Страница:
- Устаешь, Якушев? - спросил я.
- Да нет, подвигов особых не вижу, приходится выдумывать, вдохновение пропало. Я сказал ему:
- Зачем выдумывать? Ты вспомни, был у нас лейтенант Петухов, командир взвода противотанковых ружей.
- Какой Петухов?
- Ну, которого Браухичем звали.
- А-а-а, Браухича помню. Как не помнить! Его вся дивизия знала!
Замечу, что эту кличку Петухову дали еще в начале сорок второго. В атаку пошли немецкие танки, он начал стрелять из противотанкового ружья. Три выстрела сделал, а танк идет, все на своем пути сокрушает. Вот Петухов и не выдержал. Бросил ружье и бежать. Потом, в тылах, задержали и со взвода его сняли, а это было после того, как Гитлер уволил в отставку своего генерал-фельдмаршала Браухича после разгрома немецко-фашистских войск под Москвой. Так Петухова и прозвали Браухичем.
- Так ты знаешь, как Петухов погиб?
- Не знаю.
- Вот потому тебе и неинтересно. Он по приборам наблюдения танков бил из ружья. Помню, валил снег, Ударил по танку, а тот идет, снова ударил, танк остановился, башню с пушкой повернул, сделал два выстрела, потом качнулся и двинул на позицию, где стоял Петухов.. Представь себе, даже ружье из рук не выпустил! Так его танк гусеницей и вдавил в землю. Вот выдержка у человека была... Ты посмертно его на Красную Звезду представь.
Якушев согласно кивнул.
- А помнишь, Мохов все патроны протирал, пулемет готовил, весь магазинами обвешался. И когда в атаку пошли, так головы немцам не давал поднять. Ну, здоров был. Стрелял из ручного пулемета, на ходу, как из автомата. На весу держал. Уже к немецкой траншее подошли, а тут его трассирующей очередью срубило. Везде, помнишь, тогда снег растаял, только один клинышек остался целым? Так он на него и упал.
- Это я помню. Представляю.
- А лейтенант Ульченко прибежал с левого фланга? На сапогах - по пуду грязи, телогрейка вся мокрая, веселый такой. Говорит мне: "Я там стык обнаружил, туда бы и ударить". Я с ним взвод Мохова послал. Взвод вышел в тыл немцам. Шуму наделали и страху нагнали. А когда высоту взяли, так Ульченко в воронке нашли. Кровью истек. А Назаров на мину нарвался, и ему ногу оборвало. Ты его знаешь?
- Знаю.
- Ну так что же?
- Полный порядок, товарищ капитан. Только один вопрос. Некоторых я вообще не знаю.
- Ну и что?
- А о них что писать?
- Ты представляешь, Якушев, - сказал я, - все они каждый день, каждую ночь, день за днем, в течение целого месяца были в боях, то есть на волоска от смерти. Само пребывание в пехоте на переднем крае - это уже подвиг. Может, кто-то из них и не убил ни одного немца, но уже одно то, что он был здесь, это уже был вклад в победу. Ты только вспомни трупы на болоте...
- Я все понимаю, товарищ капитан.
"За отвагу" давали самым молодым. Я вспомнил, как ординарец просил в случае представления дать ему именно эту медаль.
- Уж никто не скажет потом, что награду получил в тылу, - говорил он.
Все бумаги были готовы далеко за полночь. Я подписал представление, и вскоре мы уснули сном молодых и здоровых людей; не отягощенных никакими заботами, тревогами и сомнениями.
А через месяц, когда рота пополнилась до штата, на лесной опушке была построена дивизия для вручения наград солдатам и командирам, отличившимся в боях за социалистическую Родину. Такого массового награждения в дивизии еще никогда не было.
Гремел оркестр. Командир дивизии вручал ордена и медали. Вот уже прошли командиры полков, батальонов и рот, получили командиры взводов. И когда я понял, что меня нет в списках награжденных, то сначала почувствовал тревогу, потом обиду и неизвестно откуда почему-то возникший стыд. Наконец услышал, как сердце начало решительно стучать вразнос, кровь прилила к лицу, и выступил пот. Вот тогда-то торжественность обстановки, всеобщая радость и восторг усилили во мне обиду. Я почувствовал, что уже нет сил, чтобы скрыть свое состояние.
Я был всенародно опозорен, унижен, оплеван, боялся, что разревусь, и в растерянности не знал, как смотреть в глаза людям, как вести себя в этой обстановке, что делать.
Когда распустили строй, все бросились обнимать и поздравлять друг друга. Ко мне подошел комбат. Он широко развел в стороны руки, обнял меня, похлопал по спине и, только сейчас очнувшись от радости, охватившей его, вдруг замер на месте:
- Слушай, а ты получил?
- Как видишь, - я тоже развел руками, и так мы стояли с комбатом: один был обижен, другой удивлен.
- Послушай, ты, дорогой, как же это могло случиться? - спросил наконец комбат.
- Не знаю. Видно, некому было вспомнить. Не мог же я писать на себя, ответил я.
Комбат круто повернулся, матюгнулся, отошел от меня, потом решительно подошел и сказал:
- Даю слово. Первый же бой, и получишь.
- Пулю?
- Даю слово.
Это не могло меня утешить. Я посмотрел ему вслед. Значит, что же? Полтора года боев никто не засчитал мне в актив? Он снова обернулся и крикнул:
- Даю слово, поверь!...
Я не знал, что в первом же бою его убьют, а сейчас, когда он мне крикнул, я по-доброму помахал ему рукой - мне почему-то жалко его стало, захотелось, чтобы он успокоился и не терзал себя.
Когда, махнув комбату рукой и этим как бы сняв с него вину за случившееся, я повернулся к строю, вдруг увидел комсорга Якушева. Тот стоял в стороне, что-то бодро насвистывая и сверкая глазами.
Я понял, что его тоже обошли, и услышал свой собственный внутренний голос, который с беспощадной настойчивостью говорил мне: "Ты обиделся за то, что тебя упустили из виду, когда начали делить победу? Тебе показалось, что ты внес больше, чем получил? А сам-то ты обо всех подумал? Не забыл этого Якушева? Он ведь был с тобой в тех же боях. А ты вспомнил о нем тогда, в ту ночь, когда писались представления к наградам? Нет, ты забыл о нем, как забыли и о тебе".
Я подошел к Якушеву. Тот улыбнулся, и я сказал:
- Ты прости меня. Виноват... После первого боя получишь. Заверяю. Я ведь тоже не получил ничего.
Якушев действительно после первого боя был представлен мною и награжден, посмертно орденом Красного Знамени.
"В седьмой роте, лучшей роте полка, ордена и медали получили все, кто был в последних боях", - запишут потом в формуляре дивизии, и я сорок лет спустя прочитал эти строки в Подольском архиве Министерства обороны в деле нашей дивизии, и они снова обожгли меня, как это бывает, когда человек встречается с несправедливостью и незаслуженной обидой. Но с высоты своего возраста я подумал, как больно мы реагируем, когда обижают нас, и как нечувствительны к обидам, которые сами вольно или невольно наносим другим.
Я часто вспоминаю Якушева, молодого парнишку, который с тех пор не постарел и которому я так и остался должен.
БАНКА ИЗ-ПОД КОНСЕРВОВ
В конце июня, когда было особенно жарко и солдаты сидели в траншеях и подбрустверных блиндажах, утомленные и раскисшие от палящего солнца и изнуряющих дежурств, меня вызвали к телефону. Говорил командир батальона. Хриплый голос донесся издалека.
- Слушай, "Пятый", - сказал комбат, - хочешь кино посмотреть?
- Какое кино? - удивился я.
Мы уже два месяца стояли в обороне на широком фронте. Где-то на юге шли тяжелые бои. Целые города и области снова переходили в наши руки. Каждый день сводки Информбюро сообщали о победах наших войск.
Здесь же никто не наступал: ни мы, ни немцы. Голодные и уставшие, мы, как сторожа, охраняли траншеи и ходы сообщения, выкопанные кем-то до нас и именуемые опорными пунктами. Не хватало людей, не было бани. Ходили слухи, что дивизию скоро переведут на тыловой паек и лишат водки, ту самую дивизию, которая совсем недавно в ожесточенных боях местного значения изошла кровью и изнемогла до отчаяния.
Еще совсем недавно комбат говорил:
- Я думаю, братцы, что о нас забыли: о немцах - фюрер, о нас командование.
И это походило на правду. Внезапные, ожесточенные и бессмысленные обстрелы, ночные действия разведчиков противника приводили к тому, что дивизия несла потери и, будучи растянутой на десятки километров, пребывала постоянно в состоянии напряженности и тревоги.
Каждый день из роты кто-то выбывал, убитый или по ранению. Было не только опасно и страшно, но и обидно, потому что иногда возникала мысль: все эти потери ни к чему.
И вдруг в это время - сообщение о каком-то кино...
Комбат кричал в трубку, почему-то думал, что его плохо слышат:
- Так давай возьми с собой Григорьева, Купцова, Сороку и топай к Шульге. Знаешь Шульгу? Не знаешь? Ну, ПШШС.
ПШШС - так называли капитана Шульгу, помощника начальника штаба полка по шифровально-штабной службе. Как не знать ПШШС? Его все знали! Он носил красивую черную бороду и - рассказывали - был инженером по образованию.
Я быстро собрал таких же командиров рот, как я сам. Они тоже были немало удивлены и обрадованы. И все пошли к Шульге.
Дорога была ничем не примечательна. Сначала тянулись по глубокой траншее, осыпавшейся от времени и обстрела. Валявшиеся под ногами банки из-под консервов, провода, скобы и прочее военное имущество мешало движению. Двигались молча, разглядывая дно траншеи и брезгливо перешагивая через разный хлам, то и дело попадавшийся на пути.
Идти было радостно, как на праздник. Вместо касок все как по команде надели фуражки с малиновым околышем. Молодые, здоровые, мы шагали легкой пружинистой походкой, веселые и оживленные.
Штаб полка располагался в перелеске. Его нетрудно было обнаружить издалека именно сюда тянулись с разных сторон телефонные провода. Кругом были вырублены все деревья. Их заменили масксети. Пожелтевшие срубленные ветки, которые когда-то, может быть, и скрывали штаб от постороннего взгляда, сейчас, опаленные солнцем, сгоревшие от зноя, покрасневшие, привлекали к себе внимание. Трава вокруг была вытоптана, со всех сторон к штабу бежали тропинки, и штаб находился в центре этого сложного переплетения.
Землянку капитана Шульги мы нашли без труда и ввалились в нее вчетвером все сразу. Капитан Шульга был недоволен визитом, но виду не показал, а даже пошутил:
- Фу ты, а я думал - десант!
Шульге было лет сорок. Из уважения к столь преклонному возрасту я приложил руку к козырьку и доложил:
- Товарищ капитан, по приказанию командира третьего батальона следуем в кино. Разрешите получить указания.
Шульга с довольным видом выслушал рапорт.
В землянке слышался запах духов. Увидев зеркало, туалетный столик, керосиновую лампу, занавески из парашютного шелка, мы невольно переглянулись: "Во как живет!"
И тут только заметили, что в углу, у самого изголовья лежанки, сидела девушка, молодая, с чистыми пышными волосами и вздернутой вверх чуть припухшей верхней губой. После этого мы уже не могли ни на что другое смотреть - уперлись глазами в нее.
Капитан Шульга наклонился к девушке и полушутя предложил:
- Мадмуазель, могу ли просить вас составить компанию в кино?
Девушка отказалась.
Пользуясь случаем, я посмотрел в зеркало. Кто-то из наших тоже полез смотреться, но я его отодвинул бедром. Оказалось, что я не такой представлял себе свою внешность. Думал, что я более мужественный, что ли. Из зеркала на меня смотрел худой парень с горящими острыми глазами, смешной и несерьезный. Таких ребят было полно в полку.
Не успел я полюбоваться на себя, как Шульга вытянул руку в сторону выхода, вытолкал всех из землянки, закрыл за собой дверь и доверительно проговорил:
- Нечего тут...
Первое время мы шли растерянные и удрученные - девица, землянка и вся жизнь штабного капитана показалась нам неправдоподобно красивой, вызывала зависть.
Шли по тропинке, гуськом, мимо громадных сосен, то поднимаясь на пригорки, то бегом спускаясь вниз. Дважды пришлось перепрыгивать через один и тот же ручей. Мы перемахнули его играючи. Шульга перебирался через ручей тяжело и раз даже чуть не свалился в воду. После этого он долго и тщательно вытирал сапоги травой, с трудом нагибаясь и тяжело дыша.
Второй ручей он не стал перепрыгивать. Обошел далеко стороной, где-то попал снова в грязь. Догнав снова, так же долго и тщательно, отдуваясь и кряхтя, чистил сапоги, которые буквально на глазах теряли блеск и становились удивительно похожими на наши.
В одном месте на нас дохнуло запахом трупа. Капитан вынул из кармана платок, чтобы на время прикрыть нос. Мы, конечно, ехидно переглянулись.
Пройдя с километр, мы столкнулись с офицерами соседнего полка. Они тоже направлялись в кино и тоже в штаб дивизии. Их возглавлял молодой майор. Пришлось пропустить эту группу вперед и пристроиться к ней сзади. Майор есть майор. Ничего не поделаешь.
Шульга замыкал отряд. Он, видимо, обиделся на то, что майора мы пропустили вперед, то есть как-то недооценили его - старого капитана - веса и влияния.
Никто, однако, кроме его самого, не обратил на это ни малейшего внимания.
Так шли, потихоньку разговаривая, посмеиваясь друг над другом. Если ветка дерева нависала над тропой, передний, схватив ее, отводил вперед, кричал: "Осторожно!" - и после этого с силой отпускал, так что задний отскакивал, опасаясь удара.
Но вот майор крикнул: "Под ноги!", предупреждая идущего за ним об опасности. Этот возглас один за другим повторяли все. И каждый осторожно перешагивал консервную банку из-под тушенки, валявшуюся на тропинке.
Шедший впереди Шульги лейтенант Сорока тоже крикнул: "Под ноги!", и после этого страшный взрыв заставил всех обернуться.
Шульга лежал на спине, раскидав руки. Мы увидели - вместо сапог на ногах у него какие-то взмокшие от крови черно-красные тряпки. Вокруг на зеленом бархатистом мягком ковре мха - большие капли крози, похожие на кисель. Шульга стонал и, будто оправдываясь, еще, видимо, не сознавая толком всей глубины несчастья, которое его постигло, судорожно шептал:
- Ой, ребята, простите... Ради бога простите... Потом от боли взревел:
- Ой! О-ой! О-о-ой!
Майор проявил высокую выдержку и распорядительность.
Он сказал Сороке:
- Ну-ка, перевяжи его! Лейтенант Сорока спросил:
- Чем я его перевяжу? Ни бинтов, ни ваты.
- Рубашку с себя сними.
Тот так и сделал. Снял гимнастерку, стянул рубашку, разорвал ее пополам. Боязливо подошел к лежащему без сознания Шульге.
- Дай-ка рубашку, - сказал майор, наклонился над раненым и прикрыл оборванные ноги.
- Жгуты приготовьте! - Майор распоряжался уверенно, без колебаний.
Мы наложили жгуты, забинтовали ноги.
Потом выбрали две молодые сосны, дружно навалились на них, вырвали с корнем, очистили от сучьев. Сняли поясные ремни, связали стволы деревьев и, соорудив носилки, уложили на них капитана.
После этого майор сказал с назиданием:
- Вот что значит неосторожность.
Он приказал мне нести Шульгу в полковой медицинский пункт, а своим командирам - следовать за ним в кино.
Раненый был очень тяжел. Он потерял сознание и оттого, кажется, стал еще тяжелее. Сначала его несли вдвоем. Потом пришлось взяться вчетвером. Ручьи переходили вброд. Хуже всего было спускаться с горы. Передние торопились, скользили и падали, задние не успевали. Мы несли Шульгу, изредка поглядывая на его лицо, которое сначала было белым, как мел, потом будто бы пожелтело.
В полковом медицинском пункте фельдшер и санитары забрали капитана. Прежде чем двинуться к себе, в свои роты, опять на передний край, мы какое-то время сидели, отдыхали, дух переводили, разговаривали:
- Вот ведь жизнь-то наша!
- Сам виноват...
- Да нет. Видно, судьба. Он ведь что? Всю войну просидел бы, если бы не кино. Переходил бы из норы в нору, как сурок.
- Конечно, он войну-то не почувствовал. Вишь, девка даже была.
- Конечно... Что он, кланялся, что ли, как мы каждый день, пулям-то?
- А вот в кино пошел, и без ног на всю жизнь.
- Если еще жив останется...
- Видно, смерть его выбрала.
- Ну, ты даешь!
Потом попили из ручья, который капитан Шульга так старательно переходил, опасаясь испачкать сапоги грязью. У нас, на переднем крае, вода имела коричневатый цвет (кругом торфяники), а в этом ручье чистая-чистая, будто стекло.
Напившись, тронулись домой. По дороге опять обсуждали случившееся. Купцов, не обращаясь ни к кому в отдельности, спрашивал:
- Вот ты скажи, почему это так? Молодые перешагнули через банку. Никто не задел. А старик - самый опытный, самый образованный и культурный - пнул ее ногой, как озорник. А?
Сорока имел твердое мнение, он безапелляционно заявил:
- Порядок любил. Видел, у него в землянке? Вот и здесь: что это банка валяется? Долой ее с дороги, да вместе с ногами.
Григорьев, самый образованный из нас, дал этому довольно нечеткое, но зато "научное объяснение":
- Вы в Сухуми были? Питомник видели? Нет? Ну тогда с вами не о чем говорить.
Но его стали просить:
- Давай, Григорьев, развернись! Покажи свою эрудицию!
И он начал, как одолжение:
- Так вот. Когда обезьяна в клетке, положи ей банан у решетки. Но чтобы она лапой не могла задеть за него. Так она часами будет стараться, чтобы пролезть через решетку, а выйти в открытую дверь из клетки не сообразит. Какая-то сила есть!
- Ну это слишком сложно и далеко от практики, - заключил Купцов.
Григорьев обидчиво замолчал.
А я был уверен, что разгадал причину. Когда пропустили вперед майора, который был вдвое моложе, Шульга обиделся. Он хотел сорвать обиду на ком-то. А тут подвернулась банка. Я верил, что это - истинная, причина, но заговорить о ней не собирался и шел молча.
Всем было муторно на душе: жалели, что не удалось посмотреть кино. Кто знает, когда еще это нам удастся? Я шел по траншее впереди всех и со злостью подбрасывал носком сапога валявшиеся повсюду консервные банки так, что они подпрыгивали выше головы.
Когда я подходил к своей землянке, навстречу мне выскочил ординарец:
- Ой, товарищ капитан, у вас вся гимнастерка в крови. Давайте скорей постираю, а то пятна останутся. Да и на брюках-то кровищи!..
ВЛЮБЛЕННЫЙ КОМБАТ
У командира батальона капитана Логунова были большие синие глаза, добрая улыбка и мягкий бархатный голос. Почти всегда на людях веселый и бодрый, он, оставаясь один, пел грустные песни и временами впадал в странную задумчивость. Тогда, сколько ни пытайся с ним заговорить, он будто не слышит.
- И чего такой человек мучается? - спросил меня как-то Заяц, его ординарец.
Солдат разбитной, бывалый, он отличался смелостью, разудалостью и ради комбата готов был жизнь положить, что не раз доказывал в боях.
Я любил Зайца - он был похож на Анатолия Михеева, моего ординарца. Заяц это понимал и часто бывал у меня. Как-то, прибежав от комбата с распоряжением, он сообщил:
- Хозяин письмо от жены получил.
- Ну и что? - спросил я. Хозяином он называл своего командира.
- Пляшет, товарищ капитан. На месте не сидит. "От нее", - говорит.
- Так это же хорошо, - ответил я.
- А чего хорошего?! - неожиданно возразил он. - Что уж такого? Ну, баба письмо прислала. Да такому человеку она должна бы каждый день писать...
В его голосе чувствовалась не только сердитая, обиженная, но и ревнивая нотка.
Тут я с Зайцем согласился. Иван Васильевич редкой отваги человек (а это качество на фронте особенно почиталось), отличался особой чистотой и целомудрием. Не только самые заядлые матерщинники при нем стеснялись открывать рот, но и неуважительно говорить о женщинах он никому не позволял. В этом случае перед самим собой становилось стыдно, если что, не подумавши, ляпнешь. В то время даже в пехоту стали прибывать женщины. Иван Васильевич не посмотрел ни на одну, будто из дерева сделан, что ли.
Однажды с офицерских курсов из Москвы вернулся командир соседнего батальона капитан Рыбаков. Ну, конечно, разве это недостаточный повод, чтобы встретиться и отметить столь радостное событие? Свой вернулся.
Вечером собрались в землянке у Рыбакова. Вот Рыбаков-то нам и спел "Темную ночь". Песня тогда такая только что появилась: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают".
Понравилась нам песня. Казалось, про нас она, про наш участок фронта. Спели мы эту песню раз-другой и запомнили ее на всю жизнь. Память была хорошая, молодая.
В этот-то вечер Иван Васильевич и сообщил нам по секрету:
- Командир сказал, скоро на формировку поедем.
Ну, радости было!
Вскоре и в самом деле нас вывезли в небольшой прифронтовой город, чтобы мы могли пополниться и подучиться.
В первый же день капитан Логунов заказал по междугородному телефону разговор с женой. Волнуясь, делился со мной радостью (я у него начальником штаба был):
- Знаешь, думаю, как она подойдет к телефону, о чем мы будем говорить. С ума сойти можно!
Вернувшись с почты (мы размещались в лесу около города), Логунов рассказал, как он долго ждал, как потом его вызвали, как он вошел в душную кабину и не узнал ее голоса, как просил, чтобы она приехала. Она что-то говорила о трудностях дороги, о неудобствах, связанных с работой. А он умолял. Несколько раз при этом его предупреждали, что время вышло, что пора заканчивать, но все-таки не прервали, пока она не пообещала приехать.
Он сказал, что когда выскочил из кабины, то заметил ("Не поверишь", говорил он), что руки его вспотели, а по городу шел как во сне. Люди оборачивались: думали, пьяный.
Разговаривая со мной, он сиял от предстоящей радости, с которой связывал ее приезд.
Прошел месяц. Мы по-прежнему стояли в лесу, получили пополнение и занимались боевой подготовкой. Из сообщений Совинформбюро мы знали, что на нашем фронте идут бои местного значения. Мы были уверены, что скоро должно что-то произойти, потому и ждали, что вот-вот нас снова бросят на передовую.
Однажды Логунов вошел ко мне в землянку.
- Слушай, Егорыч, она все-таки приезжает. Приходи сегодня ко мне. Видишь, я уверен был, что приедет!
Вечером мы всей компанией сидели у Логунова и ждали ее приезда. Комбат то и дело выходил наружу посмотреть, не едет ли ординарец, которого он послал навстречу.
Мы устали ждать.
- Может, не приедет? Мало ли что бывает в дороге?
Но Логунов не сомневался:
- Она-то? Обязательно приедет. Лишь бы под бомбежку не попала где-нибудь. Не дай бог! Мы успокаивали:
- Какая бомбежка в тылу? Немцу сейчас не до того. Не сорок первый!
Но вот вошел Заяц. Возбужденный и гордый оттого, что все внимание сейчас обращено к нему, он шагнул через порог и отчеканил своему хозяину:
- Товарищ капитан, ваше приказание выполнил. Доставил!
Логунов порывисто вскочил:
- Молодец, Заяц!
Она выглядывала из-за плеча ординарца, смущенная, усталая, плохо одетая, пожалуй, даже некрасивая.
- Как у вас холодно, - кокетливо произнесла она и зябко повела плечами.
Обессиленная, села на топчан. Логунов подошел, неуверенно обнял и поцеловал робко, в щеку.
Когда она привыкла к новой обстановке и ожила, то показалась мне интересной. Крупные выразительные глаза, еле заметные ямочки на похудевшем лице, брови, вздернутые не то в удивлении, не то в восторге, точеный нос, живые губы - все в ней было хорошо.
За столом она говорила немного, больше улыбалась и разглядывала каждого из нас, будто оценивая, кто чего стоит.
За жену нашего друга, за Надежду - так звали ее, мы, конечно, выпили. И когда веселье было в полном разгаре, Рыбаков лукаво и многозначительно ухмыльнулся и запел ту самую песню, которая нам когда-то так понравилась. Но слова в песне уже были не те:
Танцы, вино, маскировкой покрыто окно,
А в квартире, военных полно, от сержанта и выше.
Я заметил, как Логунов побледнел. Он упрямо нагнул голову и неодобрительно посмотрел на Рыбакова. А тот пел полушутя-полусерьезно, глядя в глаза единственной среди нас женщине, будто догадываясь о чем-то или упрекая ее: "Ты меня ждешь, а сама с интендантом живешь!"
Логунов тяжело подался вперед, поднял руку, словно ладонью хотел остановить что-то надвигающееся на него, и сказал Рыбакову нервно, с обидой:
- Хватит. Нехорошо.
Мы пытались развеселить его, показать, что это просто безобидная шутка. Но тщетно. Каждый понял, что вечер испорчен.
Надежда смотрела на нас улыбаясь, не придавая значения тому, что произошло.
Через полчаса мы разошлись по своим землянкам, отлично понимая, что она приехала не к нам, а к Ивану Васильевичу, нашему комбату, который, конечно, ждал, когда нас всех выметет и он останется с ней с глазу на глаз.
Прощаясь, Логунов сунул кулаком в бок Рыбакову и примирительно сказал:
- Дурак, какую хорошую песню испортил!
На следующий день Надежда уехала домой. Капитан Логунов ходил точно пьяный. Провожая, он не обнял и не поцеловал ее. Когда подвода скрылась из виду, капитан Рыбаков произнес насмешливо и грустно!
- И это все, что я любил.
Иван Васильевич сжал зубы так, что заиграли желваки.
Доподлинно никому не известно, что произошло между капитаном Логуновым и его женой. Только письма от нее уже больше не приходили, а аттестат, в свое время отправленный на ее имя, вернулся. Иван Васильевич ходил грустный, печальный и одинокий, весь в себе. И казалось, что этому не будет конца. Он ничего не говорил о том, что нас особенно интересовало, и мои попытки разузнать, в чем дело, встречал враждебно.
В этот же день Заяц сказал мне:
- Всю ночь не спали. Говорили-говорили. О чем - не знаю.
Конечно, в батальоне пошли разные слухи. Я слышал, как один солдат говорил другому:
- Конечно, что ты хочешь? Жили-то всего неделю вместе, а не виделись два года! Друг друга не знали как следует... Совсем незнакомые люди. Если бы еще ребеночек был, тогда совсем другое дело - привязались бы друг к другу.
Другой, не менее мудрый и хитрый солдат объяснял иначе:
- Да нет, подвигов особых не вижу, приходится выдумывать, вдохновение пропало. Я сказал ему:
- Зачем выдумывать? Ты вспомни, был у нас лейтенант Петухов, командир взвода противотанковых ружей.
- Какой Петухов?
- Ну, которого Браухичем звали.
- А-а-а, Браухича помню. Как не помнить! Его вся дивизия знала!
Замечу, что эту кличку Петухову дали еще в начале сорок второго. В атаку пошли немецкие танки, он начал стрелять из противотанкового ружья. Три выстрела сделал, а танк идет, все на своем пути сокрушает. Вот Петухов и не выдержал. Бросил ружье и бежать. Потом, в тылах, задержали и со взвода его сняли, а это было после того, как Гитлер уволил в отставку своего генерал-фельдмаршала Браухича после разгрома немецко-фашистских войск под Москвой. Так Петухова и прозвали Браухичем.
- Так ты знаешь, как Петухов погиб?
- Не знаю.
- Вот потому тебе и неинтересно. Он по приборам наблюдения танков бил из ружья. Помню, валил снег, Ударил по танку, а тот идет, снова ударил, танк остановился, башню с пушкой повернул, сделал два выстрела, потом качнулся и двинул на позицию, где стоял Петухов.. Представь себе, даже ружье из рук не выпустил! Так его танк гусеницей и вдавил в землю. Вот выдержка у человека была... Ты посмертно его на Красную Звезду представь.
Якушев согласно кивнул.
- А помнишь, Мохов все патроны протирал, пулемет готовил, весь магазинами обвешался. И когда в атаку пошли, так головы немцам не давал поднять. Ну, здоров был. Стрелял из ручного пулемета, на ходу, как из автомата. На весу держал. Уже к немецкой траншее подошли, а тут его трассирующей очередью срубило. Везде, помнишь, тогда снег растаял, только один клинышек остался целым? Так он на него и упал.
- Это я помню. Представляю.
- А лейтенант Ульченко прибежал с левого фланга? На сапогах - по пуду грязи, телогрейка вся мокрая, веселый такой. Говорит мне: "Я там стык обнаружил, туда бы и ударить". Я с ним взвод Мохова послал. Взвод вышел в тыл немцам. Шуму наделали и страху нагнали. А когда высоту взяли, так Ульченко в воронке нашли. Кровью истек. А Назаров на мину нарвался, и ему ногу оборвало. Ты его знаешь?
- Знаю.
- Ну так что же?
- Полный порядок, товарищ капитан. Только один вопрос. Некоторых я вообще не знаю.
- Ну и что?
- А о них что писать?
- Ты представляешь, Якушев, - сказал я, - все они каждый день, каждую ночь, день за днем, в течение целого месяца были в боях, то есть на волоска от смерти. Само пребывание в пехоте на переднем крае - это уже подвиг. Может, кто-то из них и не убил ни одного немца, но уже одно то, что он был здесь, это уже был вклад в победу. Ты только вспомни трупы на болоте...
- Я все понимаю, товарищ капитан.
"За отвагу" давали самым молодым. Я вспомнил, как ординарец просил в случае представления дать ему именно эту медаль.
- Уж никто не скажет потом, что награду получил в тылу, - говорил он.
Все бумаги были готовы далеко за полночь. Я подписал представление, и вскоре мы уснули сном молодых и здоровых людей; не отягощенных никакими заботами, тревогами и сомнениями.
А через месяц, когда рота пополнилась до штата, на лесной опушке была построена дивизия для вручения наград солдатам и командирам, отличившимся в боях за социалистическую Родину. Такого массового награждения в дивизии еще никогда не было.
Гремел оркестр. Командир дивизии вручал ордена и медали. Вот уже прошли командиры полков, батальонов и рот, получили командиры взводов. И когда я понял, что меня нет в списках награжденных, то сначала почувствовал тревогу, потом обиду и неизвестно откуда почему-то возникший стыд. Наконец услышал, как сердце начало решительно стучать вразнос, кровь прилила к лицу, и выступил пот. Вот тогда-то торжественность обстановки, всеобщая радость и восторг усилили во мне обиду. Я почувствовал, что уже нет сил, чтобы скрыть свое состояние.
Я был всенародно опозорен, унижен, оплеван, боялся, что разревусь, и в растерянности не знал, как смотреть в глаза людям, как вести себя в этой обстановке, что делать.
Когда распустили строй, все бросились обнимать и поздравлять друг друга. Ко мне подошел комбат. Он широко развел в стороны руки, обнял меня, похлопал по спине и, только сейчас очнувшись от радости, охватившей его, вдруг замер на месте:
- Слушай, а ты получил?
- Как видишь, - я тоже развел руками, и так мы стояли с комбатом: один был обижен, другой удивлен.
- Послушай, ты, дорогой, как же это могло случиться? - спросил наконец комбат.
- Не знаю. Видно, некому было вспомнить. Не мог же я писать на себя, ответил я.
Комбат круто повернулся, матюгнулся, отошел от меня, потом решительно подошел и сказал:
- Даю слово. Первый же бой, и получишь.
- Пулю?
- Даю слово.
Это не могло меня утешить. Я посмотрел ему вслед. Значит, что же? Полтора года боев никто не засчитал мне в актив? Он снова обернулся и крикнул:
- Даю слово, поверь!...
Я не знал, что в первом же бою его убьют, а сейчас, когда он мне крикнул, я по-доброму помахал ему рукой - мне почему-то жалко его стало, захотелось, чтобы он успокоился и не терзал себя.
Когда, махнув комбату рукой и этим как бы сняв с него вину за случившееся, я повернулся к строю, вдруг увидел комсорга Якушева. Тот стоял в стороне, что-то бодро насвистывая и сверкая глазами.
Я понял, что его тоже обошли, и услышал свой собственный внутренний голос, который с беспощадной настойчивостью говорил мне: "Ты обиделся за то, что тебя упустили из виду, когда начали делить победу? Тебе показалось, что ты внес больше, чем получил? А сам-то ты обо всех подумал? Не забыл этого Якушева? Он ведь был с тобой в тех же боях. А ты вспомнил о нем тогда, в ту ночь, когда писались представления к наградам? Нет, ты забыл о нем, как забыли и о тебе".
Я подошел к Якушеву. Тот улыбнулся, и я сказал:
- Ты прости меня. Виноват... После первого боя получишь. Заверяю. Я ведь тоже не получил ничего.
Якушев действительно после первого боя был представлен мною и награжден, посмертно орденом Красного Знамени.
"В седьмой роте, лучшей роте полка, ордена и медали получили все, кто был в последних боях", - запишут потом в формуляре дивизии, и я сорок лет спустя прочитал эти строки в Подольском архиве Министерства обороны в деле нашей дивизии, и они снова обожгли меня, как это бывает, когда человек встречается с несправедливостью и незаслуженной обидой. Но с высоты своего возраста я подумал, как больно мы реагируем, когда обижают нас, и как нечувствительны к обидам, которые сами вольно или невольно наносим другим.
Я часто вспоминаю Якушева, молодого парнишку, который с тех пор не постарел и которому я так и остался должен.
БАНКА ИЗ-ПОД КОНСЕРВОВ
В конце июня, когда было особенно жарко и солдаты сидели в траншеях и подбрустверных блиндажах, утомленные и раскисшие от палящего солнца и изнуряющих дежурств, меня вызвали к телефону. Говорил командир батальона. Хриплый голос донесся издалека.
- Слушай, "Пятый", - сказал комбат, - хочешь кино посмотреть?
- Какое кино? - удивился я.
Мы уже два месяца стояли в обороне на широком фронте. Где-то на юге шли тяжелые бои. Целые города и области снова переходили в наши руки. Каждый день сводки Информбюро сообщали о победах наших войск.
Здесь же никто не наступал: ни мы, ни немцы. Голодные и уставшие, мы, как сторожа, охраняли траншеи и ходы сообщения, выкопанные кем-то до нас и именуемые опорными пунктами. Не хватало людей, не было бани. Ходили слухи, что дивизию скоро переведут на тыловой паек и лишат водки, ту самую дивизию, которая совсем недавно в ожесточенных боях местного значения изошла кровью и изнемогла до отчаяния.
Еще совсем недавно комбат говорил:
- Я думаю, братцы, что о нас забыли: о немцах - фюрер, о нас командование.
И это походило на правду. Внезапные, ожесточенные и бессмысленные обстрелы, ночные действия разведчиков противника приводили к тому, что дивизия несла потери и, будучи растянутой на десятки километров, пребывала постоянно в состоянии напряженности и тревоги.
Каждый день из роты кто-то выбывал, убитый или по ранению. Было не только опасно и страшно, но и обидно, потому что иногда возникала мысль: все эти потери ни к чему.
И вдруг в это время - сообщение о каком-то кино...
Комбат кричал в трубку, почему-то думал, что его плохо слышат:
- Так давай возьми с собой Григорьева, Купцова, Сороку и топай к Шульге. Знаешь Шульгу? Не знаешь? Ну, ПШШС.
ПШШС - так называли капитана Шульгу, помощника начальника штаба полка по шифровально-штабной службе. Как не знать ПШШС? Его все знали! Он носил красивую черную бороду и - рассказывали - был инженером по образованию.
Я быстро собрал таких же командиров рот, как я сам. Они тоже были немало удивлены и обрадованы. И все пошли к Шульге.
Дорога была ничем не примечательна. Сначала тянулись по глубокой траншее, осыпавшейся от времени и обстрела. Валявшиеся под ногами банки из-под консервов, провода, скобы и прочее военное имущество мешало движению. Двигались молча, разглядывая дно траншеи и брезгливо перешагивая через разный хлам, то и дело попадавшийся на пути.
Идти было радостно, как на праздник. Вместо касок все как по команде надели фуражки с малиновым околышем. Молодые, здоровые, мы шагали легкой пружинистой походкой, веселые и оживленные.
Штаб полка располагался в перелеске. Его нетрудно было обнаружить издалека именно сюда тянулись с разных сторон телефонные провода. Кругом были вырублены все деревья. Их заменили масксети. Пожелтевшие срубленные ветки, которые когда-то, может быть, и скрывали штаб от постороннего взгляда, сейчас, опаленные солнцем, сгоревшие от зноя, покрасневшие, привлекали к себе внимание. Трава вокруг была вытоптана, со всех сторон к штабу бежали тропинки, и штаб находился в центре этого сложного переплетения.
Землянку капитана Шульги мы нашли без труда и ввалились в нее вчетвером все сразу. Капитан Шульга был недоволен визитом, но виду не показал, а даже пошутил:
- Фу ты, а я думал - десант!
Шульге было лет сорок. Из уважения к столь преклонному возрасту я приложил руку к козырьку и доложил:
- Товарищ капитан, по приказанию командира третьего батальона следуем в кино. Разрешите получить указания.
Шульга с довольным видом выслушал рапорт.
В землянке слышался запах духов. Увидев зеркало, туалетный столик, керосиновую лампу, занавески из парашютного шелка, мы невольно переглянулись: "Во как живет!"
И тут только заметили, что в углу, у самого изголовья лежанки, сидела девушка, молодая, с чистыми пышными волосами и вздернутой вверх чуть припухшей верхней губой. После этого мы уже не могли ни на что другое смотреть - уперлись глазами в нее.
Капитан Шульга наклонился к девушке и полушутя предложил:
- Мадмуазель, могу ли просить вас составить компанию в кино?
Девушка отказалась.
Пользуясь случаем, я посмотрел в зеркало. Кто-то из наших тоже полез смотреться, но я его отодвинул бедром. Оказалось, что я не такой представлял себе свою внешность. Думал, что я более мужественный, что ли. Из зеркала на меня смотрел худой парень с горящими острыми глазами, смешной и несерьезный. Таких ребят было полно в полку.
Не успел я полюбоваться на себя, как Шульга вытянул руку в сторону выхода, вытолкал всех из землянки, закрыл за собой дверь и доверительно проговорил:
- Нечего тут...
Первое время мы шли растерянные и удрученные - девица, землянка и вся жизнь штабного капитана показалась нам неправдоподобно красивой, вызывала зависть.
Шли по тропинке, гуськом, мимо громадных сосен, то поднимаясь на пригорки, то бегом спускаясь вниз. Дважды пришлось перепрыгивать через один и тот же ручей. Мы перемахнули его играючи. Шульга перебирался через ручей тяжело и раз даже чуть не свалился в воду. После этого он долго и тщательно вытирал сапоги травой, с трудом нагибаясь и тяжело дыша.
Второй ручей он не стал перепрыгивать. Обошел далеко стороной, где-то попал снова в грязь. Догнав снова, так же долго и тщательно, отдуваясь и кряхтя, чистил сапоги, которые буквально на глазах теряли блеск и становились удивительно похожими на наши.
В одном месте на нас дохнуло запахом трупа. Капитан вынул из кармана платок, чтобы на время прикрыть нос. Мы, конечно, ехидно переглянулись.
Пройдя с километр, мы столкнулись с офицерами соседнего полка. Они тоже направлялись в кино и тоже в штаб дивизии. Их возглавлял молодой майор. Пришлось пропустить эту группу вперед и пристроиться к ней сзади. Майор есть майор. Ничего не поделаешь.
Шульга замыкал отряд. Он, видимо, обиделся на то, что майора мы пропустили вперед, то есть как-то недооценили его - старого капитана - веса и влияния.
Никто, однако, кроме его самого, не обратил на это ни малейшего внимания.
Так шли, потихоньку разговаривая, посмеиваясь друг над другом. Если ветка дерева нависала над тропой, передний, схватив ее, отводил вперед, кричал: "Осторожно!" - и после этого с силой отпускал, так что задний отскакивал, опасаясь удара.
Но вот майор крикнул: "Под ноги!", предупреждая идущего за ним об опасности. Этот возглас один за другим повторяли все. И каждый осторожно перешагивал консервную банку из-под тушенки, валявшуюся на тропинке.
Шедший впереди Шульги лейтенант Сорока тоже крикнул: "Под ноги!", и после этого страшный взрыв заставил всех обернуться.
Шульга лежал на спине, раскидав руки. Мы увидели - вместо сапог на ногах у него какие-то взмокшие от крови черно-красные тряпки. Вокруг на зеленом бархатистом мягком ковре мха - большие капли крози, похожие на кисель. Шульга стонал и, будто оправдываясь, еще, видимо, не сознавая толком всей глубины несчастья, которое его постигло, судорожно шептал:
- Ой, ребята, простите... Ради бога простите... Потом от боли взревел:
- Ой! О-ой! О-о-ой!
Майор проявил высокую выдержку и распорядительность.
Он сказал Сороке:
- Ну-ка, перевяжи его! Лейтенант Сорока спросил:
- Чем я его перевяжу? Ни бинтов, ни ваты.
- Рубашку с себя сними.
Тот так и сделал. Снял гимнастерку, стянул рубашку, разорвал ее пополам. Боязливо подошел к лежащему без сознания Шульге.
- Дай-ка рубашку, - сказал майор, наклонился над раненым и прикрыл оборванные ноги.
- Жгуты приготовьте! - Майор распоряжался уверенно, без колебаний.
Мы наложили жгуты, забинтовали ноги.
Потом выбрали две молодые сосны, дружно навалились на них, вырвали с корнем, очистили от сучьев. Сняли поясные ремни, связали стволы деревьев и, соорудив носилки, уложили на них капитана.
После этого майор сказал с назиданием:
- Вот что значит неосторожность.
Он приказал мне нести Шульгу в полковой медицинский пункт, а своим командирам - следовать за ним в кино.
Раненый был очень тяжел. Он потерял сознание и оттого, кажется, стал еще тяжелее. Сначала его несли вдвоем. Потом пришлось взяться вчетвером. Ручьи переходили вброд. Хуже всего было спускаться с горы. Передние торопились, скользили и падали, задние не успевали. Мы несли Шульгу, изредка поглядывая на его лицо, которое сначала было белым, как мел, потом будто бы пожелтело.
В полковом медицинском пункте фельдшер и санитары забрали капитана. Прежде чем двинуться к себе, в свои роты, опять на передний край, мы какое-то время сидели, отдыхали, дух переводили, разговаривали:
- Вот ведь жизнь-то наша!
- Сам виноват...
- Да нет. Видно, судьба. Он ведь что? Всю войну просидел бы, если бы не кино. Переходил бы из норы в нору, как сурок.
- Конечно, он войну-то не почувствовал. Вишь, девка даже была.
- Конечно... Что он, кланялся, что ли, как мы каждый день, пулям-то?
- А вот в кино пошел, и без ног на всю жизнь.
- Если еще жив останется...
- Видно, смерть его выбрала.
- Ну, ты даешь!
Потом попили из ручья, который капитан Шульга так старательно переходил, опасаясь испачкать сапоги грязью. У нас, на переднем крае, вода имела коричневатый цвет (кругом торфяники), а в этом ручье чистая-чистая, будто стекло.
Напившись, тронулись домой. По дороге опять обсуждали случившееся. Купцов, не обращаясь ни к кому в отдельности, спрашивал:
- Вот ты скажи, почему это так? Молодые перешагнули через банку. Никто не задел. А старик - самый опытный, самый образованный и культурный - пнул ее ногой, как озорник. А?
Сорока имел твердое мнение, он безапелляционно заявил:
- Порядок любил. Видел, у него в землянке? Вот и здесь: что это банка валяется? Долой ее с дороги, да вместе с ногами.
Григорьев, самый образованный из нас, дал этому довольно нечеткое, но зато "научное объяснение":
- Вы в Сухуми были? Питомник видели? Нет? Ну тогда с вами не о чем говорить.
Но его стали просить:
- Давай, Григорьев, развернись! Покажи свою эрудицию!
И он начал, как одолжение:
- Так вот. Когда обезьяна в клетке, положи ей банан у решетки. Но чтобы она лапой не могла задеть за него. Так она часами будет стараться, чтобы пролезть через решетку, а выйти в открытую дверь из клетки не сообразит. Какая-то сила есть!
- Ну это слишком сложно и далеко от практики, - заключил Купцов.
Григорьев обидчиво замолчал.
А я был уверен, что разгадал причину. Когда пропустили вперед майора, который был вдвое моложе, Шульга обиделся. Он хотел сорвать обиду на ком-то. А тут подвернулась банка. Я верил, что это - истинная, причина, но заговорить о ней не собирался и шел молча.
Всем было муторно на душе: жалели, что не удалось посмотреть кино. Кто знает, когда еще это нам удастся? Я шел по траншее впереди всех и со злостью подбрасывал носком сапога валявшиеся повсюду консервные банки так, что они подпрыгивали выше головы.
Когда я подходил к своей землянке, навстречу мне выскочил ординарец:
- Ой, товарищ капитан, у вас вся гимнастерка в крови. Давайте скорей постираю, а то пятна останутся. Да и на брюках-то кровищи!..
ВЛЮБЛЕННЫЙ КОМБАТ
У командира батальона капитана Логунова были большие синие глаза, добрая улыбка и мягкий бархатный голос. Почти всегда на людях веселый и бодрый, он, оставаясь один, пел грустные песни и временами впадал в странную задумчивость. Тогда, сколько ни пытайся с ним заговорить, он будто не слышит.
- И чего такой человек мучается? - спросил меня как-то Заяц, его ординарец.
Солдат разбитной, бывалый, он отличался смелостью, разудалостью и ради комбата готов был жизнь положить, что не раз доказывал в боях.
Я любил Зайца - он был похож на Анатолия Михеева, моего ординарца. Заяц это понимал и часто бывал у меня. Как-то, прибежав от комбата с распоряжением, он сообщил:
- Хозяин письмо от жены получил.
- Ну и что? - спросил я. Хозяином он называл своего командира.
- Пляшет, товарищ капитан. На месте не сидит. "От нее", - говорит.
- Так это же хорошо, - ответил я.
- А чего хорошего?! - неожиданно возразил он. - Что уж такого? Ну, баба письмо прислала. Да такому человеку она должна бы каждый день писать...
В его голосе чувствовалась не только сердитая, обиженная, но и ревнивая нотка.
Тут я с Зайцем согласился. Иван Васильевич редкой отваги человек (а это качество на фронте особенно почиталось), отличался особой чистотой и целомудрием. Не только самые заядлые матерщинники при нем стеснялись открывать рот, но и неуважительно говорить о женщинах он никому не позволял. В этом случае перед самим собой становилось стыдно, если что, не подумавши, ляпнешь. В то время даже в пехоту стали прибывать женщины. Иван Васильевич не посмотрел ни на одну, будто из дерева сделан, что ли.
Однажды с офицерских курсов из Москвы вернулся командир соседнего батальона капитан Рыбаков. Ну, конечно, разве это недостаточный повод, чтобы встретиться и отметить столь радостное событие? Свой вернулся.
Вечером собрались в землянке у Рыбакова. Вот Рыбаков-то нам и спел "Темную ночь". Песня тогда такая только что появилась: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают".
Понравилась нам песня. Казалось, про нас она, про наш участок фронта. Спели мы эту песню раз-другой и запомнили ее на всю жизнь. Память была хорошая, молодая.
В этот-то вечер Иван Васильевич и сообщил нам по секрету:
- Командир сказал, скоро на формировку поедем.
Ну, радости было!
Вскоре и в самом деле нас вывезли в небольшой прифронтовой город, чтобы мы могли пополниться и подучиться.
В первый же день капитан Логунов заказал по междугородному телефону разговор с женой. Волнуясь, делился со мной радостью (я у него начальником штаба был):
- Знаешь, думаю, как она подойдет к телефону, о чем мы будем говорить. С ума сойти можно!
Вернувшись с почты (мы размещались в лесу около города), Логунов рассказал, как он долго ждал, как потом его вызвали, как он вошел в душную кабину и не узнал ее голоса, как просил, чтобы она приехала. Она что-то говорила о трудностях дороги, о неудобствах, связанных с работой. А он умолял. Несколько раз при этом его предупреждали, что время вышло, что пора заканчивать, но все-таки не прервали, пока она не пообещала приехать.
Он сказал, что когда выскочил из кабины, то заметил ("Не поверишь", говорил он), что руки его вспотели, а по городу шел как во сне. Люди оборачивались: думали, пьяный.
Разговаривая со мной, он сиял от предстоящей радости, с которой связывал ее приезд.
Прошел месяц. Мы по-прежнему стояли в лесу, получили пополнение и занимались боевой подготовкой. Из сообщений Совинформбюро мы знали, что на нашем фронте идут бои местного значения. Мы были уверены, что скоро должно что-то произойти, потому и ждали, что вот-вот нас снова бросят на передовую.
Однажды Логунов вошел ко мне в землянку.
- Слушай, Егорыч, она все-таки приезжает. Приходи сегодня ко мне. Видишь, я уверен был, что приедет!
Вечером мы всей компанией сидели у Логунова и ждали ее приезда. Комбат то и дело выходил наружу посмотреть, не едет ли ординарец, которого он послал навстречу.
Мы устали ждать.
- Может, не приедет? Мало ли что бывает в дороге?
Но Логунов не сомневался:
- Она-то? Обязательно приедет. Лишь бы под бомбежку не попала где-нибудь. Не дай бог! Мы успокаивали:
- Какая бомбежка в тылу? Немцу сейчас не до того. Не сорок первый!
Но вот вошел Заяц. Возбужденный и гордый оттого, что все внимание сейчас обращено к нему, он шагнул через порог и отчеканил своему хозяину:
- Товарищ капитан, ваше приказание выполнил. Доставил!
Логунов порывисто вскочил:
- Молодец, Заяц!
Она выглядывала из-за плеча ординарца, смущенная, усталая, плохо одетая, пожалуй, даже некрасивая.
- Как у вас холодно, - кокетливо произнесла она и зябко повела плечами.
Обессиленная, села на топчан. Логунов подошел, неуверенно обнял и поцеловал робко, в щеку.
Когда она привыкла к новой обстановке и ожила, то показалась мне интересной. Крупные выразительные глаза, еле заметные ямочки на похудевшем лице, брови, вздернутые не то в удивлении, не то в восторге, точеный нос, живые губы - все в ней было хорошо.
За столом она говорила немного, больше улыбалась и разглядывала каждого из нас, будто оценивая, кто чего стоит.
За жену нашего друга, за Надежду - так звали ее, мы, конечно, выпили. И когда веселье было в полном разгаре, Рыбаков лукаво и многозначительно ухмыльнулся и запел ту самую песню, которая нам когда-то так понравилась. Но слова в песне уже были не те:
Танцы, вино, маскировкой покрыто окно,
А в квартире, военных полно, от сержанта и выше.
Я заметил, как Логунов побледнел. Он упрямо нагнул голову и неодобрительно посмотрел на Рыбакова. А тот пел полушутя-полусерьезно, глядя в глаза единственной среди нас женщине, будто догадываясь о чем-то или упрекая ее: "Ты меня ждешь, а сама с интендантом живешь!"
Логунов тяжело подался вперед, поднял руку, словно ладонью хотел остановить что-то надвигающееся на него, и сказал Рыбакову нервно, с обидой:
- Хватит. Нехорошо.
Мы пытались развеселить его, показать, что это просто безобидная шутка. Но тщетно. Каждый понял, что вечер испорчен.
Надежда смотрела на нас улыбаясь, не придавая значения тому, что произошло.
Через полчаса мы разошлись по своим землянкам, отлично понимая, что она приехала не к нам, а к Ивану Васильевичу, нашему комбату, который, конечно, ждал, когда нас всех выметет и он останется с ней с глазу на глаз.
Прощаясь, Логунов сунул кулаком в бок Рыбакову и примирительно сказал:
- Дурак, какую хорошую песню испортил!
На следующий день Надежда уехала домой. Капитан Логунов ходил точно пьяный. Провожая, он не обнял и не поцеловал ее. Когда подвода скрылась из виду, капитан Рыбаков произнес насмешливо и грустно!
- И это все, что я любил.
Иван Васильевич сжал зубы так, что заиграли желваки.
Доподлинно никому не известно, что произошло между капитаном Логуновым и его женой. Только письма от нее уже больше не приходили, а аттестат, в свое время отправленный на ее имя, вернулся. Иван Васильевич ходил грустный, печальный и одинокий, весь в себе. И казалось, что этому не будет конца. Он ничего не говорил о том, что нас особенно интересовало, и мои попытки разузнать, в чем дело, встречал враждебно.
В этот же день Заяц сказал мне:
- Всю ночь не спали. Говорили-говорили. О чем - не знаю.
Конечно, в батальоне пошли разные слухи. Я слышал, как один солдат говорил другому:
- Конечно, что ты хочешь? Жили-то всего неделю вместе, а не виделись два года! Друг друга не знали как следует... Совсем незнакомые люди. Если бы еще ребеночек был, тогда совсем другое дело - привязались бы друг к другу.
Другой, не менее мудрый и хитрый солдат объяснял иначе: