Хотя Донна была разносторонним пианистом, искусно и легко исполнявшим произведения многих композиторов, она считала себя прежде всего интерпретатором Шопена, дерзостью своей, в ее глазах, сравнимого с Бахом, гармонией же и вовсе несравненного.
   Остен не разделял ее энтузиазма. Впрочем, дело было не только в Шопене. Эта очаровательная чернокожая девушка, решившая посвятить жизнь классической музыке, вызывала у него странные, противоречивые чувства. Вздумай Донна играть в кино или на сцене, она могла бы стать звездой только за счет эффектности своего утонченного лица и фигуры. Но в профиль, склоненная над роялем, она выглядела несколько гротескно, чуть ли не вульгарно: ее африканская голова казалась слишком маленькой, шея слишком вытянутой, груди слишком большими, зад слишком круглым, а ноги слишком длинными. Остен понимал, что он реагирует на нее исключительно как мужчина – причем белый мужчина. Ясно, что он был бы счастлив созерцать подобную красоту на подмостках балагана или в постели, но, глядя на нее, строго одетую, за концертным роялем, он всегда испытывал недоумение и легкое беспокойство, причем понимал, что ничего не может с собой поделать.
   А тут еще музыка, которую она выбирала для исполнения. Остен не любил Шопена, казавшегося ему лишь одаренным дилетантом, музыкальным полиглотом и капризным, избалованным вундеркиндом, который так и не стал классическим композитором. Чопорная и хрупкая музыка Шопена просто не способна взволновать широкую публику; она принадлежит бархатным гостиным, элитным концертным залам, музыкальным школам. А еще была в Шопене некая почти рэгтаймовская эфемерность, качество, которое Остен совершенно не переносил – то самое качество, которое и заставило этого поляка уехать во Францию, качество, столь популярное столетие спустя у черных пианистов рэгтайма из Нового Орлеана, которые, возможно, узнали о Шопене от городских франкофилов.
   Чтобы лучше понять Донну, Остен прочитал несколько книг о Шопене и пришел в недоумение почти от всего, что узнал о его бурной жизни. Хотя несколько биографов находили причину сексуальной одержимости Шопена в его туберкулезе, Остен не считал правильным оправдывать болезнью неистовые амурные эскапады композитора. Особенно омерзительной казалась Остену связь Шопена с Жорж Санд. Шопен с самого начала должен был понимать, что романистка не просто бисексуальна, она лесбиянка, как по темпераменту, так и по склонностям. И все же он позволял ей использовать его вновь и вновь в качестве пешки в садомазохистских игрищах с ее друзьями и любовниками мужского и женского пола, среди которых были самые развращенные умы столетия. Слушая откровенно чувственное, подчас исступленное исполнение Донной шопеновских баллад, ноктюрнов и скерцо, Остен мысленно не мог не связать музыку Шопена с предосудительным образом жизни, который он вел, его личность – с личностью самой Донны.
   Он обрадовался, когда прочитал у X.Л.Менкена, самого строгого американского критика, что Шопен был «просто еще одним композитором, слушать которого лучше всего после посещения бутлегера. Его музыка, – писал Менкен, – превосходна для дождливого осеннего вечера, когда в доме тепло и сухо, шейкер полон, а девица немного глуповата».
   Но Донну глупой никак не назовешь. Остен вновь и вновь спрашивал себя, чего уж такого волнующего нашла в Шопене толковая американская негритянка из буржуазной семьи. Прониклась ли она, подобно своим предкам в Миссури и Луизиане, музыкой Шопена или обстоятельствами его жизни, некий скрытый смысл которой оказался так важен для нее, но совершенно ускользал, пока во всяком случае, от ее белого любовника.
   Поначалу он надеялся, что Донна спасет его от внутреннего одиночества, а также поможет ему избавиться от воспоминаний о единственной женщине, которую он любил по-настоящему, – о Лейле Салем, что когда-то вошла в его жизнь так же неожиданно, как незнакомка из Белого дома, но совершенно другим путем. Пока у Донны не получалось ни того, ни другого.
 
   В тот день, два с половиной года назад, у него не возникало ощущения надвигающейся трагедии, когда он покинул свое маленькое ранчо в пустыне Анза Боррего и направился в сторону Сан-Диего. У него не было никаких особых намерений, кроме как остановиться на день-другой в хорошем отеле и зайти в несколько книжных магазинов. Некоторое время он бесцельно колесил по Сан-Диего. Затем пересек мост Коронадо, любуясь сверху гаванью и тяжелыми силуэтами судов Тихоокеанского флота. Вскоре он оказался на подъезде к отелю «Дель Коронадо», где не был со студенческих лет.
   Он оставил свой джип на стоянке и прошелся вокруг отеля, с изумлением рассматривая викторианские излишества: пряничные террасы, балконы и веранды, громоздящиеся друг на друга, крытые гонтом крыши и башенки, величественный вход.
   Пройдя через зимний сад и поглазев на Коронный зал, где пировали арабские сановники, он пересек Исторический зал, скользя глазами по фотографиям, изображающим отель в его различных трансформациях на протяжении столетия.
   В аркаде он остановился у открытой витрины грампластинок с большим выбором сочинений Годдара, и тут из-за одной из стоек магазина вышла женщина со стопкой дисков в руках. На вид ей было чуть за тридцать, высокая и стройная, в облегающем платье. Он мельком взглянул на нее и уже не мог отвести глаз. Она казалась чрезвычайно изысканной: густые пшеничные локоны, высокий лоб, выступающие скулы, точеный нос. Остен невольно шагнул к ней, и она, приняв его за продавца, протянула ему выбранные диски.
   – Могу я отнести это на мой гостиничный счет? – спросила она с едва заметным иностранным акцентом.
   – Не сомневаюсь в этом, мадам, – ответил Остен, принимая ношу. Он поймал взгляд ее светло-серых прозрачных глаз, потом взглянул на пластинки: сплошь американский рок, около двух дюжин, в том числе три экземпляра последнего альбома Годдара.
   – У вас их три, – сказал он.
   – Я знаю, – отозвалась она, не сводя с него глаз. – Разве нельзя? – И она мило улыбнулась.
   – Но ведь они одинаковые.
   – Я, должно быть, его лучший покупатель, – она показала на абстрактный рисунок рок-певца на обложке. – Я покупаю его записи для всех моих друзей.
   – Вот счастливчики, – улыбнулся Остен. – Но почему только Годдар? Я хочу сказать, что есть и другие звезды.
   Она задумалась.
   – Таких, как он, нет. Первый раз я услышала его при очень необычных обстоятельствах. Это было во время войны в Ливане, по радио миротворцев из Объединенных наций. И я была очарована, даже ничего не зная о нем.
   – Никто о нем ничего не знает, – сказал Остен. – Говорят, он сумасшедший, или калека, или…
   – Но, видите ли, я открыла его сама, я ведь даже не знала, что он звезда. Его музыка словно что-то распутала во мне, приведя в порядок чувства и наделив чувствами то, в чем не было ничего, кроме порядка. – Говоря это, она пристально смотрела на него. – Мне было совершенно безразлично, что это за человек и как он выглядит. Мне и сейчас безразлично. Трудно объяснить, что я имею в виду. – Она взяла у Остена одну из пластинок и, глядя на безликое изображение Годдара, сказала: – Он подлинен, потому что пробуждает подлинные чувства. Это величайший дар, который способен передать тебе музыкант, – и только великий музыкант на это способен.
   И вновь Остен поймал на себе ее взгляд.
   – А какая музыка нравится вам?
   – Я тоже его люблю, – помедлив, ответил Остен. – И я, как и вы, открыл его сам. В Нью-Йорке я слушал по радио его первую запись. Теперь я знаю все, что он сделал. – Они по-прежнему смотрели друг на друга, и, чтобы удержать ее взгляд, он решил рискнуть: – Я и сам немного играю.
   – Правда? Что же вы играете?
   – Кое-что из репертуара Годдара, и у меня получается! – Он рассмеялся.
   – Вы и поете? – спросила она.
   – Немного. – Он уже собрался рассказать ей о дефектах горла, явившихся следствием хирургического вмешательства, – историю, которую рассказывал другим уже годы, – но в последний момент решил промолчать.
   Она огляделась по сторонам:
   – У вас есть и другие покупатели. Не хочу вас задерживать.
   – Я не работаю здесь, – виновато улыбнулся Остен. – Так что это я вас задерживаю.
   – О, прошу прощения! Я не хотела…– Она потянулась за пластинками, но Остен, засмеявшись, не выпустил их из рук. – Можно мне хотя бы помочь вам донести их?
   – Очень любезно с вашей стороны, – улыбнулась она и протянула руку: – Меня зовут Лейла Салем.
   Он пожал ее руку, узкую и прохладную, и в голове его мелькнула мысль, что он впервые касается ее.
   – Я – Джеймс Остен. У вас легкий акцент – откуда вы?
   – Я родилась в Ливане. Мои родители – сирийцы, – ответила женщина.
   – С такими светлыми глазами и белой кожей вас ни за что не примешь за арабку.
   – Может быть. – Она помедлила. – Зато моего мужа вы не спутаете ни с кем. Он выглядит как настоящий араб.
   Он смутился, а затем почувствовал себя обманутым. В мыслях он уже избавил ее от другого мужчины.
   – Вашего мужа?
   – Мой муж – посол Ливана в Мексике. В Сан-Диего мы проездом, – объяснила она.
   Они молча смотрели друг на друга, и она видела, как смятение на его лице сменяется смирением.
   – А вы, вы женаты, мистер Остен?
   Он помотал головой.
   – Вы профессиональный музыкант? – вежливо спросила женщина, словно пытаясь отвлечь его от ненужных мыслей.
   – Во мне вообще нет ничего профессионального, – вздохнул Остен. – Я студент Калифорнийского университета в Девисе.
   – Изучаете музыку?
   – Литературу. Музыка – просто хобби.
   – Я изучала историю искусств, сначала в Ливане, потом в Мадриде. – Она вновь помолчала. – Ахмед, мой муж, экономист. – Он опустил голову. – О чем вы думаете? – спросила она, и голос ее прозвучал почти заговорщицки.
   Не поднимая головы, он пробормотал:
   – О вас. Я хочу увидеть вас снова.
   Она приблизилась так, что бедро ее уперлось в кипу пластинок, которую держал Остен. Недолго поколебавшись, она сказала:
   – Завтра мы с мужем на две недели отвезем детей в Розарито-бич, местечко неподалеку от Тихуаны. Затем вернемся в Мехико. – Она запнулась. – Пока мы будем в Розарито, Ахмеда осмотрят врачи в клинике под названием Реджувен-центр.
   – Я слышал о них. Они получили разрешение провести медицинские исследования с геровиталом в Калифорнийском университете – инъекции из эмбрионов и новорожденных животных, от которых ожидали омолаживающего эффекта.
   Кивнув, она опустила глаза.
   – Лечение геровиталом возможно только в Мексике. В Соединенных Штатах он пока не разрешен.
   Видя ее замешательство, Остен решил сменить тему разговора:
   – Я был в Розарито-бич. Очаровательное место. Где вы там остановитесь?
   – В «Шахрезаде». Маленькой вилле прямо у моря.
   – А сколько лет вашим детям?
   – