И энтузиазм ее, и ход мыслей оказались заразительны.
   – Можно попробовать, – сказал Домострой. – Мелодии, созвучия, ритмы, музыкальные формы Годдара, возможно, говорят о нем больше, чем его почерк, или гороскоп, или линии руки. Но есть еще тексты. – Он помолчал. – К примеру, одна из его песен называется «Фуга». В музыке фуга означает полифоническую разработку темы, но в психиатрии так называют побег от действительности. На самом деле, такие вещи могут сказать о Годдаре куда больше, чем даже если бы мы знали его внешность или манеру поведения.
   – А при чем тут его внешность? – Она приподнялась в постели и склонилась над Домостроем.
   – Ты же никогда его не видела. К тебе может явиться кто угодно.
   – Действительно, а вдруг я уже с ним встречалась? Что, если тот долговязый зануда из соседней квартиры, который всегда здоровается, это и есть Годдар?
   – Если и так, он никогда в этом не признается – даже тебе. Если он скрывался все это время, то не следует рассчитывать, что он войдет, пожмет тебе руку и представится Годдаром, не так ли? И я не сомневаюсь, что его обычный голос звучит совершенно иначе, нежели записанный – точно так же, как у множества других поп-исполнителей. Масса усилий потрачена на то, чтобы Годдар оставался невидимым, и куча денег заработана на этом. Он или же те, кто стоит за ним, вряд ли откажутся от всего этого просто из-за письма поклонницы. Даже если твое письмо вызовет у Годдара желание встретиться с тобой, все равно, он или его компаньоны, сначала пошлют кого-то проверить тебя и убедиться, что ты не пытаешься расставить ему сети.
   – Кого же они, к примеру, пошлют?
   – Кто знает? Мужчину, женщину. А может, они придут вдвоем. Могут послать кого угодно – прощелыгу, который попытается ухаживать за тобой на вечеринке, женщину, обходящую дома с товаром, да хоть зануду из соседней квартиры! Мы же не знаем, кто на него работает! На самом деле я совершенно уверен, что если Годдар снизойдет до тебя, он явится инкогнито, никак не намекая на свой успех, богатство и славу– или осведомленность о твоем письме. Ты можешь заниматься с ним любовью, слушать историю его жизни или просто стук его сердца – и так никогда и не узнать, что рядом с тобой был Годдар.
   – Ты хочешь сказать, что после того, как будет отправлено мое волшебное письмо, я должна бросаться в объятия любого болвана, который за мной приударит, потому что он может оказаться Годдаром?
   – Именно так. А потом постарайся определить, читал ли этот болван твое письмо.
   – Но я не хочу отдаваться каждому болвану.
   – В таком случае, ты можешь упустить шанс выяснить, кто такой Годдар. Что, если единственная причина его скрытности, да и успеха – в том, что ему нравится быть заурядным болваном?
   На какое-то время она задумалась, а потом спросила:
   – Куда мы пошлем письмо?
   – Через «Ноктюрн Рекордз».
   – Разве «Ноктюрн» не получает ежедневно сотен писем для Годдара?
   – Скорей всего, именно так. Больше писать ему некуда. «Ноктюрн» и сам признаёт, что его почта насчитывает порядка тысячи писем еженедельно, и они держат специальных сотрудников для ее обработки. Я не сомневаюсь, что из всей этой массы до него доходит лишь малая толика.
   – Что же заставит их переслать именно мое письмо?
   – Пока не знаю. В нем должно быть что-то необычное – и убедительное.
   – Имей в виду, Патрик, – сказала Андреа, – что письмо может даже не дойти до паренька-невидимки. Что, если в ту неделю, когда придет наше письмо, у него найдутся дела поинтересней чтения почты от поклонниц? А если он уедет куда-нибудь? А если…– Она не закончила.
   – А что, если он прочитает письмо и даже не обратит на него внимания?
   – И это тоже, – согласилась она.
   – Значит, мы пошлем несколько писем, – сказал Домострой. – Одно за другим.
 
   Домострой боялся смерти – не болезни, не боли, не унизительной беспомощности, связанной с угасанием, но смерти как таковой: внезапного исчезновения собственного «я», конца существования, финала, когда история жизни Патрика Домостроя обратится в ничто.
   Такие мысли часто посещали его, и днем – в минуты радости и наслаждений, и ночью, когда смерть являлась в кошмарах, и он в ужасе просыпался и лежал в темноте, страшась уже наяву.
