– Я не верю тому, что ты говорил насчет конвертов из Белого дома. – Голос Андреа отвлек его от созерцания.
   – Почему? – не оборачиваясь спросил он.
   – Очень уж сомнительно выглядела вся эта внутренняя переписка, – невозмутимо продолжила она. – Так что я навела кое-какие справки. В Белом доме нет никаких специальных конвертов для таких случаев. Ты соврал, Домострой. Ну, и зачем же?
   – Я думал, эти конверты нужны для успеха нашего предприятия, а не для того чтобы выяснять правду относительно их приобретения.
   – От правды, конечно, выгоды никакой, – ответила Андреа. – Правда нужна ради правды.
   – Я просто кое о чем умолчал, – сказал Домострой, все еще наблюдая за авианосцем.
   Сказав это, он задумался: а не скрывает ли он и от себя правду относительно собственной жизни? Может быть, правда в том, что следовало отправиться на военную службу и стать членом экипажа этого авианосца, а не служить молодой особе, разлегшейся тут на крыше? Положа руку на сердце, не следует ли ему научиться приспосабливаться, изменяться так, как меняется жизнь музыки, где совершенно неважно, что гимн «Звездное знамя» до войны 1812 года назывался «Анакреону в небеса» и был застольной песней фешенебельного лондонского ночного клуба. [12] Или тот величественный шопеновский Полонез ля-бемоль мажор, ставший известным широкой публике благодаря «Памятной песне», пошлой киношке о жизни композитора, а также популярной песенке «Щека к щеке», основанной на мелодии из фильма.
   – Так как насчет того, чтобы постараться выложить правду, Патрик? Откуда ты взял эти конверты? – не отставала Андреа.
   – Ладно, я расскажу тебе, – вздохнул Домострой. – Лет десять назад я вел курс музыковедения в театральной школе одного из университетов Айви Лиг. [13] Мне, откровенно говоря, очень нравилась одна студентка, и, когда она подала заявление на должность моей ассистентки, я тут же взял ее на работу.
   – С беспристрастностью при приеме на работу в высшие учебные заведения все ясно, – бросила вскользь Андреа. – Ручаюсь, то же самое творится и в Джульярде.
   – Она жила на первом этаже большого загородного дома поблизости от университета, – продолжал Домострой. – Хозяин, занимавший верхний этаж, был в свое время совладельцем известной вашингтонской юридической конторы и в молодые годы являлся одним из влиятельных советников Белого дома.
   – И он повсюду разбрасывал бланки своей бывшей конторы? – ухмыльнулась Андреа.
   – Даже если и так, я тогда был занят более интересным делом, чем сочинение писем от имени женщины – рок-звезде, скрывающейся от мира.
   – Более интересным делом? Каким же? – заинтересовалась Андреа.
   – В тот год я написал «Концерт баобаба».
   На губах Андреа мелькнула пренебрежительная улыбка:
   – А, припоминаю, тот самый, который несколько лет спустя ты посчитал нужным переписать, сочтя его недостаточно совершенным. О, разумеется, голова у тебя была занята совсем другими вещами. Юной ассистенткой, прежде всего.
   – Верно, – сказал Домострой. – Без нее моя преподавательская деятельность казалась мне скучнейшей рутиной. – Он помолчал, затем продолжил рассказ:
   – Старик, кстати, жил один и, несмотря на свои преклонные лета, упорно готовил себе сам, экономя таким образом на кухарке. Как-то в субботу утром моя ассистентка позвонила мне и попросила к ней зайти. У нее для меня сюрприз, сказала она, который может вдохновить меня на создание очередного шедевра.
   Подойдя к дому, я обнаружил ее в саду, она была в полупрозрачном шифоновом платье вековой, должно быть, давности и старомодных туфлях на высоких каблуках. Она направилась ко мне, и платье, под легким ветерком, туго облегало ее стройное тело. Подобно леди Шалот на картине Уотерхауза из галереи Тейт, она взяла меня за руку и повела в дом, где завязала мне шарфом глаза, после чего мы поднялись по лестнице.
   Мы вошли в комнату. По запаху книг и старой кожи я догадался, что это кабинет старика.
   Девица усадила меня на кожаный диван. Запечатлев на моих губах влажный поцелуй, она внезапно сорвала повязку. Я открыл глаза и увидел его сидящим за письменным столом не более чем в десяти футах от нас. Опустив голову на руки, он смотрел на нас невидящим взглядом.
   – Кто? – не поняла Андреа.
   – Старик, кто же еще? – сказал Домострой. – Но он не шевелился – он был мертв.
   – И как давно он был мертв? – деловито осведомилась Андреа.
   – Уже несколько часов. Утром девушка заметила, что он не спустился за своей «Нью-Йорк таймс». Поднявшись на второй этаж, она обнаружила его за столом, уже холодного, и, поддавшись порыву, положила ему голову на руки, после чего позвонила мне. У нее, видишь ли, была несколько эксцентричная натура.
   – А я-то, дура, хотела удивить тебя своим жалким кожаным бельем! – простонала Андреа. – Рассказывай, что было дальше.
   – Ничего особенного, – пожал плечами Домострой. – Мы разобрали его вещи: содержимое ящиков стола, папки, коробки с письмами. Присутствие покойника явно возбуждало ее – идея Смерти, наблюдающей за Жизнью. Она сказала, что, займись мы прямо здесь, в кабинете, любовью, получился бы превосходный сюжет для Босха или Сальвадора Дали.
   – Я надеюсь, что мертвецу при этом отводилась роль наблюдателя, – перебила его Андреа. – Или твоя ассистентка была готова и к более причудливым экспериментам?
   Домострой посмотрел вниз – авианосец скрылся из виду, и мелкие суденышки рассеялись. Он ничего не ответил.
   – А что же конверты? – спросила Андреа.
   – Я взял их из ящика письменного стола. Целую пачку. В качестве сувенира.
   – Сувенира…– пробормотала Андреа. – А в память о чем, интересно было бы знать?
 
   Ей нравилось выводить Домостроя из себя в самый неподходящий момент.
   – Когда мой дед вышел в отставку, – как-то сообщила она, – он полностью отказался от еды, а когда врачи спасли его от голодной смерти, он, утомленный бессмысленным прозябанием, взял дробовик и вышиб себе мозги, как Хемингуэй. Почему бы тебе не поступить так же?
   – Потому что я все еще приношу пользу, – ответил Домострой. – Себе. Тебе. Я счастлив, что живу на этом свете.
   – Ты не приносишь пользы, – засмеялась она. – Ты просто очень себялюбив!
   Иногда Андреа говорила ему, что как только она узнает, кто такой Годдар, Домострою придется уйти. Она говорила об этом совершенно спокойно, как о само собой разумеющемся: поиски Годдара – единственная причина, почему они вместе. Бывало, что она говорила об этом сразу после их занятий любовью, когда позволяла ему возбудить себя, а потом, поменявшись ролями, доводила его до экстаза, преступая при этом все мыслимые границы. И, высосав из него все жизненные соки, заставив его умолять о пощаде, она позволяла ему, истощенному до предела, провалиться в сон, чтобы проснуться полным энергии и безмятежным. Вот тогда она и говорила все это.
   Ее слова всякий раз приводили его в ужас, подобный тому, который он часто испытывал до встречи с ней – ужас еженощного возвращения от Кройцера в «Олд Глори» – в черную дыру своей продолжающей необратимо сжиматься вселенной.
 
   Домострой понимал, что в том случае, если письма от Андреа и ее фотографии действительно заинтересуют Годдара, тот в конце концов разыщет ее. Фокус заключался в том, чтобы сделать это для него невозможным, ведь если он выяснит, кто она такая, ему незачем станет раскрываться самому, и все их усилия окажутся тщетны. Даже если Годдар найдет Андреа и станет ее любовником, он ни за что не должен узнать, кто она такая. Наоборот, для того чтобы точно установить, что именно она является «дамой из Белого дома», Годдар будет вынужден вызвать ее на откровенный разговор в надежде на случайную обмолвку, намекающую на мысль, фразу или ассоциацию с одним из ее писем. Домострой надеялся, что во время долгих бесед Андреа с Годдаром тот первым сделает ложный шаг и раскроется, невольно упомянув о чем-то, берущем исток в ее письмах. Чтобы дать Андреа как можно больше преимуществ в игре, Домострой решил сфотографировать ее в номере мотеля, а не в квартире, которую Годдар, попади он туда, может тут же узнать. Еще он решил изменить ее внешность. Вымыв ей голову оттеночным шампунем и сделав феном укладку, он изменил цвет ее волос и форму прически. Затем, используя грим, он слегка изменил впадинку ее пупка, увеличил и затемнил ареолы грудей и приклеил несколько родинок на спину и бедра. Так как Андреа регулярно сбривала волосы на лобке, он заставил ее нацепить на это место паричок, популярный в среде трансвеститов и гермафродитов аксессуар, отчего ее влагалище казалось больше, протяженнее и расположенным выше, нежели на самом деле.
 
   На множестве фотографий Андреа, сделанных Домостроем, он старался ничем не выдать свое присутствие. Ни в выражении ее лица, ни в позе не должно было быть ничего указывающего на то, что в комнате находится мужчина.
   Тщательно подготовив Андреа к съемке, он расположил фотоаппарат так, чтобы на картинке было наилучшим образом представлено тело девушки, но не ее лицо, а сама камера отражалась в зеркале.
   Когда Андреа устроилась нагишом среди сбитых в кучу простыней и подушек, Домострой принялся поливать маслом ее плечи, шею, груди, живот и бедра, а затем умастил и себя тоже. То сидя рядом с девушкой, то оседлав ее, он принялся массировать ей спину, начав от шеи и спускаясь вниз, пока его большие пальцы не уперлись в ее ягодицы. Перевернув Андреа на спину, он положил ладони ей на груди и подушечками больших пальцев помассировал соски. Затем он долго втирал масло в ее чресла, очерчивал большими пальцами контуры ее ягодиц и нежно теребил промежность. Прервался, чтобы еще полить ее маслом, а затем, суровый и непреклонный, резко приподнял ее за скользкие икры, прижался грудью к ее бедрам и вошел в нее. Как только груди ее начали вздыматься и опускаться, а сама она принялась стонать и вытягиваться под ним, он отпрянул, рванулся к камере и направил ее на Андреа. Когда еще не проявившийся снимок плавно выкатился из аппарата, Домострой стал изучать постепенно появляющиеся очертания ее тела, критически оценивая резкость каждого кадра.
   Он переставил камеру, снова помассировал Андреа, изменил ее позу, передвинул руки девушки с груди на живот, с живота на лобок и несколько раз снял ее, блестевшую так, словно ей было жарко и она обливалась потом. Потом он вернулся к ней. Андреа, задыхаясь, впилась в него губами, напряглась под ним, содрогаясь, и руки ее, скользнув по бедрам Домостроя, стиснули его плоть. Он снова вошел в нее, но лишь только она начала трепетать и метаться под ним, опрометью кинулся к фотоаппарату.
   Он делал снимок за снимком, оставляя ее неудовлетворенной, визжащей, обвиняющей его в жестокости и бессердечии. Когда она стала и вовсе неистовствовать, он подскочил к ней и одной рукой принялся отвешивать пощечины, а другой терзать ее плоть, пока она, завизжав, не раздвинула ноги, чтобы впустить его в себя. Когда он в очередной раз бросился к камере и приблизил ее, чтобы снять груди, бедра, пальцы, вцепившиеся в плоть, она вновь принялась клясть его на чем свет стоит, и он вернулся к ней. Крича, что это была ее идея – возбудить Годдара, показать ему, до какой степени возбуждения может она дойти, Домострой принялся лупить ее по грудям, по ляжкам, потом, перевернув Андреа на живот и могучим захватом удерживая ее в этом положении, он вошел в нее сзади, с каждым толчком вторгаясь все глубже и глубже, пока она не заметалась под ним, зарывшись лицом в подушку, и не запросила пощады.
   Он также снял ее, когда она, уже умиротворенная, сидела в ванне, а еще с феном в руке, так, чтобы волосы разметались и скрыли от камеры лицо. Затем, чтобы сохранить о ней воспоминания, он для себя самого сфотографировал каждую фазу ее одевания: в трусиках, потом надевающей чулки и туфли, в расстегнутой блузке, в застегнутой, шагнувшей в юбку, застегивающей ее на талии.
 
   С течением времени Домострой изменил свое мнение относительно того, какое место занимает Андреа в его жизни. Он по-прежнему испытывал в ней необходимость, но его стало злить это чувство. Хотя он всей душой стремился быть с ней, не желая лишиться ни на миг обладания ее телом, которое она предоставляла с такой готовностью, однако чем больше узнавал ее, тем сильнее восставал против этой зависимости. Он боялся, что стал походить на тех сексуально озабоченных неврастеников, которых всегда презирал, мужчин и женщин, впавших в зависимость от гарантированного осуществления своих сексуальных предпочтений и искавших удовлетворения лишь в безопасной и предсказуемой обстановке частных эротических клубов типа «Ученика чародея».
   Была и еще одна причина, по которой Андреа стала его раздражать. В ее неугасающем интересе к Годдару, бесконечных рассуждениях о нем, о его деньгах и любовницах, она придавала его музыке наименьшее значение. Домострой находил это оскорбительным.
 
   – Однажды…– сказал Домострой, притягивая Андреа к себе, касаясь губами ее губ и выдыхая слова ей в рот, – однажды может случиться, что ты будешь точно так же лежать с кем-то, кто может оказаться Годдаром, – и он может спросить тебя о чем-нибудь, что запомнилось ему из твоих посланий. Ты должна быть готова к этому! – И он так сжал ее плечи, что Андреа поморщилась от боли. – Чтобы облегчить ему задачу, я собираюсь упомянуть в письме какую-нибудь из тем, что ты сейчас изучаешь в Джульярде – жизнь и письма Шопена, к примеру. Но ты должна постоянно быть начеку. Даже в пылу страсти ты должна помнить все, что я написал, и быть готова правильно отреагировать на любые его попытки выяснить, ты ли писала эти письма.
   Она высвободилась из его объятий и ядовито заметила:
   – Не будь дураком, Патрик. Годдар не станет устраивать мне в постели перекрестный допрос, как это делаешь ты. У него на уме будет совсем другое.
 
   – Думаешь, Годдар не обратит внимания на то, как тщательно я скрываю лицо? А вдруг он подумает, что я уродлива или покрыта шрамами?
   – Возможно, но в таком случае он полюбит в тебе все остальное.
   – Может, он уже давно любит кого-то другого.
   – Может быть. Но если его подруга знает, кто он такой, значит, в нем для нее нет тайны, а в ней для него. Считая его величие чем-то само собой разумеющимся, она не удовлетворяет его тщеславие, тогда как ты в своих письмах только этим и занимаешься. Будучи его любовницей, она в лучшем случае способна насытить его похоть, а ты сможешь разбудить его себялюбие – первую скрипку в любви. С ней ему все понятно. С тобой он ощутит желание и восторг. Представь, как ему захочется быть с тобой!
   – Представь, как захочется мне!
   – Представляю. А также знаю, что как только Годдар поймет, откуда ему начинать поиски, нам с тобой придется найти другие места для встреч. Здесь или даже в «Олд Глори» это станет небезопасно: он – или его шпионы – могут следить за тобой. А ведь ты не хочешь упустить Годдара просто ради того, чтобы сохранить Патрика Домостроя, правда?
   – Разумеется, не хочу! – отозвалась Андреа. – Как же Годдар узнает, кто я такая?
   – По ключам, которые я оставляю в письмах к нему. Не волнуйся, я позволю ему преуспеть в этих поисках.
   – А если он все же потерпит неудачу?
   – Я пошлю новые письма. С новыми ключами.
   Она потянулась и зевнула:
   – Интересно было бы знать, что сейчас делает наш таинственный незнакомец.
   – Должно быть, гадает, кто ты такая! – сказал Домострой.

II

   Джеймс Остен остановился перед часовым магазином на Пятой авеню, поглядел на витрину и вошел внутрь, где к нему тут же подлетел молодой продавец.
   – Доброе утро, сэр, – с сильным итальянским акцентом воскликнул он, и, улыбаясь Остену с нескрываемым восхищением, скользнул за прилавок с грацией балетного танцора. – Могу я быть вам чем-нибудь полезен?
   – Да, – сказал Остен, – косвенно. – И, ткнув пальцем в золотые наручные часы на витрине, добавил: – Мне нравятся эти часы.
   – Позвольте отдать должное вашему вкусу, – выдохнул продавец, весь расплывшись в улыбке, и извлек часы из витрины. – Это самые плоские часы в мире. Кстати, – глаза его двусмысленно заблестели, – это модель унисекс.
   Остен рассматривал часы, представляя себе, как они будут выглядеть на темном запястье Донны.
   – Сколько они стоят? – наконец спросил он.
   Называя цену, продавец изобразил на лице подобие небрежной улыбки.
   – Это поистине вечный механизм. Ценность его непреходяща. Следовательно, это еще и прекрасная страховка от инфляции – даже по цене «кадиллака»!
   – Я не намерен страховаться ими от инфляции, – сказал Остен. – Это подарок другу.
   – Изумительный выбор, – мурлыкнул продавец. – Представьте себе, они водоустойчивы.
   – Это хорошо, – кивнул Остен. – Мой друг ненавидит воду.
   Продавец сделал вид, что не заметил сарказма.
   – Ваш друг, несомненно, сочтет черный циферблат очень эффектным.
   – Более чем вероятно, – ответил Остен. – Мой друг черный.
   – Он, разумеется, высоко оценит этот дар, – важно заметил продавец.
   – Это женщина, – сказал Остен, доставая из кармана увесистую пачку денег, после чего отсчитал требуемую сумму.
   – Носить столько денег с собой! – воскликнул продавец. – И вы не боитесь, что кто-нибудь может вас ограбить?
   – Ничуть, – ответил Остен. – Я научился быть невидимым! – Он рассмеялся и добавил: – Хорошо, что напомнили: я хочу, чтобы на часах заменили циферблат на такой, где не будет имени производителя.
   – Без имени? – выпучил глаза продавец. – Но тогда– никто не узнает, что это часы одной из самых престижных мировых марок!
   – Престижные или нет, часы всего лишь отсчитывают время, не правда ли? Только музыка позволяет нам услышать течение времени. Моя подружка увлечена музыкой, а не временем.
   Не говоря ни слова, продавец взял часы и унес их в подсобную мастерскую. Не прошло и нескольких минут, как он вернулся.
   – Все так, как вы заказывали, – сказал он, протягивая часы Остену. – Просто счастье, что, угождая вашей черной подруге, вы не пожелали вдобавок сделать эти часы потолще, – презрительно выпалил он, распахивая перед Остеном стальную дверь магазина. – Так, сразу, это, знаете ли, было бы непросто!
   Не удостоив его ответом, Остен вышел на улицу.
 
   Он выбрал маленький отель, спрятавшийся между двумя низкопробными театрами недалеко от Бродвея. Он разбудил портье, чернокожего старика в мексиканской шляпе и зеркальных очках, дремавшего у коммутатора, и потребовал комнату с ванной.
   – Для одного? Или вас будет двое? – спросонок потирая глаза, спросил портье.
   – Я один, – ответил Остен.
   – Все так говорят, – вздохнул портье и потянулся за ключом. – Сколько думаете пробыть?
   – Один день. Однако на тот случай, если я подцеплю кого-нибудь из варьете по соседству, плачу за два. – Он протянул старику несколько бумажек.
   – Без багажа? – спросил портье.
   – Все здесь, – постучал пальцем по виску Остен.
   Остен задержался в номере лишь для того, чтобы воспользоваться уборной. Затем он вышел в коридор, к телефону. Плотно закрыв дверь кабины, он набрал номер.
   – «Ноктюрн Рекордз», дом Годдара, доброе утро! – отозвалась телефонистка голосом, словно записанным на пленку и таким же дебильным, как и рекламные слоганы «Ноктюрна», которые, учитывая анонимность Годдара, всегда поражали Остена своей очевидной нелепостью.
   Прежде чем заговорить, Остен откашлялся. Он умел, слегка напрягая связки, понижать голос, делая его гортанным и скрипучим. Он так часто использовал этот нехитрый прием, что это вошло у него в привычку. Остен попросил соединить его с Оскаром Блейстоуном, президентом компании. Услышав голос секретарши, Остен повторил свою просьбу.
   – Могу я сообщить ему ваше имя?
   – Мистер Ривер, – сказал Остен. – Свани Ривер. [14]
   – Мистер Свани Ривер? – недоверчиво переспросила секретарша.
   – Именно так.
   – К сожалению, в данный момент мистер Блейстоун не может говорить с вами. У него совещание. Боюсь, что вам придется сказать мне ваш номер, и тогда я…
   – Не надо бояться, – перебил ее Остен. – Просто сообщите, что с ним хочет поговорить Свани Ривер. Он ждет моего звонка. Я, так сказать, его лебединая песня! – он хмыкнул.
   Вскоре на другом конце провода он услышал преисполненный напускного радушия голос Блейстоуна:
   – Алло? Мистер Ривер? Свани Ривер? Давайте я перезвоню вам со своего аппарата. Где вы находитесь?
   – В раскаленной печи, – последовал ответ.
   – В раскаленной печи?
   – Ага. На Манхэттене летом, – сказал Остен, дал Блейстоуну номер своего телефона и повесил трубку.
   Не прошло и минуты, как раздался звонок.
   – Я получил вашу телеграмму с новым именем две недели назад, – в голосе Блейстоуна слышалась укоризна. – И с тех пор жду вашего звонка.
   – Я был занят, – сказал Остен. – Да и вообще, мы же говорили недавно.
   – Недавно? С тех пор прошло шесть месяцев! – вскричал Блейстоун. – Вы не должны забывать, – продолжил он с нажимом, – что я никак, совершенно никак, не могу с вами связаться, когда возникает такая необходимость. А она то и дело возникает. У меня куча бумаг ждет подписи Годдара, и как можно скорее. Но все, что я имею, это ваш голос по телефону, эти разговоры и бесчисленные кодовые имена, каждое из которых отменяет все предыдущие. Вы меня понимаете?
   – Понимаю. Вы говорите это каждый раз, когда я звоню вам по телефону. Что-нибудь еще?
   – Да! Прежде всего, мне необходима ваша санкция на перевод отчислений с заграничных продаж последнего альбома. Доходы от этой пластинки перекрыли ваш аванс менее, чем за месяц. В Великобритании вы установили новый рекорд продаж. Представьте – и это только Великобритания! В Латинской Америке ваши испаноязычные песни проданы более…
   – Воспользуйтесь тем же швейцарским счетом. Номер тот же, что я дал вам в прошлый раз, – прервал тираду Остен.
   – Хорошо. Но мне нужна подпись Годдара на новых налоговых декларациях. И, пожалуйста, не меняйте форму буквы «Г», как в прошлый раз. Мы ведь не имеем возможности добраться до вас, чтобы получить подтверждение! А это единственное, что удостоверяет вашу личность, по крайней мере для нас и налогового управления. Теперь относительно «Этюд Классик». Я закончил работу над обновленным договором, в соответствии с которым вы – Годдар – оплачиваете «Ноктюрну» все расходы, включая вознаграждение агентам и прочее, по рекламе и продвижению на рынке «Этюд Классик». Все соглашения держатся в полной тайне, в том числе и утратившие силу, и «Этюд» никаким образом не может узнать или даже заподозрить, что это вы поддерживаете его на плаву.
   – Пусть все так и остается, – сказал Остен. – «Этюд» не единственная компания, которую я поддерживаю на плаву. Это и «Ноктюрна» касается.
   – Да, разумеется, – тут же согласился Блейстоун, – но это не секрет. – Он помолчал. – Вы ведь прекрасно понимаете, что без ваших дотаций «Этюд Классик» давным-давно бы разорился! И если вы продолжаете поддерживать их на нынешнем уровне, так можете это себе позволить. Вы хоть сознаете, сколько вам это стоит? Да за такие деньги вы могли бы воскресить Бетховена!
   – В этом нет необходимости, пока я поддерживаю жизнь в «Этюд Классик».
   – О конечно, я понимаю, – голос Блейстоуна потеплел, – но меня смех разбирает всякий раз, когда я думаю об этом несчастном старом снобе, что возглавляет «Этюд», – с каким величественным видом он позволяет нам продавать свои коллекции классики! Если б он только видел те горы, что нам возвращают!
   – Что вы сделали с последними возвратами?
   – Поступили в соответствии с вашими указаниями: раздали непроданные пластинки «Этюда» – тысячи, следует заметить, – по школам, больницам и музыкальным библиотекам всего мира. Не беспокойтесь, мы можем предоставить полный отчет обо всех этих подарках и…
   – Хорошо, – перебил его Остен. – Что еще?
   – Возможно, вы захотите проверить свои доходы и отчисления, а еще, как я уже говорил, вам нужно подписать налоговые декларации. Еще вам необходимо одобрить несколько пресс-релизов и просмотреть все эти письма от поклонников. Да, в последней партии было даже письмо из Белого дома. Официальный конверт с пометкой «лично». – Он хихикнул. – Неплохо! Совсем неплохо! Должно быть, приятно слышать, что у вас есть поклонники на самом верху?
   – Когда я могу получить все это? – спросил Остен, желая поскорее закончить разговор.
   – В любое время.
   – Кто доставит?
   – Сейчас я собираюсь пойти пообедать, так что могу забросить сам. Скажите, куда.
   – Попросите таксиста остановиться на углу Бродвея и Сорок седьмой улицы. Там будет ждать парень в мексиканском сомбреро и зеркальных очках. Передадите ему. В простом конверте.
   – Обязательно должно быть такси? Я не могу поехать в служебной машине?