Солдаты, увидев меня, дружно выкрикнули "тпру!". Ездовой натянул вожжи. Загнув колесом шеи, лошади остановились, тяжело дыша и фыркая раздутыми розовыми ноздрями.
   Солдаты выскочили из фуры, торопливо подошли ко мне, и старший доложил:
   - Товарищ генерал! Разрешите доложить? Фюрера поймали. Едем, а он бежит наперерез. Мы лошадей остановили и за ним. А он, сукин сын, деру. Я дал очередь из автомата вверх. Он и остановился. От нас не уйдешь. Понял, видно...
   Другой солдат добавил:
   - Я тоже дал очередь вверх. Застрелить мы его всегда успеем. Нет, он нам нужен живой! И третий солдат сказал:
   - Мы все дали по очереди в воздух. Птица-то больно важная. Скрутили - и в фуру. Вот, привезли до вас.
   - Пошли вы все к черту! - рассердился я. - Надоели: целый день таскают ко мне этого портного. Что вам, делать больше нечего?
   - Так ведь похож, товарищ генерал!
   - Отпустите его, в конце концов, - приказал я. Солдаты стояли виноватые и недовольные. Их взгляды, жесты и позы будто говорили: "Вот и старайся".
   - А ты, - сказал я немцу, - сбрей свои проклятые усы да челку, портупею с ремнем выбрось к чертовой матери. А то ведь не только меня, но и тебя замучают. Или кто-нибудь возьмет да застрелит.
   - Вас? - спросил немец.
   - Не меня, а тебя, - сказал я, и все солдаты, которых опять сбежалось множество, захохотали.
   - Вот дурень! - говорили одни.
   - Ничего не понимает по-русски, - пояснили другие.
   Тут подскочил переводчик. Удивительно много оказалось переводчиков у нас в войсках под самый конец войны... Одни пришли с курсов, другие сами за короткое время поднаторели в немецком разговоре.
   Переводчик все объяснил портному, и тот, кивая головой, снял ремень с портупеей и бросил в грязь, на дорогу, потом начал расстегивать френч. Но переводчик остановил его. Тогда портной стал показывать руками, как он выдергивает и выбрасывает свои жалкие усишки, похожие на усы фюрера.
   - Гитлер капут! - произносил он при этом брезгливо.
   Все хохотали, а он продолжал повторять одно и то же слово: -- Я, я, я, я...
   - Да, ты, ты, - выкрикивали из толпы солдаты.
   - Проследить, чтобы побрился, - распорядился я.
   - Есть проследить! - гаркнул сержант.
   Наконец шофер дал газ. За сеткой дождя исчезли и портной и конвоиры, которые снова посадили его в фуру.
   - Что ты смеешься? - спросил я адъютанта, который сидел сзади и хохотал.
   - Да вспомнил, как у портного шрам на боку искали! Вы и то нагибались...
   - Ну и что?
   - Так ведь я пошутил.
   Видимо, я посмотрел на него не по-доброму, адъютант пожалел о сказанном и сразу отказался от своих слов.
   - Нет, нет, товарищи генерал, - начал он быстро оправдываться, - не пошутил, не пошутил. Я где-то об этом не то читал, не то слышал от кого-то. А может, вообще брехня! Но придумал не я. За что купил, за то и продаю.
   - Ну и несерьезный ты человек, - упрекнул я адъютанта и даже отчасти обиделся на него.
   Чтобы как-то загладить свою вину и установить со мной прежние отношения, адъютант, хитрая шельма, сделал невинное лицо - он умел это делать - и спросил совершенно серьезно, когда я снова обернулся к нему:
   - А что, товарищ генерал, если бы Гитлера тогда, в первую мировую, не француз кольнул, а саданул наш Иван, считай, что второй мировой войны не было бы?
   - Ну, Корокотов, - ответил я, - сколько у тебя мякины в голове набито! Тебя надо переводить из адъютантов в ординарцы. Вот погоди, только кончатся бои, я это сделаю. Ты, оказывается, в учении о войне ничего не понимаешь.
   Печально кончился день, который начался с забавной истории. До сих пор ругаю себя: как я позволил себе так расслабиться?
   Противник был сбит с основной позиции и начал отход. Сначала в действиях его чувствовалась организованность и единая воля. Потом отход перешел в беспорядочное отступление. Я выслал вперед разведку с задачей не терять соприкосновения с отступающими войсками и свернул дивизию в батальонные колонны. Впереди шли два полка, за ними органы управления дивизии, в арьергарде - стрелковый и артиллерийский полки и тылы. В этом эшелоне должен был ехать я. Но я торопился и потому оторвался от второго эшелона.
   Мы вчетвером выехали на "виллисе", я с водителем сидел впереди, адъютант с радистом сзади. Дождь перестал, и, как это бывает весной, наступила отличная солнечная погода. Где-то погромыхивала артиллерия. Передовые части продвигались с боями к Берлину. Полки дивизии точно выдерживали график маршрута: то тот, то другой командир полка докладывал по рации о прохождении того или иного рубежа.
   Навстречу нам двигались санитарные машины с ранеными, ехали на немецких лошадях наши ездовые, тянулись колонны пленных, сопровождаемые нашими солдатами. Конвоиров было так мало, что при желании пленные могли разбежаться без больших помех. Но те плелись послушно, многие даже с радостью, понимая, что для них война уже кончилась. То и дело в населенных пунктах мы видели походные кухни, из которых наши повара кормили немецких детей, женщин, стариков и старух.
   Мы гнали в машине по вымощенной брусчаткой дороге и, разомлев от солнца, покоя и предвкушения победы, переговаривались, чтобы не задремать. Впереди слева показалась церковь. Дорога круто поворачивала в ее сторону. ,
   - Товарищ генерал! - помню, выкрикнул адъютант. - Посмотрите: тополя пирамидальные, совсем как у нас на Украине. Поглядите, слева рябина цветет, как у нас!
   - Что это тебя на красоту потянуло? - спросил я.
   - Да так, товарищ генерал. - Уж, очень интересно. И вообще, будто войне конец настал.
   Машина легко несла нас мимо церкви и кладбища, пирамидальных тополей, выстроившихся справа, и цветущей рябины слева. Лента брусчатки бежала "навстречу, блестя под солнцем. Дорога гудела от скорости под туго накачанными шинами. Обилие зелени, и цветов по бокам веселило глаз и поддерживало настроение благодушия. Адъютант что-то напевал, шофер в отдельных местах подтягивал ему.
   И вдруг машину неожиданно бросило влево, я почувствовал крутой поворот, хотел посмотреть, что случилось, но в это время будто что-то толкнуло меня вперед и обожгло ногу. Падая, я услышал выстрелы и понял, что стреляют с кладбища. Адъютант рывком поднялся во весь рост, загородив меня собой, и выпустил несколько очередей из автомата в сторону кладбища.
   Машина резко, со скрипом и скрежетом затормозила, накренившись на правое заднее колесо, и съехала в канаву.
   Я спросил:
   - В чем дело?
   - Стреляет какой-то гад, - ответил адъютант. Он нагнулся, взял с сиденья магазин с патронами, перезарядил автомат, опять встал во весь рост и покровительственно произнес: - Порядок, товарищ генерал! Сейчас мы его успокоим.
   Перед тем как снова услышать стрельбу, я увидел, как автомат вылетел у адъютанта из рук, а сам он сел, будто его переломил кто, и схватился за грудь. Шофер выскочил из машины и открыл огонь, очередь за очередью, то и дело выкрикивая:
   - Ну погоди, гад! Погоди!
   Радист вытащил меня из машины и усадил на землю около адъютанта, который лежал на сиденье, голова его свешивалась к земле. Было видно, что он мертв. Радист попросил:
   - Ложитесь, товарищ генерал, я забинтую ногу.
   - Чепуха, - сказал я. - Идите, ребята, посмотрите, кто там стреляет.
   Шофер и радист побежали, пригнувшись, по канаве к кладбищу.
   - Да нет! - крикнул я им. - Заходите с разных сторон. Осторожнее, не высовывайтесь из канавы!