   Все люди смертны, смерть может настигнуть их в любой день, в любую секунду, и, как он полагал, для большинства из них прошлое – их прожитая жизнь – единственная реальность, которая не подвластна распаду. И все же, хотя смерть способна прекратить физическое существование Патрика Домостроя, она не в силах уничтожить его музыку, которая, будучи свободной от оков материального мира, может продлить его существование и в будущем. Его музыка была тенью, которую он отбрасывал перед собой, и, пока Домострой сочинял, ему казалось, что он существует вне истории и владеет средством пережить себя самого.
   В те времена, когда ему еще удавалось сочинять музыку, она представлялась ему неким ключом, способным отворить дверь в будущее. Ведь многие из его поклонников были молоды и вполне могли стать его посланниками и знаменосцами в грядущем. Когда Домострой был знаменит, он держал замок и петли этой двери хорошо смазанными. Он отвечал на письма молодых мужчин и женщин, фанатически ему поклоняющихся, – среди этих людей попадались действительно тонкие ценители. Иногда, из тщеславия, а более для того, чтобы обеспечить память о себе в потомстве, он даже поощрял своих поклонников, назначая им встречи, и вел с ними долгие задушевные беседы.
   Особенно запомнилась ему одна студентка музыкального колледжа откуда-то из Мичигана. Музыка Домостроя значит для нее столь много, писала она, что возможность обсудить ее с автором стала бы кульминацией всей ее жизни. Она заверяла, что вовсе не собирается досаждать ему, и максимум, о чем она просит, это подписать ей ноты и пластинки. Она готова была приехать в Нью-Йорк в любое удобное для него время, только бы он позвонил – за ее счет – и сообщил, когда. В конверте была фотография девушки, юной, стройной и привлекательной. Домострой позвонил и назначил встречу на уик-энд. Девушка горячо поблагодарила его, но выяснилось, что ей трудно ориентироваться в незнакомом городе, поэтому они договорились встретиться в гостинице, где она остановилась.
   Домострой сидел в гостиничном баре, когда она вошла. Высокая и грациозная, с каштановыми волосами и широко раскрытыми голубыми глазами, одетая с этакой стильной небрежностью, девушка подошла к его столику и представилась. Она была явно смущена и так волновалась, пожимая ему руку, что уронила охапку партитур и пластинок. Одновременно наклонившись, чтобы подобрать их, Домострой и девушка столкнулись под столом головами, и она призналась, что до смерти боялась показаться ему бестолковой и неуклюжей, а уж теперь-то, конечно, он о ней самого худшего мнения.
   Домострой постарался ее успокоить. Он заказал напитки, и когда она, заливаясь краской стыда, отпила, игриво сообщил, что чувствует себя неуверенно в обществе особы столь юной и привлекательной. Постепенно оттаяв, она поведала о себе и своих занятиях, рассказала, как знакомый студент впервые познакомил ее с творчеством Домостроя, и призналась, что благодаря его музыке открыла в себе такие эмоции, о которых раньше и не подозревала.
   Вечер тянулся, и Домострой попытался разобраться в своих чувствах. Следует ли ему остаться и в конце концов затащить девушку в постель или распрощаться с ней и отправиться на вечеринку, которую устроили его друзья по случаю дня рождения молодой и, похоже, очень сексуальной французской виолончелистки. По общему мнению, он просто не имел права ее упустить. Вечеринка проходила в «Радужной комнате», ночном клубе на верхушке одного из небоскребов Рокфеллеровского центра.
   Домострой вечно терялся, решая пустяковые проблемы: где пообедать, что надеть, кому назначить свидание, долго ли торчать на вечеринке. Его литературно подкованные друзья находили в этой хронической неуверенности синдром доктора Джекила и мистера Хайда [11]; а те, кто верил в астрологию, видели в нем типичный образчик Близнецов, вечно разрывающихся между двумя противоположными порывами.
   Он мог, разумеется, представить друзьям свою мичиганскую поклонницу, а затем отвезти ее обратно в гостиницу; мог и отправиться в «Радужную комнату» в одиночестве, встретиться там с французской виолончелисткой, договориться с ней о встрече через день или два, а затем вернуться и провести ночь со своей иногородней посетительницей.
