Они вылезли из такси, и он проследовал за ней в один из боковых входов в Карнеги-холл. Ночной портье не спускал с него глаз, пока они не скрылись в кабине лифта.
   Она открыла дверь и включила свет, но тут же приглушила его, оставив комнату в полумраке. Главенствующее место занимал рояль. Кроме него, здесь были большая двуспальная кровать, письменный стол, заваленный нотами, книжная полка, радиола и несколько предметов африканского искусства – племенные маски, идолы и вышитые бисером сумки.
   – Что за музыку исполняет твой приятель? – спросил Остен. Его забавляла мысль о том, что первую свою ночь с проституткой ему предстоит провести в студии Карнеги-холл, принадлежащей студенту Джульярда.
   – Угадай.
   – Твой дружок – черный?
   – Да, – кивнула девушка.
   – Значит, он джазовый пианист?
   – Джазовый? С чего ты взял? Нет, мой черный дружок не играет джаз! Угадывай снова!
   – Я сдаюсь! – с самым серьезным видом заявил Остен.
   – А как насчет тебя? Ты играешь на чем-нибудь, кроме этого? – И она показала ему между ног.
   – Немного, – ответил он и сел за рояль. Крышка была поднята, и руки Остена невольно легли на клавиши. Не желая развлекать ее роком, в котором она, несомненно, разбиралась, он сделал несколько аккордов, а затем, чтобы произвести на нее впечатление, сыграл короткий пассаж.
   Она встала рядом, и, закончив, он притянул ее за бедра и усадил к себе на колени. Возбужденный близостью женщины, он принялся целовать ее в шею.
   – Четырнадцатый квартет Шуберта. Правильно? – сказала она. – Известный также как «Девушка и смерть».
   Остен отстранился в изумлении.
   – Невероятно! Откуда ты знаешь? Она встала и одернула комбинезон.
   – Черная магия. – Она махнула рукой на африканских идолов.
   Ну конечно, она вполне могла слышать этот пассаж в исполнении студента Джульярда. Он начал играть другую пьесу.
   – Дебюсси. Прелюдия к «Послеполуденному отдыху фавна», – сказала она, и пальцы его замерли. – Ты неплохо играешь, парень!
   Он встал и опустил крышку рояля. Хорошо, что весь вечер он говорил с ней измененным голосом. Столь музыкальное ухо вполне могло его разоблачить.
   – Где ты училась музыке?
   Она ответила, снова растягивая гласные на южный манер:
   – А-а? Разве низ-зя маленькой черной девочке знать, что играют белые люди?
   – Ты говорила мне, что…
   – Я говорила тебе, что пианист, который живет здесь, ищет кого-нибудь на ночь! – решительно заявила она. – Тебя-то он и нашел. А вот на этом инструменте я играю. – Она села за рояль, взяла несколько аккордов, затем так же внезапно остановилась.
   – «Баркарола» [16] Шопена, – пробормотал Остен. – Ноктюрн с двумя основными темами, придающими пьесе характер диалога влюбленных. До-диез мажор – это их поцелуи, ласки, слияние. Слегка колеблющийся ритм басового соло навевает мысли о том, что все это они проделывают в лодке – в гондоле, например. – Он улыбнулся. – Следует доиграть по меньшей мере до семьдесят восьмого такта, прежде чем они оторвутся друг от друга…
   Она глядела на него с явным удивлением:
   – А теперь, парень, скажи, откуда ты всего этого набрался?
   – А теперь, куколка, ответь, почему ты так хорошо играешь? – передразнил ее Остен.
   – Я училась этому в Джульярде.
   – А я у себя дома.
   Она подошла к нему и, прижавшись грудью к его груди, стала легонько толкать его в сторону кровати.
   – Что может делать в «Ударе Годдара» парень, знающий Шуберта, Дебюсси и Шопена?
   – Искать свою баркаролу, – ответил он. – А что там делала классическая пианистка?
   – Пила шампанское с фавном. Пол, которого ты видел со мной, музыкальный агент. Он собирается взять меня на встречу с хозяевами звукозаписывающей фирмы. Я у него буду чем-то вроде прелюдии.
   – Не трать больше время на своего фавна, – сказал Остен. – Моему отцу принадлежит «Этюд Классик».
 
   Таким образом музыка стала исходной точкой страстного увлечения Остена Донной. В этой девушке он увидел свое спасение – впервые он встретился с человеком, с которым мог оставаться самим собой, не порывая с другой стороной своего бытия, где, будучи Годдаром, пребывал в одиночестве, скрытый из виду.
   А еще она была первой черной, с которой он вступил в близкие отношения. Все в ней – от цвета ее кожи до происхождения из средних слоев Южного Бронкса и стихийной любви к музыке – казалось ему экзотикой.
   Вскоре после первой их встречи он взял Донну на официальный прием в манхэттенской квартире отца. То было ежегодное мероприятие, и на сей раз праздновалась тридцатая годовщина «Этюд Классик».
   Собралось около восьмидесяти человек: руководство фирмы, множество композиторов и исполнителей, выпускавших пластинки с маркой «Этюда», а также многочисленные музыкальные критики. Появление Донны, облаченной в золотое парчовое платье с глубоким декольте и разрезами на подоле, ошеломило степенное изысканное общество.
   Так как его отец придавал этим приемам огромное значение, Остен посещал их с отроческих лет, и его, единственного ребенка основателя и президента фирмы, знало большинство здесь присутствующих. Именно в один из таких вечеров он, тогда тинэйджер, впервые встретился с Годдаром Либерзоном и Борисом Прегелем, людьми, чье мировоззрение и отношение к искусству продолжали оказывать на него влияние даже после их смерти. Впрочем, как правило, большинство гостей были скучны и вдобавок раздражали его своими псевдоаристократическими манерами. Остену доставляло особое удовольствие прогуливаться среди них под руку с Донной – единственной на званом вечере негритянкой.
   Представляя Донну отцу, он с трудом подавил желание расхохотаться – почтенный джентльмен не на шутку испугался при виде ее грудей, до сосков обнаженных глубоким вырезом. Затем он подошел с ней к гостям, опять-таки с удовлетворением отметив их безуспешные попытки скрыть, насколько все они шокированы.
   Среди присутствующих он различил Патрика Домостроя, человека, с которым уже несколько раз встречался на отцовских вечерах. Музыка Домостроя, так же как его концерты, пользовалась некогда большим успехом, но потом он перестал писать и ныне пребывал в забвении, лишь изредка появляясь на подобных сборищах.
   Тощий лысеющий человек средних лет с лицом, изборожденным морщинами, – вот как выглядел Домострой, прохаживающийся по залу с видом голодного стервятника. Он говорил с легким иностранным акцентом, да и все в нем было из другого мира – жесты, быстрые взгляды, отрывистая речь, кричащая одежда. С ним была голубоглазая, пухлая блондинка, куда моложе, чем он. Заметив Донну, Домострой принялся разглядывать ее с таким откровенным любопытством, что Остен непроизвольно сделал шаг, чтобы заслонить свою спутницу.
   Что же касается Домостроя, он тоже припомнил, как два-три раза встречался с Джимми Остеном – всегда в присутствии Джерарда Остена, его гостей и сотрудников. И хотя ни о чем серьезном они ни разу не говорили, Домострой считал замечания Остена об отцовской компании и музыке вообще весьма недалекими. А еще его раздражал пристальный взгляд молодого человека, совершенно не соответствующий его подчеркнуто нейтральному стилю поведения. Про себя Домострой называл его вялым дурнем. И сейчас бы он, разумеется, постарался избежать общества Джимми Остена, если бы не девушка, сопровождавшая парня. Негритянка была необыкновенно красива и отлично сложена; а ее выдержка, изящество, почти аристократические манеры заставили Домостроя подумать о том, так ли он прав, недооценивая Джимми Остена. Во всяком случае, с прозвищем он явно поторопился.
   Когда Остен с Донной подошли ближе, Домострой не упустил возможности с ней познакомиться. Остен нехотя представил подругу. Донна, услышав имя Домостроя, выразила признательность композитору за то наслаждение, которое доставляет ей его музыка, и Остен еще больше пожалел об этой нежелательной встрече.
   Домострой не скрывал, какое впечатление произвела на него Донна. Не обращая внимания на Остена, он посмотрел ей в глаза и сказал:
   – Знай я, что вам нравится моя музыка, насочинял бы вдвое больше.
   – Что же вам мешает сделать это теперь? – кокетливо поинтересовалась она.
   – Я польщен и приятно удивлен, – продолжал Домострой. – Никогда бы не подумал, что вам может нравиться моя музыка.
   – Потому что я черная?
   – Да, а я – белый, – сказал Домострой, не отводя взгляда. – Здесь дело в разнице ритмического напряжения.
   Остен почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.
   – Что за идиотизм? – понизив голос, сердито спросил он. – Вы что, собираетесь обсуждать с Донной природную ритмичность негроидной расы? – Он еле сдерживал себя. – Донна, пойдем отсюда. – Он взял ее за руку.
   – Подожди, Джимми, – сказала она, высвобождая запястье. – Мистер Домострой прав. Для меня ритм – это не музыкальное упражнение, замкнутое линиями нот, а порыв – естественный пульс моего тела. Мои африканские предки из народа ашанти были рабами; они поддерживали связь между невольничьими кораблями с помощью атумпанов – говорящих барабанов. Мой отец был джазовым пианистом, и первый музыкальный инструмент, на котором он научил меня играть, назывался мбира, это такое простейшее пианино с металлическими язычками и тыквой в качестве резонатора…
   – …обнаруженное португальцами в Южной Африке в шестнадцатом столетии, – подхватил Домострой, – и названное ими «кафр». – Помедлив, он спросил: – Вы случайно не дочь Генри Ли Даунза?
   – Да, – кивнула Донна. – Я поздний ребенок. Мой отец умер, когда мне было четырнадцать. Вы знали его?
   – Я слышал игру вашего отца, – сказал Домострой. – Он был величайшим джазовым музыкантом, подлинным виртуозом, способным извлекать из рояля звуки колокола или трубы.
   Донна, казалось, была приятно удивлена.
   – Я благодарна вам за эти слова, мистер Домострой, однако то, что для вас, наверное, отошло в область истории, для меня остается живым ритмом – музыкой, ни с какой другой не сравнимой. – Она повернулась к Остену и шутливо заметила: – Могу поспорить, что, когда мистер Домострой думает о прошлом, в душе у него звучат елизаветинские мадригалы. Не сомневаюсь, что первым инструментом, увиденным им в детстве, был «Стенвей».
   – Именно так, – признал Домострой. – Рояль моей матери. Она была концертирующей пианисткой. – Глаза его встретились с глазами Донны. – С вами так же приятно беседовать, как и просто смотреть на вас, мисс Даунз. Вы танцовщица?
   – Ну, хватит, Домострой! – рявкнул Остен.
   – Я не танцовщица, мистер Домострой, – невозмутимо ответила Донна. – Хотя я люблю танцевать. – Она показала на рояль, стоявший за ними. – Вот это теперь мой «кафр».
   – Так сыграйте же на нем! – воскликнул Домострой, упорно не обращая внимания на Остена.
   – Донна, пойдем! – чуть ли не взревел Остен. – Он не смеет тебе приказывать!
   – Пока мне приказывают играть, я ничего не имею против, – сказала Донна и, с вызовом глядя на Домостроя, уселась за рояль.
   Воцарилась тишина. Гости окружили инструмент. Джерард Остен, рука об руку с блондинкой, которую Домострой оставил на его попечение, подошел к сыну.
   – Вряд ли сейчас подходящее время для танцев, – тихо произнес он.
   Блондинка подалась вперед, стиснув руку пожилого джентльмена:
   – Но, мистер Остен, это было бы так забавно!
   – Не беспокойся, отец, – сказал Остен. – Большинство твоих гостей не умеет танцевать!
   Его отец закашлялся и нервно улыбнулся.
   – Джимми, я хочу представить тебе мисс Валю Ставрову.
   Остен обменялся с девушкой рукопожатиями.
   Тут снова встрял Домострой, стоявший рядом с отцом Остена:
   – Мисс Ставрова родом из России – страны классики!
   – Да. Но сама я люблю танцевальный рок-н-ролл, – пропищала Валя Ставрова. – Она рок-певица? – показала она на Донну.
   Донна начала играть, и комнату наполнили звуки шопеновского Скерцо до диез-минор.
   – Замечательно, – протянул Джерард Остен. – Поистине невероятно. Кто она?
   – Донна Даунз, отец, – понизив голос, ответил Остен. – Я представлял ее тебе.
   – Конечно, конечно. Откуда она?
   – Из Нью-Йорка, – вмешался Домострой.
   – Но где она научилась так играть?
   – Донна учится в Джульярде, – отрезал Остен, пытаясь прервать разговор.
   – Никогда бы не подумал, что она играет Шопена! – не унимался его отец.
   – Почему бы и нет? – наклонился к нему Домострой. – Неужели вы забыли, Джерард, что в конце прошлого века Шопен и Лист были любимыми композиторами черных пианистов Нового Орлеана и Седальи?
   – Я не забыл, – возразил Джерард Остен, – потому что никогда не знал этого. Любопытно. Что вы думаете о ней?
   – Я думаю, что она очаровательна, – ответил Домострой, не отрывая взгляда от пианистки.
   – Я имею в виду ее игру.
   – Пока вполне основательно, однако она еще не дошла до самой трудной части – перехода от аккордов к работе пальцами. Когда Шопен писал эту пьесу, он понимал, что большинство пианистов никогда не смогут переключиться вовремя, а потому предлагал импровизировать.
   Они прислушались. Когда Донна дошла до труднейшего пассажа в скерцо, ее левая рука великолепно пробежала четыре октавы и плавно вознеслась над клавиатурой. Девушка выдержала абсолютно точную паузу перед ударом, переходящим в лавину трелей, а затем побежала по тем же октавам вниз, с точностью метронома отделяя каждую ноту от следующей.
   – Весьма одаренная исполнительница Шопена, – проговорил Домострой. – По виду ни за что не скажешь, не правда ли?
   Возвращаясь в машине Остена в Карнеги-холл, Донна спросила:
   – Тебе понравилось, как я играла?
   – Я не берусь судить о друзьях, – ответил он. – Но все там, похоже, были в восторге. Мой отец…
   – Твой отец сообщил мне, что он поражен тем, что я играю Шопена. Да и все они говорили об этом, имея в виду, что черная и Шопен совершенно не подходят друг другу! Только Патрик Домострой сказал, что я играла профессионально – в том числе этот невозможный тройной пассаж, который Шопен особо пометил в партитуре.
   – Будь с ним осторожна. Он смотрел на тебя так, словно хотел пометить тебя саму. – Остен вдавил акселератор, прибавляя скорость. – Мне не понравилось, как он с тобой разговаривал.
   – Он сказал, что я использую левую педаль именно так, как указал Шопен.
   – Это как же? – осведомился Остен, слегка задетый ее воодушевлением.
   – По-своему! – рассмеялась она. – Предоставляя пианисту свободу интерпретации, Шопен никогда не помечал, где пользоваться левой педалью. Он говорил, что творческий почерк определяют пальцы, а не педаль. Шопен был первым, кто понял, как важны для исполнителя физические возможности каждого из пальцев. А еще Домострой сказал, что я смогла даже уловить шопеновскую «жаль».
   – Что это за «жаль»?
   – Мистическая загадка – боль и ярость, приглушенные меланхолией, – отличительная черта поляков и других народов, которых долгое время угнетали. «Жаль» пронизывает все произведения Шопена. Домострой сказал, что я, вероятно, чувствую эту «жаль» из-за того, что черная. – Чуть помедлив, она спросила: – Что за человек этот Домострой? Ты явно терпеть его не можешь.
   Остен пожал плечами.
   – Мне кажется, он слегка того – вроде Шопена.
   – Шопен – великий композитор и виртуозный исполнитель, – напомнила Донна. – Все, кроме его музыки, не имеет никакого значения.
   – Домострой, к примеру, ведет двойную жизнь, – продолжил Остен. – Он живет один в заброшенном танцевальном зале в Южном Бронксе, а вечерами играет в какой-то жалкой мафиозной закусочной с игровыми автоматами и спозаранку, когда все еще спят, рыщет по улицам в своем старом драндулете.
   – Почему?
   – Что почему?
   – Почему он ведет такой образ жизни? Может быть, на то есть причина?
   – Он помешался, вот и вся причина.
   – То же было и с Берлиозом. Иначе он не смог бы написать свою Фантастическую симфонию. Так было с Листом, с Чайковским, с Вагнером. И с множеством других талантливых людей.
   – Домострой помешан на сексе, – презрительно бросил Остен. – Я как-то читал статью о нем в старом номере журнала «Нью-Йорк». Там его назвали доктором Джекилом и мистером Хайдом музыкального мира. По ночам он разъезжал замаскированным – ну, знаешь, накладные усы, бородка, большая шляпа – и посещал всевозможные непотребные заведения: тайные общества, клубы, где занимаются групповым сексом. Однажды за ним несколько часов следили детективы нью-йоркской полиции и, после того как он не меньше пятнадцати раз заглянул в подобные места, решили, что он торгует наркотиками, обыскали его с ног до головы, перерыли машину, но не нашли ничего, кроме нескольких старых нотных листов! Они были в ярости, потратив столько времени впустую! Он вроде такого сатира, нуждающегося в вечном шабаше ведьм. – Остен помолчал, ожидая ее реакции, но Донна упрямо молчала. – Даже в свои лучшие времена Домострой слыл извращенцем: его всегда привлекали уроды, психи, шлюхи, даже изменившие пол. Думаю, он их фотографировал, такое вот увлечение. Страшно подумать, за кем он волочится – и кого добивается! – сейчас, когда он никто. Ни в одном приличном баре с фортепьяно или ночном клубе его на порог не пустят.
   Донна никак не отреагировала на его монолог.
   – Ты ведь видела Валю, эту русскую, с которой он притащился на прием. Вот от чего он тащится, – угрюмо продолжил Остен.
   – Твоему отцу она понравилась, – заметила Донна.
   – Мой отец совершенно не знает женщин. Мама была его первой и единственной любовью. Он женился, отбив ее у партнера на танцах. Он станцевал танго, хотя вообще не умел танцевать! С тех пор как она умерла, у него не осталось ничего, кроме музыки. Для моего отца каждая запись «Этюда» – это метеор, осветивший музыкальный небосвод и устремившийся в будущее. Он мнит себя хранителем истинного искусства. Кто знает? Может, так оно и есть.
   Глядя в боковое окно, Донна задумчиво проговорила:
   – Должно быть, ты очень любишь своего отца, Джимми.
   Не отводя глаз от дороги, Остен сказал:
   – Я не просто очень люблю его. Я сделаю все, чтобы он был счастлив.
 
   Как-то так получалось, что между его посещениями фамильного особняка на Лонг-Айленд проходило все больше времени. Выехав из города в арендованном автомобиле, Остен подумал, что уже два года прошло с тех пор, как он проезжал здесь в последний раз, и два года с тех пор, как он познакомился с Донной. Недавно законченный участок автострады сокращал путь почти на час, так что он оказался в Вэйнскотте гораздо раньше, чем ожидал. Он проехал по частной дороге, окаймленной березами, чьи стволы, черные у основания и с белыми прожилками наверху, напоминали мраморные колонны, и остановился у большого особняка с высокими окнами в мелком переплете. Он пристроил свою машину между двумя новехонькими автомобилями с персональными номерными знаками: «ЭТЮД» для отца и «ВАЛЯ» для женщины, менее двух лет назад ставшей Остену мачехой.
   Парадный вход был открыт, но Остен, поколебавшись, нажал кнопку звонка, прежде чем войти. В холле он наткнулся на Бруно, венца, служившего у отца камердинером и шофером с тех пор, как умерла Леонора Остен, мать Джимми.
   – Герр Джимми, как поживаете? – пробормотал Бруно и растянул губы в любезной улыбке, обнажив неровные зубы, желтые от никотина. Редкие проявления искренней сердечности Бруно приберегал для Джерарда Остена и его молодой второй жены. – Ваш отец и мадам на боковой веранде, – чопорно заключил он.
   Прокашлявшись, Остен заговорил измененным голосом:
   – Спасибо, Бруно.
   Пересекая холл, главным украшением которого служила статуя Баха в натуральную величину, он постарался унять волнение, которое всегда испытывал при встрече с мачехой. Ему никогда не удавалось думать о ней как о родственнице, и ее присутствие здесь ужасно стесняло Остена.
   Веранда была залита солнечным светом, из проигрывателя неслись звуки генделевского «Израиля в Египте». Отец и Валя были заняты чтением, но при появлении Остена как по команде отложили газеты. Отец пригладил седые волосы и, держась за поясницу, встал, чтобы поприветствовать сына. Валя поспешно застегивала пуговицы на халате.
   – Привет, отец. Как поживаешь, Валя? – сказал Остен, шагнул навстречу и крепко обнял отца.
   Джерард Остен, смутившись, неловко высвободился из объятий и похлопал сына по плечу. Валя протянула руку, словно для поцелуя, и Остен, неуклюже подскочив, пожал ее.
   – Как у тебя дела, Джимми? – спросил отец, вновь усевшись и жестом предлагая сыну занять место рядом. Критически оглядев заплатанные джинсы Остена, его синюю рабочую рубаху и выцветшую замшевую куртку, он обратился к Вале: – Он похож на ковбоя, не правда ли?
   Валя улыбнулась:
   – Но, дорогой, Джимми и есть ковбой.
   Хотя она попала в Штаты шестнадцатилетней, лет за десять до того, как стала миссис Остен – и за это время успела, где-то в Колорадо, выйти замуж и развестись – русский акцент у нее был по-прежнему довольно сильным. Несмотря на полноту, она все еще оставалась очень хорошенькой. Ее бледно-голубые, с чуть расширенными зрачками глаза, опушенные густыми ресницами, задумчиво смотрели из-под темных бровей.
   – Ну, рассказывай, с чем пришел на этот раз, Джимми? – спросил отец, в то время как Бруно разливал кофе.
   – Просто захотелось увидеть вас обоих, вот и все, – ответил Остен и сделал глоток. – Донна просит извинить ее за то, что не смогла приехать со мной. Что-то там случилось в Джульярде, и ей пришлось остаться в городе. Она передает вам обоим сердечный привет. – Кофе обжег ему губы, но он улыбнулся, стараясь говорить непринужденно: – Ты выглядишь превосходно, отец. И ты тоже, Валя. – Последовала неловкая пауза. – Что у вас нового?
   – Все как обычно, – сказала Валя, вытягиваясь в кресле. – Немного играем в гольф…
   – Она стала заядлым игроком, – сообщил отец. – Тебе надо приехать посмотреть, как она играет.
   – Я был бы счастлив. – Он попытался сказать комплимент: – Уверен, что Валя – прирожденный игрок в гольф.
   – Ты не был бы счастлив, – капризно протянула Валя. – Ты не любишь гольф. – Она повернулась к мужу: – Джимми не любит гольф.
   – Джимми не любит многие вещи, – саркастически заметил отец. – Во-первых, работу. Во-вторых, музыку.
   – Мое обучение и есть работа, отец, – возразил Остен. – И я люблю классическую музыку.
   – Нет, не любишь, – с обидой ответил отец и обратился к Вале с объяснениями: – У Джимми нет склонности к музыке. Годдар Либерзон делил всех музыкантов на тех, кто лупит по клавишам, и тех, кто играет. Ну, а Джимми никогда не умел играть на фортепьяно, вот именно просто лупил по клавишам. – Обращаясь к сыну, он добавил: – Ты сам себя убедил, что предпочитаешь музыке языки или что ты там изучал в Калифорнии все эти годы.
   – Литературу, отец, – мягко заметил Остен. – Вспомни, что говорил X.Л.Менкен: «После музыки проза изящнейшее из искусств». Мой отец забыл, что клавиатура имеется и у рояля, и у пишущей машинки, – чуть улыбнулся он Вале.
   – Я хорошо помню, как ты заявил, что музыка холодна и ничего не выражает, – настаивал отец.
   – Я лишь цитировал Стравинского.
   – Совершенно его не поняв. Стравинский явно перефразировал Гёте, который назвал архитектуру застывшей во времени музыкой. Стравинский видел в музыке архитектуру времени.
   – На днях я слышал по радио о последних проектах «Этюда» – новых выпусках классики, – Остен попытался сменить тему разговора. – Хочу сказать, что это просто великолепно…
   – Что это за новые выпуски? – перебила его Валя, изображая живейший интерес.
   – Произведения, созданные для одного вида инструментов, а теперь записанные на другом, – объяснил отец, тут же успокоившись.
   – И насколько точно они следуют оригиналам? – поинтересовался Остен.
   Лицо Джерарда Остена просияло:
   – Даже пуристы вынуждены признать, что и гармоническое, и мелодическое соответствие безупречно. Это в высшей степени изощренная трансформация. Нередко бывает так, что, освободившись от всех умственных наслоений, присущих изначальному солирующему инструменту, музыка начинает звучать даже чище, чем прежде.
   – Это что-то вроде перевода? – спросила Валя.
   – Именно так, – с воодушевлением подтвердил Джерард Остен и добавил, обращаясь к сыну: – Валя права. – Он посмотрел на нее, словно учитель, с гордостью демонстрирующий своего ученика. – Это почти так же, как переводить Пушкина на современный английский. Здесь главное быть уверенным, что текст не будет исковеркан. Больше всего нас заботит сохранность великих произведений. Наша новая серия является продолжением единственного в своем роде эксперимента, который мы начали более тридцати лет назад и результаты которого весьма обнадеживают. Похоже, мы действительно на пути к тому, чтобы сделать великие произведения еще более великими.
   – Выходит, дела у «Этюда» идут неплохо? – спросил Остен, сделав очередной глоток.
   – Лучше и быть не может, – подтвердил отец. – «Ноктюрн Рекордз» только что продлил соглашение о распространении нашей продукции по всему миру. «Ноктюрн» понимает, что к чему. Мы занимаем ведущие позиции на рынке классической музыки.
   – Твой отец сам вел переговоры, – сообщила Валя.
   – Ну разумеется, – кивнул отец. – Последние несколько лет наши продажи стремительно росли, а процент возврата оставался самым низким в отрасли. – Он помолчал. – Вот почему я могу вести переговоры с «Ноктюрном» с позиции силы. А ведь у Оскара Блейстоуна, президента «Ноктюрна», репутация одного из самых несговорчивых дельцов. Но оба мы знали, что ему придется принять мои условия.