– Твой отец так увлечен этим делом, что я его ревную, – замурлыкала Валя. – Я заставила его доказать, что и мною он увлечен не меньше. – Она повернула к Остену свое кукольное личико и кокетливо улыбнулась. – И он доказал это. Не правда ли, дорогой?
   Джерард Остен смотрел на нее с обожанием.
   – Ну-ну! Ты не можешь ревновать к «Этюду», – запротестовал он. – Я основал его задолго до твоего рождения.
   – Знаю, – очаровательно надув губки, протянула она. – С музыкой у тебя отношения куда более давние, чем со мной.
   – Ну, Валя, это нечестно, – с укоризной проговорил старик. Он встал и принялся с чувством декламировать, так что его тяжеловесный немецкий акцент стал еще заметнее:
   – «Не дай унынью победить, ведь несмотря на седину, любить еще ты можешь». Это Гёте, – объявил Джерард Остен. – «В опочивальне женщины своей он ловкие выделывал коленца под звуки похотливой лютни». А это Шекспир, – чрезвычайно гордый своей памятью воскликнул он, глядя при этом на Валю со столь явным обожанием, что Остен отвернулся, чтобы скрыть охватившие его стыд и гнев. Как мог его отец – один из самых выдающихся мировых авторитетов в музыке и основатель «Этюд Классик» – столь безрассудно преклоняться перед этой безмозглой грудой плоти? Просто потому, что он стар и увядает, а она молода, цветет и полна энергии? Или его вдохновил пример любимого им Гёте, в семьдесят один год сделавшего предложение семнадцатилетней? Сантаяна заметил, что музыка, будучи наиболее возвышенным из искусств, одновременно служит примитивнейшей из страстей. Наверное, то же самое можно сказать и о музыкантах. Поймав на себе суровый отцовский взгляд, он испугался, что старик мог прочитать его мысли.
   – Я прекрасно понимаю чувства Вали, – с неожиданным воодушевлением заговорил Остен. – Я испытываю то же самое с той поры, как познакомился с Донной. Для нее тоже музыка превыше всего.
   Валя покачала головой:
   – Если так, то это твоя вина, Джимми. Черная или белая, молодая или старая, уродливая или прекрасная, каждая женщина в глубине души хочет одного, и только одного. – Она сделала драматическую паузу, прежде чем сообщить, чего же хочет каждая женщина, но тут Джерард Остен перебил ее:
   – Донна – поразительная девушка. Никто и представить себе не мог, что она выкажет такое понимание классики. На том моем приеме она играла великолепно! – Поразмышляв, он продолжил: – Если она займет первое, второе или даже третье место на будущем Международном конкурсе имени Шопена в Варшаве, я непременно оформлю ее отношения с «Этюдом».
   – Донна еще не решила, примет ли она участие в конкурсе, – сказал Остен. – Она говорит, что ее интересует музыка, а не награды.
   – Вскоре она поймет, что в наши времена в музыке, как и во всем остальном, успеха, к сожалению, добивается тот, кто определил себе цену, – вздохнул отец.
   – Она уже поняла, – кивнул Остен. – И мне кажется, это пугает ее.
   – Она так сексуальна, что вряд ли ее пугает хоть что-нибудь, – возразила Валя. – Посмотри на нее – большие груди, осиная талия, бедра как у школьницы, длинные ноги… и эти зеленые глаза! Могу поспорить, что твоя Донна могла бы стать африканской королевой на любой дискотеке! – Помолчав, она добавила: – А Шопена она играет и правда исключительно. Для черной, я имею в виду!
   – Ну, если Донна исключение среди черных, – начал Остен, решив ничем не показывать Вале, до чего ему надоели ее реплики, – то ты, Валя, со своей любовью к диско, исключение среди русских. Разве не считается, что русские пылают страстью только к классической музыке и балету?
   Валя бросила на него сердитый взгляд.
   – Русская я или не русская, я пылаю страстью только к Джерарду! – воскликнула она, нарочито усиливая акцент.
   – И меня это совершенно устраивает, – улыбнулся старик, желая рассеять напряженность. – Скажи, Джимми, это еще причиняет тебе неудобства? – он показал на горло сына.
   – Нет, я в порядке, – ответил Остен.
   – Тебя по-прежнему регулярно осматривают?
   – Да, доктора говорят, что все хорошо.