   Он попытался оценить ситуацию с точки зрения личной ответственности. Порядочно ли с его стороны тащить ее в постель, обходиться с ней как с неодушевленным предметом, использовать это воплощение юности и чистоты для пущего самоутверждения?
   С другой стороны, рассуждал Домострой, она видит в нем художника, олицетворяющего зрелость, созидание и множество оживленных, хотя ныне и подзабытых публичных дискуссий. И сотворив себе на радость собственную концепцию его персоны, она сделала его частью себя самой; однако этот имидж управляет ею, как наркотик управляет наркоманом, рыщущим в поисках кайфа. Разве, добиваясь встречи, она не присвоила себе право решать, что именно он необходим ей в качестве источника ее одержимости, и разве сама она не жаждет стать его любовницей, использовать его, будто бы он неодушевленный предмет, вещь, созданная исключительно для удовлетворения ее нужд?
   Ему показалось, что девушке передалось его беспокойство, так как она взглянула на часы и сказала, что злоупотребляет его временем, еще раз поблагодарила его, а затем сообщила, что хочет кое в чем признаться: возможно, не следовало говорить ему об этом, но причина, по которой ей так хотелось с ним встретиться, заключается в том, что она страдает острой миеломонобластической лейкемией, поражающей костный мозг, а также печень, селезенку и лимфатические узлы; так что, если верить врачам – и всем прочитанным по данной проблеме книгам, – жить ей осталось не более года. Поскольку девушка не сомневается, что последнюю стадию болезни ей придется провести в больнице, то решила отказаться от своей обычной застенчивости и сделать все возможное, пока она еще способна на это, чтобы встретиться с Патриком Домостроем, человеком, в наибольшей степени повлиявшим на ее жизнь.
   Он внимательно посмотрел на нее. Ничто в ее облике или манерах не выдавало разрушительного действия болезни; напротив, она казалась чуть ли не пышущей здоровьем. Он сказал ей, что в наше время ее вполне могут вылечить, так что она проживет много лет и даже переживет свою семью и друзей. Или жизнь ее может прервать вовсе не лейкемия, а, скажем, автомобильная катастрофа. Только случай противостоит предсказуемости нашей жизни; в конце концов, именно случай дает человеку единственное оправдание, а следовательно – утешение перед лицом иррационального.
   Говоря все это, он наблюдал за ней, отмечая, сколь нежна и безукоризненна ее кожа, сколь пышны и шелковисты волосы. Дыхание ее казалось идеально ровным, а когда, будто бы снимая пушинку с воротника, он коснулся ее кожи, то ощутил прохладу и сухость.
   У него возникло ощущение, что она выдумала свою болезнь, чтобы оправдать свое появление, а также вызвать у него жалость, а значит, интерес к ее персоне, и таким образом заставить его провести с ней больше времени, чем с какой-либо другой поклонницей, которая не могла предложить ничего, кроме юности, целомудрия и наивного восхищения. А потому он решил не плясать под ее дудку, а тут же распрощаться. Он попросил счет, и, пока ждал официанта, быстро подписал все принесенные ею диски и ноты, затем любезно проводил ее к лифту, нежно поцеловал в щечку и пожелал доброй ночи.
   Вскоре скоростной лифт рокфеллеровского небоскреба вознес его к «Радужной комнате», шестьюдесятью пятью этажами выше огней Манхэттена.
 
   В течение последующих месяцев он жил очень интенсивно: днем сочинял музыку, вечером развлекался на людях, ездил с концертами, знакомился с новыми людьми, отдавая предпочтение женщинам с богатым воображением и трезвомыслящим мужчинам. Он совершенно забыл о своей мичиганской посетительнице. Когда однажды ему позвонил адвокат из эннарборской конторы, упомянул ее имя и высказал предположение, что Домострой должен очень хорошо знать юную леди, он вышел из себя. Он поинтересовался, что могло привести законника к такому заключению. Чуть помедлив, адвокат извинился за бесцеремонность, а затем сообщил, что девушка только что умерла от неизлечимой болезни крови и, к великому изумлению своей семьи и друзей, завещала все свое имущество Домострою. Примечательно и трогательно то, что все ее мало-мальски ценное имущество состоит из коллекции нот и пластинок Домостроя, которые композитор столь радушно подписал ей несколько месяцев назад, когда она посетила его в Нью-Йорке. Адвокат рассказал Домострою, что в своем завещании она упомянула об этом визите как о самом волнующем переживании в ее короткой жизни. Известно ли Домострою, поинтересовался адвокат, что его поклонница потратила на эту поездку большую часть своих скромных сбережений?
 
   – Нет исполнителя, который не испытывает абсолютно никакой нужды в поклонниках, – сказал Домострой Андреа. – Когда я слушаю записи Годдара, у меня создается отчетливое впечатление, что временами ему не только необходима реальная публика, но еще и то…– он помедлил, – что иногда она у него есть – на живых концертах. Это исключает версию психопата, затворника или урода.
   Андреа недоверчиво посмотрела на него:
   – Ты сказал – «живые концерты»?
   – Да. Это предположение девицы, с которой я говорил о ритмах Годдара, и она, похоже, права. То, как он произносит некоторые слова, а иногда и целые фразы в последнем альбоме, да и сама энергетика исполнения, убеждает меня в том, что, прежде чем записать все эти песни, он должен был спеть их на публике.
   – И только чтобы испытать свои песни на публике, Годдар решился на живое исполнение?
   – Испытать не песни, а себя. Ему, как и всякому эстрадному певцу, известно, что пение в студии слегка напоминает пение под душем. Вместо собственного голоса ты слышишь создаваемый душевой кабинкой резонанс. То же и с салунными певцами: они знают, что исполнение в тесном ночном клубе совсем не то, что в Карнеги-холл, Кеннеди-центре или Мэдисон Сквер Гарден. По-настоящему большая аудитория заставляет исполнителя петь на пределе своих возможностей, выкладываться так, чтобы его энергия перекрыла коллективную энергию публики. И, записываясь в студии, хороший певец пытается имитировать живое исполнение, вновь пережить реакцию зала и даже использует записи, сделанные во время публичного исполнения.
   – Но где же может Годдар дать публичный концерт так, чтобы не узнали его голос?
   – Да в любом большом городе, – сказал Домострой. – Половина нынешних молодых исполнителей делает все возможное, чтобы походить на Годдара, причем иногда весьма успешно. Никто в мире не заподозрит Годдара выступающим на публике, поскольку никто ни облика, ни настоящего имени его не знает.
   – И где же, по твоему, он может выступать?
   – Возможно, в каком-нибудь мексиканском городе, поближе к границе Соединенных Штатов, – предположил Домострой.
   – Почему там? – удивилась Андреа.
   – Думаю, к югу от границы Годдар привлечет к себе не больше внимания, чем любой другой молодой американец с гитарой за спиной. На любой площади, в любом открытом кафе он может играть и петь, изучая при этом свое воздействие на живую аудиторию, без особой опаски разоблачения.
   – В таком случае, почему бы ему не использовать Париж – или Амстердам, – там тоже все играют американскую музыку? – спросила Андреа.
   – На то, мне кажется, есть веские причины личного плана. Из семи песен его последнего альбома две являются переделками или парафразами мексиканских народных песен: «Volver, volver, volver» и «El Rey», которые Годдар спел по-английски, за исключением нескольких испанских строк. На днях я зашел в латиноамериканский магазин грампластинок на Бродвее, купил мексиканские оригиналы и, сравнив их с переделками Годдара, обнаружил, что нескольких фраз, спетых Годдаром, там нет. Он сам написал их – на испанском!
   – Я знаю эти песни, – сказала Андреа. – Они более сентиментальны, нежели остальное у него.
   Она напела «Вольвер, вольвер, вольвер»:
 
Не успокоится любовь,
Проснется вновь.
Я от любви схожу с ума,
Пока вокруг сплошная тьма —
Я до смерти хочу любить,
Все повторить.
 
   Затем она спросила:
   – Что за строчки он написал по-испански?
   – В «Эль Рей», сразу за этими:
 
Хоть с деньгами, хоть без денег,
Буду делать что хочу…
Чем я хуже короля, —
 
   напел Домострой. – Дальше он говорит, что одинок, «как Дель Коронадо»; гоним, будто «населенные призраками сторожевые корабли – на границе – что я пересек, чтобы увидеть ее». В другой песне он рассказывает о «пенье и прятках – в Эль Розарито – куда она возвращается – и возвращается – и возвращается – и каждый раз – у нее последний раз». Еще он говорит, как «устал от мира и покоя… цены любви», и, дескать, «любовники, разлучаясь, преступают законы страсти». Андреа оживилась:
   – Еще есть какие-нибудь улики?
   – Мне кажется, есть. На последней дорожке альбома Годдар ловко соединил мотивы трех пьес Шуберта: «Город», «У моря» и «Двойник». Он вновь и вновь повторяет унылые аккорды «Двойника», а затем прерывает их искусно вплетенной, хотя совершенно иной по духу, арабской мелодией – как будто этот «двойник» устал прятаться и в кои-то веки явил себя – или свои истинные чувства! – Домострой погрузился в раздумья.
   – Арабской мелодией? – переспросила Андреа.
   – Арабской, – подтвердил он. – Такой же узнаваемой в музыке, как арабеска в филигранной работе причудливой вышивки.
   – Отлично – продолжай! – воскликнула Андреа.
   – Всего в нескольких милях от знаменитого старого «Отеля дель Коронадо» и границы между Сан-Диего и Тихуаной у Соединенных Штатов есть военно-морская верфь. Возможно, Годдар бывал там по тем или иным причинам и хочет кому-то сообщить о своих чувствах – тому, мне кажется, кого он любил. Может быть, у него не было времени сочинить вещь, которая по-настоящему выражает его чувства, и он вместо этого наскоро прицепил свое тайное послание к популярной мексиканской песенке, добавив к ней арабский мотив и новые слова.
   – Послание к женщине?
   – Почему бы и нет? А раз он поет для нее на испанском, она вполне может оказаться мексиканкой. Он мог встретить ее в «Отеле дель Коронадо». Многие мексиканцы, попадая в Сан-Диего, посещают эту достопримечательность, а по дороге проезжают и мимо вышеупомянутой верфи. Дальше – кто знает? Может, она была помолвлена или даже замужем. – Он помолчал. – Если так, то единственной для него возможностью увидеть ее, не вызывая подозрений ее семьи или другого мужчины, было выступление в публичном месте – в кафе или ресторане. В твоем письме нам следует спросить, была ли у него мексиканская любовь, что привлекла его внимание к этим песням и заставила изменить оригинальный текст. Если мы идем по ложному следу, и он выдумал все эти латинские штучки просто ради участия в Эль Фестиваль Латино в нью-йоркской Виллидж Гейт, то он сочтет это твоей фантазией. Но если нет, мы можем подстрелить бычка.
   – Кстати, о бычках, – заметила Андреа, следуя причудливому ходу своих мыслей, – знаешь ли ты, что уйма американцев из Южной Калифорнии регулярно отправляется на корриду в Тихуане? – Не дожидаясь ответа, она продолжила: – Я видела бой быков в Испании, и, представь себе, ничто не производило на меня большего впечатления, чем поединок между отважным матадором и свирепым быком. Почему-то я всегда воспринимала быка с его огромным болтающимся черным членом как воплощение мужского начала, а матадора – чем-то вроде кокетничающей женщины, вертящейся, причудливо разряженной девицы, делающей вид, будто ее преследуют, но на самом деле жаждущей быть пойманной, заманивающей и дразнящей самца, обольстительно позволяющей каждый раз коснуться своего тела, и плащ ее такой красный, будто уже обагрен кровью, пролившейся, когда, пронзенная быком, она лишилась девственности. И лишь когда бык наконец выбьется из сил или пресытится погоней, застынет на прямых ногах и опустит голову, только тогда матадор, будто отвергнутая женщина, готовая наказать своего ныне презираемого любовника, поднимает шпагу и погружает ее в самое уязвимое место на свете – в сердце самца.
 
   Иногда Андреа рассказывала о своей семье, например о том, что ее бабушка, упрямая старая дама, так гордилась своими замечательно густыми волосами, что долгие годы отказывалась стричь их. К немалому огорчению семейства Гуинплейн, полагавшего, что не подобает пожилой женщине носить столь длинные волосы, они в итоге так отросли, что спускались уже ниже талии. Тогда Андреа, совсем еще девчонка, решила взять инициативу на себя и преподать бабушке урок. Глубокой ночью она прокралась в комнату крепко спящей старой дамы и ножницами обкорнала ей волосы, разбросав пряди по подушкам. Решив, что волосы выпали из-за их длины и тяжести, бабушка пришла в ужас и, желая сохранить то, что осталось, тут же остриглась так коротко, что волосы едва прикрывали шею.
   Еще Андреа рассказала Домострою о шутке, которую, бывало, проделывала со своими ухажерами, когда училась в старшем классе средней школы. Она приходила к парню домой и позволяла ему ласкать ее и целовать, приводя юношу в состояние крайнего возбуждения. Затем она незаметно доставала из сумочки гигиенический тампон, пропитанный красным вином, и с размаху швыряла его в потолок. Парень в изумлении смотрел на бурый комочек, затем на пол, усеянный красными каплями, и, вероятно, испытывал в этот момент присущий всем мужчинам иррациональный страх перед менструальной кровью. Потом он долго извинялся и провожал Андреа домой нетронутой.
   Слушая эти и другие подобные истории, Домострой задавался вопросом, не проделает ли когда-нибудь Андреа и с ним что-нибудь подобное; хотя нередко она поражала его своей проницательностью, но столь же часто ставила в тупик. Как-то поздней ночью он покинул уже спящую Андреа и поехал на Лонг Айленд, в старинную церковь Страстей Господних, чтобы играть на ранней заупокойной мессе. Однако минут через десять он с досадой обнаружил, что забыл бумажник. Возвратившись на цыпочках, чтобы не разбудить девушку, он зашел в комнату и тут обнаружил, что кровать пуста – возлюбленная исчезла. Он недоумевал, куда она отправилась, одна, в предрассветный час, и почему солгала, попросив разбудить ее к завтраку, когда он вернется.
   Гроб стоял в боковом приделе храма, и Домострой, играя, невольно смотрел в мертвенную черноту ящика и думал о том, что покойник – это напоминание живущим, каждый из которых не более чем звено в цепи смертей. Но мысли эти не расстроили, а развеселили Домостроя. Лицом к лицу со смертью, он был счастлив стоять по другую сторону и принимать от жизни новые испытания.
   Когда этим же утром он вернулся в квартиру Андреа, то обнаружил девушку мирно спящей, словно она и вовсе не покидала постель. Оскорбленный изменой, он разбудил ее и осведомился, как прошла ночь. Андреа сладко потянулась, зевнула, одарила Домостроя утренним поцелуем и сказала, что в кои-то веки сладко проспала всю ночь. Наслаждаясь жаром ее молодого крепкого тела, он позволил обнять и поцеловать себя, а о своем неожиданном ночном возвращении решил, опасаясь конфликта, не говорить вовсе.
   Как-то раз Андреа рассказала ему, что она в душе наполовину мужчина, а наполовину женщина, и что ей нравится наряжаться в мужскую одежду и в компании своих приятелей, панк-рок-музыкантов, обходить гей-бары и дискотеки нижней части манхэттенской Вест-Сайд.
   Она поведала, что мужская чувственность проявилась в ней, когда тинэйджером она закрутила роман с убежденным бисексуалом. Она сопровождала его в тайных поисках любовника, а иногда даже предлагала себя в качестве приманки, чтобы заманить партнера для своего приятеля. Приятель ее, в свою очередь, позволял ей наблюдать свои любовные контакты с мужчиной. Для нее стало настоящим откровением, утверждала она, что, наблюдая за ними, она испытывала не женское, но мужское возбуждение. В такие моменты она всегда хотела удовлетворить своего дружка, как это делал другой мужчина, и когда любовью с ним занималась она сама, то воображала, что у нее тоже есть член – совсем такой, как у него.
   Андреа гордилась своими навыками в искусстве обольщения. Часто среди ночи, когда ей не спалось, она наугад выбирала мужское имя в телефонной книге, набирала номер, грудным голосом представлялась Людмилой, или Ванессой, или Карен и сообщала, что проснулась и, чтобы вновь погрузиться в сон, нуждается в «эротической беседе». Если мужчина вешал трубку, она набирала другой номер и повторяла свою прелюдию. Она могла вовлечь ничего не подозревающего мужчину в долгий разговор и еще черт знает во что. Наблюдая за лежащим рядом Домостроем, она оценивала по его реакции воздействие каждого произнесенного ею слова.
   – Я хочу, чтобы ты был со мною свободен, малыш, – шептала она в трубку, – как я с тобой. Я хочу, чтобы ты трогал себя там, где я трогаю себя. Ты хочешь, чтобы я начала первой? Хорошо, это так меня возбуждает. Мне нравится твой голос – кажется, будто ты совсем рядом. Дай, я направлю твои руки – туда, куда тебе хочется – да, да, именно туда, я тоже этого хочу. Теперь потрогай себя и представь, что это мои руки, потрогай еще, еще…