Домострой не слышал, что отвечает девушке ее телефонный сексуальный партнер, но, судя по тому, в какое возбуждение она приходила, на том конце провода тоже все было в порядке – Андреа, находясь рядом с Домостроем, стонала, прерывисто дышала, прижималась грудями к его груди, лицом к его лицу, и только телефонная трубка разделяла их.
   Она продолжала свои словесные упражнения, одновременно облизывая уши Домостроя, целуя его в губы, свободной рукой шаря, теребя и сжимая то свою, то его плоть.
   – Люби меня, быстрей, сильней, крепче, глубже – еще быстрей, – выдыхала она в трубку и, выслушав ответные стоны, отрывалась от Домостроя и бросала трубку.
   – Еще один ублюдок кончил на мне, – восклицала она с притворным гневом. – Надо же, какая наглость – при первом же свидании!
   Однажды утром Домострой собирался отчитаться перед ней о своих последних изысканиях, но, к его удивлению, Андреа словно услышала его мысли.
   – Годдар подобен писателю, использующему псевдоним, – сказала она, повернувшись на бок и глядя на него. – Псевдоним не имеет никакого отношения к подлинному имени писателя или его жизни, он служит маскировкой. Но как-то на днях ты сказал, что, кажется, понимаешь, почему Годдар выбрал себе именно это имя. Что ты имел в виду?
   – Есть у меня кое-какие соображения, – отозвался Домострой. – Слушая его пластинки, я выделил две музыкальные темы, без сомнения принадлежащие другим композиторам. Это были изящные парафразы из произведений, которые я почти наверное когда-то слышал. Я посвятил несколько дней прослушиванию сотен пластинок и кассет, американских и зарубежных, но никак не мог найти первоисточников, в основном по той причине, что обе эти темы прослеживаются в творчестве многих композиторов, как старых, так и современных. И все-таки я выяснил, откуда взялась одна из них.
   – И чья она?
   – Либерзона, моего знакомого, умершего несколько лет назад. Либерзон был президентом «Коламбия Рекордз Мастерворкс» и отвечал за издание произведений некоторых наших лучших современных композиторов, и классических, и популярных, а также за осуществление постановок «Саут-Пасифик», «Моей прекрасной леди» и «Вестсайдской истории». Он получил семь премий «Грэмми», по меньшей мере столько же премий «Золотая запись» и был самым образованным человеком во всем музыкальном бизнесе.
   – Подожди-ка, – нетерпеливо перебила Андреа. – Ты говоришь о руководителе корпорации. Какое отношение он имеет к музыке Годдара?
   Домострой медленно нагнулся и, вдыхая ее терпкий запах, потерся одной щекой о внутреннюю сторону ее бедра, твердого и прохладного, и прижался другой к бритому холмику, пухлому, манящему и трепещущему.
   – Либерзон был не только президентом «Коламбия Рекордз Мастерворкс», но еще и талантливым композитором, – тихо сказал он. – Я потратил кучу времени, чтобы прослушать все его сочинения, а написал он немало: музыку к постановке «Алисы в стране чудес», балет, сюиту для струнного оркестра, симфонию, музыку на три китайских стихотворения для смешанных голосов, сюиту для двадцати инструментов, пьесу под названием «Жалобы молодежи», еще одну – «Девять мелодий для рояля», квинтет, множество песен на стихи Эзры Паунда, Джеймса Джойса и других. Я даже перечитал его роман «Трое для спальни С». В экранизации играет Глория Свенсон.
   – Ближе к делу! – воскликнула Андреа, подаваясь назад и сжимая любовника своими идеально округлыми и безупречно гладкими икрами.
   – Дело в том, что Годдар парафразировал целую часть одного из произведений Либерзона.
   – Велика важность, – протянула она. – Все так делают. Я как раз недавно читала, что Шопен не только без зазрения совести перерабатывал мелодии из польской народной музыки, но однажды парафразировал в своих «Фантазиях» экспромт Мошелеса, который по случайности был опубликован под одной обложкой с ноктюрнами великого поляка. Шопен настолько стеснялся этого заимствования, что в течение двадцати лет отказывался переиздавать свой шедевр. Собственно, художник всегда преобразует уже существующие формы, мотивы, техники, создавая новый синтез, – продолжала она свою лекцию, – а Годдар всего лишь воспользовался одним музыкальным пассажем услышанной где-то пьесы! – Андреа была разочарована. – Этого совершенно недостаточно для далеко идущих выводов.
   – Согласен, этого недостаточно, – сказал он, целуя подругу; язык Домостроя жадно исследовал впадины и выпуклости ее тела.
   Его прикосновения заставили девушку затрепетать, дыхание ее участилось; закрыв глаза, она мотала головой и извивалась всем телом.
   Он прервал свои ласки и вкрадчиво произнес:
   – Есть и другая ниточка. Угадай, как звали Либерзона.
   – Зачем? – она уперлась руками в его плечи и замерла.
   – Просто угадай.
   – Виктор. Нет, подожди: Гектор.
   – Не угадала.
   – Да какое отношение имеет ко всему этому имя Либерзона?
   – Самое прямое, – изрек Домострой, – потому что его звали Годдар.
   Откинув волосы с лица, она резко села.
   – Что?
   – Годдар Либерзон. – Он смотрел на нее, не отрываясь.
   – Это невероятно. Может быть, совпадение?
   – Совпадение? Сначала имя Либерзона, потом его музыка! Здесь связь, а не совпадение. – Домострой помолчал. – Но какая тут может быть связь? Когда Годдар Либерзон был в зените славы, наш Годдар, надо полагать, как и ты, заканчивал среднюю школу.
   Она задумалась.
   – Ты сказал, что Годдар заимствовал темы у двух композиторов. Один из них Либерзон. А второго ты вычислил?
   – Пока нет, – сказал Домострой.
 
   Несколько дней спустя Андреа спросила:
   – Ты нашел другую тему, которой, как тебе кажется, воспользовался Годдар?
   – Сначала я никак не мог определить ни композитора, ни пьесы. С ней связано нечто светлое и хрупкое, несколько старомодное, в духе русских романтиков конца девятнадцатого века: Бородина, Балакирева, Мусоргского. Хотя у меня было такое странное чувство, что я когда-то слышал эту пьесу, причем в исполнении самого автора, а значит, она написана гораздо позже. И тут меня осенило. Годдар позаимствовал этот мотив у Бориса Прегеля, еще одного известного мне композитора.
   – Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.
   – Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад – во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.
   – А как насчет его музыки? – поинтересовалась Андреа.
   – Она превосходна, – сказал Домострой. – В традициях русского романтизма. Его «Романтическая сюита», фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. – Домострой помолчал, затем произнес: – Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме «Карнеги-холл».
   – Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! – отозвалась пораженная Андреа.
   – Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.
   Он замолчал и задумался.
   – Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.
   – Может, ему просто нравится их музыка, – предположила Андреа.
   – И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?
   – Да почему бы и нет?! – воскликнула Андреа. – Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом – у другого. Вот тебе и связь!
   – Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.
   – Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?
   – Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией – не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.
   – По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он – новатор, как Гершвин.
   – Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, – сказал Домострой. – Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. – Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. – Новатор или нет, – продолжил он помягче, – его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы «Коламбия Рекордз» или Нью-Йоркской Академии наук.
 
   Андреа прочитала письмо.
   – Изумительно, – вздохнула она, – и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. – Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:
   – Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?
   – То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.
   – Хотелось бы мне самой написать это письмо, – мечтательно пробормотала Андреа. – Оно очаровательно.
   – Оно будет доставлено от твоего имени, – сказал Домострой.
   – Да, но моей в нем будет только подпись.
   – Оно не будет подписано, – возразил Домострой. – И никакого обратного адреса тоже не будет.
   – Если в письме все правда…
   – Правда не нуждается в подписи, – изрек Домострой, забирая у нее письмо. – Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова – и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.
   – Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? – усомнилась она.
   – Вряд ли. Но несколько – скажем, пять – вполне. Давным-давно, во времена моего периода «бури и натиска», когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями – всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, – что я был сражен наповал.
   Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.
   И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю – о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения – и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой – на этот раз другой, – и теперь я понял, что все это делается умышленно.
   Потом были и другие письма – по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, – где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами – что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания – даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.
   В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, – бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой – или столь одержимой.
   И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной – и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.
   Еще несколько лет спустя я принимал участие в Музыкальных неделях Кранс-Монтаны, излюбленного швейцарского курорта артистической публики. Почетным гостем фестиваля оказалась пианистка, которая, несмотря на то, что ей не было и тридцати, считалась одним из лучших в мире исполнителей фортепьянной музыки, и к тому же отличалась исключительной красотой, привлекавшей к ней особое внимание публики и средств массовой информации. Мне приходилось бывать на ее концертах, и всякий раз ее чувственная красота приводила меня в смятение.
   В последний вечер Музыкальных недель я, в числе прочих избранных, сидел за столом для почетных гостей с пианисткой и ее мужем, молодым бизнесменом. Во время еды я заметил, что пианистка украдкой на меня посматривает; однажды я даже поймал ее пристальный взгляд. Смущенный ее красотой, а также присутствием мужа, я обменялся с ней не более чем несколькими замечаниями, в частности о том, что артисту нужны в равной степени как уединение, так и публика, и эта очевидная для нас обоих мысль показалась кому-то из присутствующих спорной.
   В разгаре дискуссии я встал из-за стола и направился в уборную, расположенную на первом этаже, и на темной лестнице услышал за спиной женский голос, окликнувший меня по имени. Это была пианистка.
   – Я должна извиниться, господин Домострой, за то, что таращилась на вас весь вечер, – произнесла она.
   – Я польщен, – ответил я. – Мне давно хотелось с вами познакомиться.
   – Мы с вами познакомились задолго до этого вечера. – Она подошла так близко, что лицо ее оказалось под лампой, и я снова почувствовал всю силу ее красоты.
   – Я слышал вашу игру, но не думаю, что нам приходилось встречаться.
   – Не приходилось. – Она положила руку мне на плечо. – Однако я много раз писала вам. И не подписывала свои письма. Я завершала их нотами.
   Я вздрогнул. У меня заколотилось сердце.
   – Из «Желания», мазурки Шопена, – прошептал я и начал читать стихи на те музыкальные отрывки, которые она посылала:
 
Будь я солнцем в синем небе,
Лишь тебе бы воссиял;
 
 
Будь я птичкой в этой роще.
Никуда б не улетал;
 
 
Пел бы под твоим окошком
Для тебя одной на свете.
 
   Не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями об этих письмах и видя прямо перед собой прекрасное воплощение рожденных ими фантазий, я взял ее за плечи, притянул к себе и обнял.
   – Я любил твои письма, – говорил я. – Они заставляли меня постоянно думать о тебе и ждать тебя так, как я не ждал никого. Это было пять лет тому назад. Пять лет! Подумать только, какими могли быть эти годы, если бы мы встретились.
   Она взяла меня за руки.
   – За обедом я смотрела на твои руки и думала о том времени, когда готова была весь мир отдать за одно твое прикосновение. Я буквально потеряла голову от тебя, от твоей музыки, от всего, что связано с тобой. Я видела все телепередачи, в которых ты принимал участие, читала о тебе в газетах, ходила на каждый твой концерт. И хотела лишь одного – чтобы ты полюбил меня.
   – Стоило тебе только представиться, и ты добилась бы своей цели, – ответил я с горечью. – Я любил женщину, писавшую те письма. Я мечтал о ней постоянно, о ней и о нашей совместной жизни. Я готов был пожертвовать всем ради того, чтобы быть всегда рядом с этой женщиной. – Я вновь притянул ее к себе, зарылся лицом в ее волосах, прижался к ней всем телом. – Она покачивалась в моих объятиях. – Готов и теперь. Только скажи, что ты по-прежнему этого хочешь, и мы будем вместе.
   Она, словно колеблясь, отвела глаза и напомнила мне, что у нее есть муж.
   – Ты любишь его? – спросил я.
   – Люблю? Возможно, нет. Но он мне совсем не безразличен, – ответила она. – И у нас есть ребенок.
   – Мы можем стать любовниками, – не отступал я.
   Она отвернулась.
   – Я написала однажды, что люблю тебя. Это по-прежнему так. Но если я буду скрывать свою любовь, то почувствую, что извращаю ее, делая постыдным то, что было естественным.
   – Так зачем скрывать ее? – спросил я, еще крепче прижимая ее к груди. – Я не хочу потерять тебя снова.
   Она высвободилась из моих объятий:
   – Муж любит меня. Он проявил по отношению ко мне истинное великодушие. Без его поддержки я не смогла бы стать тем, кто я есть. Я не могу оставить его.
   Когда она уходила, я сказал:
   – Пожалуйста, напиши мне опять.
   На следующий день они с мужем покинули Кранс-Монтану. Вначале я просто трепетал при воспоминании о том, что сжимал любимую женщину в объятиях, и лишь позже начал осознавать свою потерю. В ожидании письма я думал о ней непрестанно, представляя наши тайные свидания – после ее концертов, в больших отелях нью-йоркской Вест-Сайд; в гостиницах на окраинах Парижа, Рима или Вены; в мотелях Лос-Анджелеса; в отдельных кабинетах роскошных вертепов Рио-де-Жанейро. Но она не написала, и я начал проводить долгие часы, читая и перечитывая ее старые письма. Себя я в то время ни во что не ставил – ни свою музыку, ни свое существование вообще, – ибо я не смог удержать ее в тот единственный раз, когда у меня была такая возможность. Глядя на телефон, я испытывал невыносимые муки, но позвонить ей не смел. Словно доведенный до отчаяния школяр, влюбленный в свою учительницу музыки, я строил изощренные планы, как выследить ее, устроить все так, чтобы мы вдруг столкнулись якобы случайно, однако ни разу не решился воплотить в жизнь эти ребяческие замыслы.
   А несколько месяцев назад я узнал, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
   – Вот как? – Андреа потянулась за щеткой для волос. – Так почему же ты не попытался найти ее?
   – Зачем?
   – Чтобы быть с ней. – Она медленно расчесывала упавшие ей на плечи волосы. – Она ведь лучшее, что у тебя было.
   – Но я-то не лучшее, что было у нее, – нарочито спокойно отозвался Домострой. Потом встал и потянулся. – Как бы то ни было, она писала мне, когда я был композитором. А теперь я сочиняю только письма – причем чужие.
   Он усмехнулся и, схватив Андреа, вновь уложил ее в постель. Прикрыв ее груди локонами, он принялся нежно поглаживать их у сосков.
 
   – Сколько времени прошло с момента вашей встречи и до того дня, как ты перестал сочинять музыку? – бесстрастным тоном осведомилась Андреа на следующий день.
   – Год или около того, – сказал Домострой и, улыбнувшись, добавил: – Ты могла бы сказать, что я повстречал музу, но она покинула меня.
   – Ты по-прежнему любишь ее?
   – Не ее. Только ее письма, – ответил Домострой. – Которые напомнили мне, что твое первое послание Годдару ушло вчера вечером. Я отправил его в официальном конверте Белого дома: когда-то я сохранил на память несколько штук. Они изготовили для внутреннего пользования рельефные конверты типа тех, в которых рассылают приглашения на свадьбу. На них никогда ни марки не наклеивали, ни адреса не писали…
   – Где же ты их раздобыл? – заинтересовалась Андреа.
   Домострой поднял на нее глаза:
   – Всякий раз, выступая в Вашингтоне, я получал в них поздравления от поклонника, который был тогда советником президента. Если хоть какие-то письма от поклонников доходят до Годдара, то это, несомненно, окажется среди них.
   – Он может подумать, что я работаю в Белом доме.
   – Пожалуй. Или решить, что ты жена или дочь одного из вершителей судеб этой страны и, подобно самому Годдару, предпочитаешь соблюдать инкогнито. Это лишит его всякой надежды, что ты когда-нибудь откажешься от анонимности, но, можешь быть уверена, заставит с нетерпением ждать очередное твое послание.
   – А что будет в нем?
   – Дальнейшие проницательные суждения о его музыке, его жизни– возможно, пара фотографий, чтобы показать, насколько ты красива.
   – Стоит ли нам так скоро показывать ему, как я выгляжу? – спросила Андреа и тут же ответила сама: – Можно послать ему фотографии, где я снята издали или отвернулась.
   – Хорошая мысль, – одобрил Домострой.
   – Раз я не подписываю письма, то и лицо свое показывать не должна.
   Он улыбнулся.
   – Много ли у тебя хороших фотографий?
   – Не так чтобы очень. – Помолчав, она добавила: – Эй, а может, нам снять то, что нужно, самим? Эдакие возбуждающие ню. Для него я могу даже раздеться.
   – Тоже неплохая мысль, но его может возмутить, что ты позируешь другому мужчине.
   – Конечно возмутит, – согласилась Андреа, – нам не следует вызывать у него отрицательные эмоции. Можем мы сделать такие снимки, чтобы он подумал, будто я снимаюсь в одиночестве, используя фотоаппарат с таймером?
   – Я полагаю, да. Но зачем? – спросил Домострой.
   – Чтобы возбудить его. Заставить волноваться от одного моего вида.
   – Ты уже все продумала, не так ли? – Ее последние слова явно произвели впечатление на Домостроя.
   – Кто-то должен был это сделать, – ответила она. – Послушай, Патрик, раз Годдар умудряется столь долгое время сохранять свою анонимность, то он, должно быть, изрядный хитрец. Значит, мы будем еще хитрее. Надо проследить за тем, чтобы ни на моих письмах к нему, ни на фотографиях не осталось отпечатков моих пальцев. Если он начнет проявлять ко мне интерес, то вполне может постараться проверить их, а ведь мы не хотим, чтобы он вычислил меня, прежде чем я вычислю его, не так ли? – Она стрельнула глазами и вдруг расхохоталась.
   – Что тут смешного? – удивился Домострой.
   – А вдруг выяснится, что Годдар предпочитает мужчин? – объяснила она.
   – В этом случае, – улыбнулся Домострой, – выяснится также и то, что у вас много общего.
 
   Они загорали совершенно голыми на крыше ее дома. Положив голову на свернутое полотенце, Андреа спала, раскинувшись рядом с Домостроем. Он наблюдал за единственной капелькой пота, появившейся на ее шее, скатившейся на грудь, задержавшейся на соске, – вот она соскользнула вбок и, не встретив на своем пути ни единого препятствия, способного задержать ее, побежала по сухой гладкой поверхности ее живота.
   Затем он посмотрел на себя. Пот скапливался в морщинах и складках его кожи и ручьями стекал по телу. Не в состоянии больше терпеть жару, он натянул трусы и поднялся. Под ним в знойном мареве вытянулись улицы Манхэттена. Легкий ветерок доносил запах смолы, а на Гудзоне ядерный авианосец, сопровождаемый флотилией тягачей и прогулочных катеров, направлялся к маяку Эмброуза; сложенные крылья самолетов на взлетно-посадочной палубе блестели на солнце, будто растянутые мехи аккордеона.