   Они побежали в разные стороны.
   Вскоре я потерял их из виду и остался наедине с убитым адъютантом. Сначала хотел поправить его голову. Но нога не слушалась, и я не сумел подняться. Тогда я прополз вокруг машины, попытался за ноги подтянуть тело, но в это время пуля ударила в смотровое стекло. Я упал на землю. Снова пуля ударила - уже совсем близко. Острая боль пронзила раненую ногу, но я не шевелился. Еще одна пуля, срикошетировав от булыжника, проскрежетала где-то рядом.
   Я подумал: "Зачем послал ребят на кладбище? Что они могут сделать вдвоем?!" Опять уткнулся в землю: пуля прочертила по погону с огромной силой и сорвала его с плеча. "Неужели, - подумал я, - конец?!"
   Где-то совсем близко - мои полки, а я лежу рядом с убитым адъютантом, не могу ни укрыться, ни отползти в сторону, и следующая пуля будет моя. Солнце пекло, оттого в голове гудело, по всему телу разошелся озноб, в ноге пульсировала боль. Было жалко не только себя, но и адъютанта, шофера, радиста, которых тоже могли убить...
   "Вот-вот конец войне, - думал я, обняв землю, чтобы стать незаметнее, а молодые парни все падают, падают, уходят из жизни на чужбине. Хоронят их честь по чести, заносят всех в соответствующие списки, и нет уже пропавших без вести, как это было в первые годы войны, и никто уже не будет забыт. И меня похоронят с большими почестями, с воинским эскортом и речами. Но ведь только сорок лет прожито, только жизнь началась!"
   Я лежал, обида и тоска сжимали сердце. Сзади послышались шаги. Как плохо, что автомат остался на сиденье. Что же это я? Когда со мной было такое? Я повернул голову. Резкая боль в ноге заставила меня снова лечь, но этого мгновения было достаточно, чтобы увидеть, что идут мои ребята. Усталые и спокойные, они покуривали и о чем-то тихо разговаривали, будто возвращались с работы. Увидев меня, распластанного на земле, затопали своими сапожищами, подбежали, приподняли:
   - Товарищ генерал!
   - Вы что, ребята? - спросил я.
   - Слава богу!
   - А что?
   - Да больно вы лежали нехорошо.
   - А как у вас?
   - Пор-рядок, товарищ генерал! - доложил шофер, подражая убитому адъютанту. - Гада того застрелили. "Мертвая голова" оказался. С автоматом и снайперской винтовкой. Мы к нему с обеих сторон, как вы велели. Смотрим, он по вам бьет, сволочь. Он увидел Митю (радиста) и давай палить по нему. Я всего одну очередь дал, и он даже пикнуть не успел. Хенде хох! В людей уже стрелять не будет. Отстрелялся, подлюга...
   Радист перевязал мне ногу. Оказалось, кость не задело, но мягкие ткани разворотило здорово. Пуля вдоль ноги прошла.
   Вскоре подошел полк второго эшелона. Мы с почестями похоронили адъютанта.
   От госпитализации я отказался - шутка ли отстать от дивизии в такое время? Три с половиной года был с ней, сколько горя хлебнул, и вдруг перед самой победой уйти? Упросил командарма. Так потом с палочкой и ходил по Берлину. Ничего!
   Вот ты меня спросишь, страшно ли было, когда меня тот снайпер с кладбища обстрелял? Всегда боязно, когда по тебе стреляют. Умирать никому не хочется. И в Испании страх иногда испытывал, и в самом начале в Отечественную, и в самом конце ее - тоже. Только вот все по-разному.
   В Испании иногда вдруг нет-нет да тоска схватит за горло: вот убьют, а дома, на Родине, и знать никто не будет. Вот печаль-то откуда может появиться и напугать!
   Когда в начале Отечественной попадал, бывало, в такую передрягу, то ненависть и злобу испытывал, от которой сердце сжималось, руки дрожали. Думалось: как же, вот я погибну, а он, этот проклятый фашист, так и пойдет по нашей земле до самого Урала, никто его остановить не сможет?!
   Когда война в середину пришла, то страху тоже было немало, но думал уже другое: неужели столько выстрадал и все напрасно? Погибнешь и не посмотришь, как он, проклятый, побежит от нас, как мы его, скотину, в его стойло погоним? Что он тогда запоет? Обида, что ли, в страхе главной стала?
   А вот в конце войны страх стал другим. Сам подумай: вот-вот победа, конец войне, а тебя убьют. И жалость к самому себе все сердце зальет. Жалко, что не увидишь, какая жизнь после войны будет. Жалко, что не узнаешь, а что же дальше-то? Какой же мирная-то жизнь окажется?
   Вот ведь в чем дело. Даже страх-то на войне разный. То. - ненависть и злоба, то - обида, то - жалость, то - все вместе взятое.
   А может, я все это уже после войны придумал?
   ИСТОРИЯ ВТОРАЯ
   Ворвались мы однажды в немецкий город. Когда еще подходили к нему, так видели пожары. А когда вошли, смотрим, дышать нечем: отовсюду валит черный дым и огонь пробивается.
   Ну мы, конечно, первое дело прошли город насквозь. Командарм остался доволен нашими действиями и оставил нас на сутки в этом пожарище: пусть, мол, солдаты отдохнут и в себя придут. Но приказал все пожары потушить, чтобы в городе жить можно было.
   Когда мы привели город более или менее в порядок, из укрытий начало выходить мирное население: старики, женщины и дети. Светопреставление, иначе не назовешь! Женщины мечутся в поисках детей. А те, в страхе, кто куда попрятались: кто - в яму, кто - в убежище, кто - в развалины или в воронки.
   Дети потом тоже повылазили и вот бродят, плачут и тоже ищут своих. А главное, плачут так же, как наши, не отличишь. Говорят по-другому, а плачут будто наши дети. Так от этого сердце готово разорваться - до того жалко детишек. У меня у самого дома-то двое осталось! Вот ты и пойми, как мы себя чувствовать во всем этом горе должны были...
   Вышли мы на площадь, и тут пожилая фрау подбежала к нам - видимо, поняла, что я старший, бросилась ко мне и тянет за собой, показывает на дома, которые еще пылают так, что треск идет и искры по сторонам разлетаются.
   - Фатер, фатер! - кричит.
   Я понял, что у нее что-то с отцом случилось. Посмотрел вокруг и подозвал к себе солдата, который сидел на крылечке. Он подбежал и браво, с желанием доложил:
   - Товарищ генерал! Рядовой Огородников по вашему приказанию!
   - Сходи с ней, - сказал я ему, показав на фрау, - узнай, что там у нее. Помоги.
   - Есть! - доложил солдат, и женщина, понимая все или догадываясь обо всем, схватила его за руку.
   Сначала они пошли медленно, потом ускорили шаг и, наконец, побежали.
   Вечером; адъютант - это был уже новый (Корокотова, я рассказывал, мы с полмесяца как похоронили), с другими повадками и манерами, бывший учитель, сказал мне:
   - Василий Тимофеевич, а вы знаете, что Огородников обгорел?
   - Какой Огородников? - спросил я.
   - Ну тот, кого вы с немкой утром послали. Она, видно, сумасшедшая: все "фатер", "фатер" кричала и вас за шинель тянула.
   - И здорово обгорел?
   - Обе кисти рук и шея. Как бы в госпиталь не положили!
   - Жалко, - сказал я, - видно, солдат-то неплохой.
   - Вытащил какого-то завалящего старика, а потом услышал стон и снова вбежал в дом. В это время своды-то и обвалились. Говорят, самого еле вытащили.
   Я сказал, чтобы оформили на Огородникова представление к ордену. Адъютант посмотрел на меня с недоумением:
   - Не пойму я, Василий Тимофеевич: если за каждого спасенного старика ордена давать, так разве мы их наготовимся? Сколько их тут! Да мы на Волховском, когда высоту с камнем под Карбуселью брали, так всю землю кровью залили, но ни одной медали никому... А тут за старика, которому по возрасту помирать пора...
   - Погоди-погоди, - сказал я ему, - постарше будешь, не так запоешь! Каждому жить хочется...
   Но мысль об ордене, запавшая ко мне в душу, все-таки не давала покоя. Поэтому я спросил:
   - Он давно воюет, Огородников-то?
   - С самого начала. Три раза ранен. Один тяжело.
   - А что-нибудь есть у него?
   - "За отвагу" с сорок второго.
   - Ну вот, на "Славу" пусть оформят.
   - Это, Василий Тимофеевич, другое дело. За это следует. Я ведь у него до вас командиром взвода был.
   - А я думал, ты адвокатом работал, уж больно говорить хорошо умеешь.
   - Я ведь вот что не пойму, Василий Тимофеевич, - увел мудрый адъютант наш разговор в другую сторону. - Не укладывается у меня в голове. У этого Огородникова оба сына на фронте убиты, а он лезет в огонь из-за какого-то старика. Может, этот старик - отец тех, кто стрелял по ним?
   Признаться, и у меня тогда это не совсем укладывалось в голове. Казалось, в конце войны столько ненависти, злобы и обиды должно было накопиться в нас, что можно было утопить в них всю Германию, со всеми ее стариками, женщинами и детьми.
   Адъютант расторопный был, побежал к замполиту и вскоре доложил, что Огородникову можно орден "Славы" третьей степени вручать - все документы оформили. Я, как комдив, имел право награждать от имени Президиума Верховного Совета.
   А утром я увидел картину, которая мне не понравилась. Только вышел на улицу, гляжу - идут два солдата обнявшись, у каждого автомат за спиной и, показалось мне, заметно навеселе. У одного забинтована и еще кровоточит голова - бинт в свежей крови, из-под него выглядывают черные глаза и кавказские усы. У другого завязаны обе руки и шея. И фигура другого показалась знакомой. "Вот свинья, - подумал, - я этому Огородникову орден собираюсь вручить, а он пьяный около моего штаба ходит".
   Только хотел прикрикнуть на них, как оба повернули головы в мою сторону, один приложил руку к козырьку, а другой прижал забинтованные руки по швам и прошли мимо меня строевым шагом, грохая по булыжнику тяжелыми немецкими сапогами, высекая при этом искры.
   "Ну, - подумал я, - хоть и навеселе, а дисциплину не забывают". Поэтому не только не стал их наказывать, а даже руку к козырьку приложил: на отдание чести ответил.
   Часа через два меня срочно вызвал к себе командарм. Когда я выехал к нему, то на соседней улице снова увидел знакомых солдат. Через всю проезжую часть, разбитую снарядами и гусеницами танков, засыпанную и залепленную землей, осколками и грязью, была проложена широкая блестящая дорожка из голубого шелка. Я сказал водителю, чтобы остановился. Солдат с забинтованной головой кричал через дорогу:
   - Слюши, Огородников! Иди ко мне, дорогой! Иди, я тебя прошу!
   И Огородников, не замечая меня, наступил сапогом на голубой шелк и пошел, пошатываясь и вдавливая его в грязь тяжелыми сапогами. Так он перешел всю улицу, выкрикивая своему другу громко, восторженно и дико:
   - Спасибо, друг! Вовек не забуду! Услужил! Никогда по шелку не ходил!
   А кавказец его подбадривал:
   - Слюши, Огородников, ты похож на министра иностранных дел! Как капля воды!
   Огородников подошел к своему другу, вытер до блеска сапоги шелком и обнял его руками, обмотанными грязными бинтами. Я вышел из машины, подошел к друзьям и спросил:
   - Что же вы делаете, сук-кины вы сыны?
   Они только в это время увидели меня и остолбенели от неожиданности и сознания вины, как дети, застигнутые врасплох за шалостями.
   - Я тебя орденом Славы наградил, а ты, видишь, что вытворяешь? - сказал я Огородникову.
   - А ты, гордый сын Кавказа, зачем позоришь перед немцами нашу землю? спросил я его друга.