   – А что случилось с Джимми? – спросила Валя.
   – Ничего особенного, – отозвался его отец. – Несколько лет назад, сразу после того, как Джимми записался в тот университет в Калифорнии, у него удалили опухоль гортани. Но голос так и не стал прежним!
   – В гортани располагается голосовой аппарат, – принялся объяснять Остен Вале, но его отец взглянул на часы:
   – Мы с Валей сегодня обедаем в клубе. Не хочешь составить нам компанию?
   – Спасибо, но, к сожалению, не могу. Я встречаюсь с Донной.
   Остен встал. Под пристальным взором отца он клюнул Валю сначала в одну щеку, потом в другую, стараясь не прижаться к ней ненароком.
   Отец подхватил его за локоть со словами:
   – Я провожу тебя. – И продолжил уже в холле: – Что с деньгами из капитала твоей матери – банк регулярно посылает их тебе?
   – Да, как всегда, – ответил Остен.
   – И этого…– отец запнулся, – достаточно?
   Они уже вышли из дома.
   – Вполне.
   Отец открыл перед ним дверцу машины.
   – Ты понимаешь, что почти все, мной заработанное, уходит на нас с Валей. – Он снова замялся. – Она недавно переделала нашу городскую квартиру, и ты представить себе не можешь, во сколько мне это обошлось: новые ковры, обои, стереосистема и прочее. А в «Этюде» сплошные траты в связи с новыми профсоюзными требованиями и растущими гонорарами. – Он тараторил, словно старался не допустить возможных вопросов.
   Ожидая, когда отец закончит, Остен думал, что старик скверно выглядит. Его кожа, покрытая венозной сеткой, совершенно пожелтела, на губах голубоватый налет, глаза воспалены. Остен ощутил внезапный порыв обнять отца и поцеловать в лоб, прижаться к нему, как в детстве.
   Словно почувствовав это, отец попятился.
   – Валя очень добра ко мне. Она такая нежная. Никто другой не смог бы заменить Леонору. – Он понизил голос. – И поэтому тебе следует знать…– он запнулся и потупился, – что когда я… уйду, то собираюсь все оставить ей. Все, – повторил он и поднял глаза в надежде вымолить прощение.
   – Я понимаю, – сказал Остен, сдерживая горечь, охватившую его. – Я понимаю. – Он сел в машину и включил мотор. – Береги себя, отец. – Он тронулся с места.
 
   Возвращаясь в город, Остен вспоминал телефонный разговор с отцом в тот день, когда старик сообщил о том, как он счастлив, что Валя приняла от него обручальное кольцо, и в течение месяца они собираются пожениться. Остен принял известие с нарочитым энтузиазмом. Нет сомнения, сказал он тогда, что Валя, с ее молодостью, станет женой, способной вдохнуть в отца новые силы.
   – Ты удивишься, если я расскажу тебе, насколько мы с Валей подходим друг другу, – понизил голос отец. – Поверь мне, тем, кто говорит о разнице в возрасте, следовало бы посмотреть на нас с Валей… когда мы одни.
   – Я не сомневаюсь в том, что Валя нежна и отзывчива…– начал Остен.
   – Я говорю не о нежности и отзывчивости, – перебил его отец. – Я говорю о любви. О физической близости. Я даже испытал ее любовь ко мне, – продолжал он, будто подросток, хвастающийся своими подвигами.
   – Ты испытал любовь Вали?
   – Вот именно. И притом химически. – Помолчав, он с гордостью провозгласил: – Я нашел на редкость удачное приспособление! «Белье настроения»!
   – Что еще за «белье настроения»? – удивился Остен.
   – Трусики. Такие узенькие девичьи трусики.
   – И что они делают?
   – Они не делают – они испытывают, – хихикнул отец. – Они испытывают на возбуждение. Половое возбуждение. На трусиках спереди пришито сердечко – ну, ты понимаешь, где! – Он опять захихикал. – Сердечко химически обработано, и когда ты…– он замялся, подбирая слово, – близок со своей дамой, и настроение ее меняется, меняется и цвет сердечка! На маленькой шкале рядом с сердцем можно увидеть, насколько горячи ее чувства к тебе! Если сердце становится голубым, это значит, что она чувствует настоящее возбуждение; если зеленеет – девушка лишь расположена поиграть; коричневый цвет – просто легкий интерес; ну, а черный – что ж, она вовсе холодна, физически холодна, я имею в виду. Ты понимаешь?