   Сын Кавказа приложил руку к козырьку, стукнул каблуками и замер в стойке "смирно", и весь последующий разговор наш с Огородниковым глаза его пронзительно переходили с меня на друга и обратно.
   Огородников же опустил руки по швам и, отвернувшись, проговорил пьяным и грустным голосом:
   - Они у меня, товарищ генерал, всех до единого убили! Никого не оставили.
   И представь себе, солдат этими словами растрогал меня. Мне стало жалко его. Я не знал, что сказать, тем более чем помочь. Слов таких не было и возможностей.
   - Душу они у меня вынули. Большая семья была: кто в школу, кто уже на работу ходил.
   Я похлопал его по спине, обнял и прижал к себе. Огородников виновато улыбнулся, опять отвернулся в сторону и разрыдался.
   Потом, чуть успокоившись, спросил:
   - Разрешите идти, товарищ генерал?
   - Куда же ты пойдешь? Тебе надо в госпиталь.
   - Санинструктор сказала, что вечером с одной руки повязку снимет. Мы еще повоюем, товарищ генерал!
   - Иди, дорогой, и успокойся, - сказал я. - Может быть, еще живы все. Не горюй! Кто знает?
   - Нет, товарищ генерал, - ответил Огородников, - я на днях письмо получил. И на младшенького пришла похоронка, и жена с голода умерла.
   Пока я садился в машину, солдаты встали рядом, Проезжая мимо, я видел, как они стояли навытяжку. Один руку держал у козырька, другой по швам. Оба с автоматами за спиной.
   Вот ты и подумай, какие у нас солдаты были и почему мы до самого Берлина дошли. Наш народ-то, ведь он какой? В большом он велик, а в малом как маленький. Вот ведь какое дело, мой молодой друг..!
   И можешь себе представить, я орден-то Огородникову так и не вручил! На следующий день мы вошли в Берлин и Огородников был убит на мосту через Шпрее. Фаустпатроном по нему ударили, как по танку.
   Генерал-майор Маслов скончался в возрасте восьмидесяти лет, что для кадрового военного немало. Сейчас, когда я вспоминаю его на склоне своего возраста, мне представляется, что хоть и простоват он был на вид, но думать умел, сердце имел честное, горячее и многое понимал такое в жизни, над которым мы еще до сих пор бьемся.
   ВСТРЕЧА С ФРОНТОВЫМ КОМДИВОМ
   Генерал Вержбицкий командовал нашей дивизией на фронте полтора года. В сорок четвертом он ушел на корпус. И наши дороги разошлись.
   Потом, сорок лет спустя, я случайно узнал, что он живет в Ленинграде, и позвонил ему. Мне ответил тот же властный, красивый и рокочущий голос, который запомнился еще с войны. Я узнал его (я заметил давно, что голос у человека стареет позже, чем его фигура, лицо, глаза и все остальное, что говорит о возрасте). Так вот комдив в присущей ему манере спросил меня:
   - Ну, так что же, чертяка, по-прежнему в разведке, опять на переднем крае? Слышал о тебе, слышал.
   - Так слышать-то нечего. Живу и работаю потихоньку.
   - Ладно прибедняться. Приезжай в Питер. Хоть погляжу на тебя. Отчаянный был парень.
   Еще несколько раз созванивались, и каждый раз он спрашивал:
   - Ну, так когда же в гости ждать? Я бы приехал сам, да не могу. Сердечко не тянет.
   Чтобы он не обижался на мою занятость, я обещал:
   - Вот уйду на пенсию, тогда сразу же к вам прикачу.
   Уйдя в отставку, я решил съездить. Правда, жена отговаривала:
   - Не езди. Не вороши старое. Эта встреча не принесет тебе радости.
   - Да почему не скатать? Такого человека да не повидать?
   Но логика жены была, как всегда, убийственной:
   - Ты знал его молодым, а сам был еще мальчиком. Ну, что, увидишь больного старика, склеротика. Только переживать будешь. К чему тебе это? Мы вот встречались с одноклассницами в прошлом году. Всем за шестьдесят перевалило. Ну, какое удовольствие: собрались старухи, разговоры о болезнях да о внуках...
   Но желание повидать комдива не давало покоя. Я его обожал. Может, потому, действительно, что был молод и легко поддавался этому чувству.
   И я решился. Взял билет. Будь что будет, как говорят. Сердце просит, ничего не поделаешь, от себя не уйдешь.
   Виктор Антонович, так зовут моего бывшего комдива, когда я ему сообщил о приезде, попросил меня:
   - Ты, чертяка, приезжай в форме, хоть я порадуюсь.
   Я надел генеральскую форму: черные шевровые ботинки, брюки цвета морской волны с красными лампасами (когда-то они были только у общевойсковых генералов, а теперь у всех, что нас, пехотных, немало огорчило), серый выходной китель с планками (двадцать пять штук в семь рядов), фуражку под цвет брюк с кокардой и красным околышем и многочисленным золотым шитьем канителью.
   В вагоне я вскоре уснул (я вообще привык спать в поезде). Но проснулся ни свет ни заря. Боялся проехать знакомые места - хотелось хоть под конец жизни посмотреть, где же проходила моя фронтовая молодость.
   Я тихонько поднялся, оделся, опасаясь разбудить спящего соседа, и вышел в коридор. За окном проплывали перелески, болотца, пригорки. По таким, а может статься, по этим самым болотам мы ходили в атаку, такие пригорки брали, как правило, большой кровью.
   Мелькали огни скучных пустынных станций, и снова тянулись леса и болота, бесконечные и тоскливые. Что-то подкатывало к горлу, подступало к сердцу. Было грустно, печально и одиноко. Не с кем поделиться тем, что я переживал и о чем думал, - если бы было с кем поговорить, может, стало бы легче.
   Я вошел в купе, снял китель и ботинки и так, с горя, в рубашке и брюках, улегся на полку, надеясь уснуть. Но успокоиться долго не мог, и мелькнула мысль: зачем я поехал, к чему было мне травить душу? Почему-то стало страшно: я увижу старого комдива, немощного и болтливого, и потом воспоминания о нем сегодняшнем испортят мне отрадные картины прошлого, которые столько лет были великим утешением в трудной, сотканной из забот и усилий суматошной жизни. Зачем мне ворошить старое? - возникал вопрос. Почему я не послушался своей мудрой жены?
   Но где-то ближе к концу пути я уснул и поднялся, когда проводница резко открыла дверь и громко объявила:
   - Ленинград!
   Я неохотно, зябко поеживаясь, вышел из вагона и увидел, как сквозь толпу продираются генерал и женщина. Я догадался, что это Вержбицкий с женой. Что делает с человеком время! Огромный широкоплечий атлет превратился в невысокого, как я, пожилого человека. На нем была парадная форма. Вся грудь закрыта орденами и медалями. Галина Анатольевна (я из телефонных разговоров знал, что так зовут жену комдива) казалась моложе и крепче его.
   Я подошел к ним. Поцеловал руку даме. Мне было жалко Виктора Антоновича до слез, а он, вытащив платок из кармана и вытирая им глаза, говорил жене с восторгом:
   - Ну, что, говорил я тебе, каков чертяка! Каков сибиряк, ты только погляди!
   Снова обнимал и целовал меня и плакал. Огромной рыжей бороды не было, отчего лицо казалось небольшим,, только редкие седые усы, которые браво гляделись, все-таки чем-то напоминали того, молодого, комдива.
   Когда мы сели в машину и водитель, войдя в раж, понес, обходя других, то и дело покрякивая сигналом, Виктор Антонович бросил ему:
   - Ты, чертяка, куда так гонишь?!
   - Привычка, товарищ генерал, - ответил тот.
   - Ты посмотри, дикое стадо какое, только не бодаете друг друга.
   Таксист застеснялся, и я вспомнил:
   - А вы, Виктор Антонович, тоже любили лихо ездить.
   Он только по усам провел, довольный, и искоса поглядел на жену.
   - Помните, вы подскакали к нам первый раз. Степан Егорович для встречи на капустном поле нас построил.