   – Да, отец, – ответил Остен.
   На мгновение его тронула наивность отца, эта непоколебимая вера в американский товар – даже столь явно нелепый. Но затем он поежился, представив отца в постели с Валей: вот они целуются и обнимаются во тьме, а затем отец зажигает свет, надевает очки и склоняется – седой, морщинистый и дряблый – над пышным телом Вали, и смотрит на сердечко, и читает шкалу.
   – И вот, – продолжал отец, – мы уже использовали по меньшей мере дюжину этого «белья настроения», и угадай, какого цвета каждый раз было сердечко?
   – Голубое, – сказал Остен.
   – Точно! – Отец издал довольный смешок. – И все это строго научно, никаких тебе заверений в любви до гроба или попыток выявить истинные чувства в письмах друг другу. Пока сердечко у Вали остается голубым, я могу быть совершенно спокоен! – ликующе воскликнул он и зашептал: – Ты можешь испробовать «белье настроения» на Донне. Ведь интересно узнать!…
   – Я ужасно рад за тебя, отец, – перебил его Остен. – И за Валю. Она мне очень нравится, – тут же добавил он, надеясь угодить отцу.
   – Ты ей тоже нравишься, – отозвался отец. – Она говорит, что чем больше узнаёт тебя, тем больше ты кажешься ей похожим на Ленского, романтичного поэта из «Евгения Онегина».
   – Передай ей мою благодарность, хотя Ленского и убил на дуэли его лучший друг Онегин.
   – Надеюсь, сын, ты вскоре навестишь нас! – жизнерадостно произнес отец и повесил трубку.
 
   После разговора с отцом Остен некоторое время пребывал в растерянности. Он-то всегда считал, что достойная старость дарует мудрость и умение властвовать над своими страстями. Что же случилось с человеком, к чьим заслугам можно отнести запись мировых шедевров музыки? С человеком, удостоенным бесчисленных наград от членов Национальной академии звукозаписи и Ассоциации звукозаписывающей промышленности в качестве неоспоримого аристократа музыкального бизнеса? С человеком, ближайшими друзьями которого были такие люди, как Годдар Либерзон и Борис Прегель? В старости отец, казалось, совершенно перестал отличаться от знакомых Остену по школе мальчишек, которые на определенном этапе теряли способность думать о чем-нибудь, кроме секса. Размышляя о «белье настроения», Остен вспомнил, как эти подростки без конца обсуждали специальный сорт презервативов под названием «Смерть девицам», разрекламированных как «торжество экстаза, погружающее женщину в пучину наслаждений». Как и обычные презервативы, «Смерть девицам» должны были быть совершенно неощутимыми для мужчин, а женщин заставить пережить такие ощущения, каких прежде им испытывать никогда не доводилось. Отличие состояло в том, что основной их, ранее не изведанный, источник возбуждения был видимым. «Смерть девицам» выпускались самых разных цветов и носили соответствующие названия: «голубизна затяжного прыжка», «лыжная белизна», «красный носок», «золото Мидаса», «зеленое поле для гольфа», «серебряный велосипед» и «нубийская чернота» – любой гарантированно доводил женщину до неистовства. Подобно тому как куртизанки древних цивилизаций раскрашивали себе половые органы, дабы возбудить мужчин, так и пенисы в ярких оболочках предназначены были волновать противоположный пол в нынешние времена.
   Эти доверчивые юнцы, надеясь, что «Смерть девицам» поможет им в сексуальных завоеваниях, скупали презервативы в таких количествах, что местная аптека вынуждена была заказать новые партии. Впрочем, существовало препятствие, делавшее презервативы «Смерть девицам» почти совершенно бесполезными: большинство девушек, согласившихся пойти до конца, настаивали на полной темноте – возможно, как раз потому, что смущались взирать на то, как их дружки вытаскивают из пакетика, разворачивают и натягивают на свои пенисы эти шедевры контрацептивной индустрии.
   Остен никак не мог решить: то ли отец действительно помолодел душой, то ли в результате склероза впал в детство. Возможно ли, спрашивал он себя, что люди вовсе не созревают с возрастом, но становятся лишь тверже в каких-то своих проявлениях и размякают в других?
   Остен напоминал себе, что отец его всегда был неисправимым идеалистом и романтиком. Он вспомнил, как совершенно по-детски восторгался отец результатами паранаучных экспериментов, в особенности тех, которые утверждали, что, воздействуя на высшие мозговые центры, равно как на симпатическую нервную систему, музыка способна помочь пищеварительной, кровеносной, дыхательной и прочим функциям человеческого тела. Как только отец узнавал о болезни кого-то из своих друзей или знакомых, он тут же посылал страдальцу собрание пластинок «Этюда», будучи убежден, что каждая из этих записей способна пробудить в больном особое расположение духа, помогающее справиться с недугом быстрее и лучше, чем все доктора вместе с их лекарствами.
 
   Сидя за рулем, Остен вспомнил, что первым порывом его, когда отец объявил о своем намерении жениться на Вале, было позвонить Блейстоуну и отменить тайную поддержку Годдаром фирмы «Этюд Классик», даже если это повлечет за собой дорогостоящий иск за нарушение контракта. Если под угрозой окажется любимое дело отца, рассуждал Остен, он вполне может отменить свадьбу Для Остена не было загадкой, кто кого подцепил на самом деле, поэтому в изменившихся обстоятельствах, скорее всего, сама Валя расторгнет помолвку; на что ей сдался человек без гроша за душой, не способный предложить ей ничего, кроме своих немалых лет?
   Однако тут же Остен подумал, а сможет ли он простить себе, если отец, столкнувшись с банкротством, умрет от удара или сердечного приступа? И тогда он решил образумить отца, воззвав к образу покойной жены, дабы пробудить былую привязанность к ней. А еще он решил откровенно пристыдить отца, напомнив о юности Вали и преклонных годах жениха.
   – Если он кажется тебе старым, то почему из этого следует, что он должен казаться старым себе самому? – спросила Донна. – В старости нет ничего дурного. Почему он не может наслаждаться жизнью с Валей? Посмотри на Листа и Вагнера – оба они жили с женщинами, которые им в дочери годились!
 
   Влившись на окраине города в поток автомобилей, Остен задумался о Донне. Где-то через пять или шесть месяцев после их встречи, когда прошел первый порыв, в душу его стали закрадываться мучительные сомнения. Они появлялись, когда Остен утром открывал глаза, и покидали его только вечером, когда он проваливался в сон.
   Дабы сохранить в целости обе свои ипостаси, он должен был быть уверен, что вдохновение не покинуло его. У него должно быть такое желание писать и исполнять музыку, желание столь непреодолимое, что все остальное либо поставлено на службу ему, либо не существует вовсе. Он знал, что стоит ему хоть на минуту забыть о музыке, и все пропало. А Донна оказалась не способна постоянно поддерживать в нем жажду творчества.
   Все реже и реже в нем просыпалось желание все бросить и лететь из Калифорнии в Нью-Йорк, ибо хотя физическое влечение к Донне было по-прежнему велико, оно подвергалось испытанию всякий раз, когда девушка выражала свое презрение к рок-музыке и, в частности, к музыке Годдара.
   Остен говорил ей, например, что если бы он был исполнителем, то обязательно исследовал бы все возможности электрического пианино, этой современной альтернативы роялю, которое с помощью осцилляторов, аттенюаторов и усилителей может создавать синтетическое звучание широчайшего спектра и точно выверенной частоты и силы. Он напоминал о все возрастающем использовании электрических клавишных в записях популярных звезд и ансамблей, – по крайней мере, один знаменитый производитель роялей уже занялся разработкой электронного концертного инструмента.
   Однако в этих разговорах с Донной он все же старался не обнаруживать свои познания. Помня о том, что в ее глазах он студент-словесник с ограниченным интересом к музыке, который привил ему отец, он пытался сломить ее суровый пуризм, используя лишь общепринятую лексику. Он отстаивал точку зрения, что синтезатор – это не просто еще один музыкальный инструмент, хоть и достаточно специфический, но многофункциональный конструктор, и цитировал при этом Стравинского, который сказал однажды, что наиболее совершенной музыкальной машиной была скрипка Страдивари, а будет – электронный синтезатор. Остен полагал, что этот инструмент должен стать истинным благом для композиторов и исполнителей: просто нажав кнопку, они могут услышать полные аранжировки, равно как и бесконечные вариации одной темы; они получат возможность сжать или растянуть музыкальную фразу, замедлить или ускорить ее. Все это представлялось ему неоценимым обогащением музыкальной традиции, а также средством вырваться за ее пределы.
   – Со всеми своими настройками, запрограммированным многоголосием, специальными эффектами, компьютерными ритмами и программирующими устройствами синтезатор – это всего лишь гибрид музыкального автомата и пинбола, – в разгар одного из споров заявила Донна. – Он превращает композитора и исполнителя в роботов от искусства, которые механически производят отбор тех или иных вариантов.
   – А разве фортепьяно не такой же механизм? – возразил Остен. – Причем настолько простой, что, всего лишь заменив молоточки чайными ложками, его можно превратить в клавесин! И разве не доказывают явное несовершенство фортепьяно бесконечные попытки усовершенствовать его деку, струны, молоточки и работу клавиш?
   – Конечно нет, – возразила Донна. – Фортепьяно – потомок целой череды струнных инструментов, начиная с древнего псалтериона – тыквы с натянутыми поперек струнами, и далее, пифагорова монохорда, клавикордов, спинета, клавесина…– Она перевела дух, свирепо глядя на Остена. – В отличие от всех музыкальных примочек синтезатора, которые меняются каждую неделю, эта клавиатура, – она взяла звучный аккорд на рояле, – полностью сложилась к пятнадцатому столетию, и никакой другой инструмент не сравнится с ним по разнообразию и богатству звучания.
   – Я где-то читал, – осторожно заметил Остен, – что в недавно проведенном эксперименте эксперты-акустики имитировали – или следует говорить «воспроизвели»? – звучание рояля, точно настроив несколько звуковых осцилляторов на частоту и насыщенность фортепьянных струн. И никто из профессиональных исполнителей и просто любителей музыки не смог отличить звуки настоящего фортепьяно от синтезированных осцилляторами. Настоящие и синтезированные звуки были настолько похожи, что результаты опроса оказались совершенно одинаковы для музыкантов и людей, к музыке отношения не имеющих. Каждая группа правильно распознала лишь около пятидесяти процентов звуков!
   – Это ничего не доказывает, – повысила голос Донна. – Любой истинный артист знает, что синтетическому звуку недостает мелодической яркости и теплоты. Как бы то ни было, Джимми, ты не музыкант, так что напрасно пытаешься говорить о вещах, в которых толком не разбираешься. Поверь мне, не бывает плохих роялей, бывают плохие пианисты. И для музыки нужно гораздо больше, нежели просто синтезировать вибрирующую струну!
   Его все это злило и раздражало. В конце концов, Донна не более чем исполнитель, в лучшем случае талантливый имитатор, ничего не знающий о муках творчества – создании настоящей, полной жизни музыки. А вот он, напротив, не только исполнитель, но и композитор, и цена его музыки, хоть бы и в оптовых продажах, побольше, чем у любого из предшествующих артистов, классических или популярных. Что бы она ответила, скажи он ей это? Не в состоянии защитить себя, он ринулся в атаку:
   – Может, для музыки и нужно что-то большее, нежели вибрирующие струны, но есть ли это большее в фортепьяно? – Он попытался остановиться, но его уже понесло: – В конце концов, в тот момент, когда ты бьешь по клавише рояля, клавиша отбрасывает молоточек, который более с ней не связан, но продолжает свободный полет, будто мячик, брошенный в небо, вне досягаемости пианиста. Правильно? Следовательно, для какой-то заданной скорости молоточка совершенно неважно, нажмет ли на клавишу пальчик выдающейся концертирующей пианистки Донны Даунз или лапа обезьяны из зоопарка в Бронксе.
   Тут он заметил, что девушка рассердилась по-настоящему. Она захлопнула крышку рояля и крутанулась на табурете к Остену:
   – Никогда в жизни не слышала большей чуши. Ты ведь и сам немного играешь на фортепьяно, Джимми. Разве тебе не ясно, что дело тут не в том, чтобы стучать по клавишам, приводя в действие молоточки? А как насчет темпа и продолжительности ноты, постановки пальцев и работы с педалями, как насчет атаки, фразировки и фигурации? – И, не давая ему возможности возразить, простонала: – Ох, ладно. Какой толк в разговорах?
   Мир между ними вновь был нарушен. Все, чего хотелось Остену, это остаться в одиночестве.
 
   Порой, лежа рядом с Донной, Остен чувствовал себя совершенно чужим ей, и ему казалось, что она испытывает по отношению к нему то же самое. В такие минуты ему казалось, что они никакие не любовники, а просто люди, которые встречаются лишь для того, чтобы доставлять друг другу известного рода удовольствие.
   После долгих часов, посвященных гаммам и упражнениям для укрепления рук и запястий, а также растяжке пальцев, Донна часто становилась беспокойна, желание возникало у нее внезапно, неодолимое, непомерное, оно подхватывало Остена, накрывало с головой подобно океанскому валу и выбрасывало его на берег, изможденного и опустошенного. У нее начинали блестеть глаза, и, словно мучимая голодом, который можно утолить только сексом, она сообщала ему, каким именно способом желает сегодня достичь блаженства. В такие моменты он не мог осуществить ее желаний: все, что было для нее порывом и импровизацией, для него оставалось лишь имитацией страсти. Поэтому он становился неловок и все более пассивен. Остен приходил в отчаяние, понимая, что он для Донны не более чем живая игрушка – вернее, средство, чтобы ненадолго отвлечься от рояля, который был, есть и будет главным для нее инструментом восприятия внешнего мира и общения с ним.
   Иногда, поупражнявшись на фортепьяно, она внезапно бросалась на Остена, стараясь тут же возбудить его, и, если он не отзывался сразу, прижимала его голову к своим бедрам и заставляла ласкать себя языком, пока оргазм не сотрясал ее тело и последнее из потока страстных восклицаний не умирало на губах, – все это выглядело так, будто он согласился стать рабом ее желаний в обмен на возможность наслаждаться ее игрой.
   Хотя бывало и по-другому, когда Донна любила его так страстно, так нежно, что он чувствовал себя единственным источником ее страсти, когда она молила управлять ею в соответствии с его желаниями и причудами. Но, даже уступив страстным призывам девушки использовать ее тело в качестве инструмента наслаждения, он не чувствовал, что они стали ближе, словно в какой-то момент она утрачивала способность возбуждать его.
   Как-то вечером у нее в студии, дожидаясь, когда она вернется из Джульярда, он взял с полки альбом с фотографиями и принялся листать его. Среди многих изображений Донны с семьей и друзьями было одно, немало его взволновавшее. Донне, на которой были одни трусики, помогал подняться из маленького, явно частного бассейна молодой и красивый белый мужчина, чьи мокрые трусы оттопыривались спереди, обнаруживая необычно большой член. Вид этого мужчины и обнаженных грудей Донны, схваченных камерой, а также явно похотливое настроение фотографа, – все это потрясло Остена своей вульгарностью. Это был снимок для порножурнала, а не домашнего фотоальбома. Рядом с этой слегка выцветшей фотографией Донна приклеила листок бумаги с напечатанным на нем стихотворением Уистена Одена:
 
Не стоит быть накоротке
С рекламным парнем в пиджаке,
Который так речист,
Как будто молится для слов,
Но, главное, не верь в любовь
Тех, кто стерильно чист.
 
   Кто этот мужчина на фотографии и какие чувства он испытывает к Донне? И какие чувства испытывает она к нему? Как давно и кем сделан этот снимок? Остена раздосадовала собственная неосведомленность. Ощущая физическое превосходство этого мужчины, Остен позавидовал ему и его месту в жизни Донны.
   А еще ему стало ужасно стыдно при виде того явного удовольствия, которое доставляло Донне участие в этом развратном представлении. Неужели она так же разнузданна, как Девон Уилсон, несчастная подружка Джимми Хендрикса?
   Промучившись несколько дней, Остен, наконец, решился спросить Донну о мужчине на фотографии, и девушка сказала, что это актер, с которым она когда-то встречалась. Старательно изображая безразличие, Остен поинтересовался, не мог ли он видеть этого человека в театре или в кино. Донна, явно смущенная, ответила, что сомневается в этом: парень играет лишь в эпизодах, да и фильмы все дрянные. Наконец, когда Остен спросил, кто делал фотографию, Донна раздраженно ответила, что снимал ее приятель, студент Джульярда, у своего бассейна в Такседо Парк. Толком ничего от нее не добившись, Остен остался в недоумении, что могло так смутить Донну – расспросы о ее прошлом или воспоминания о мужчине, игравшем в этом прошлом какую-то роль.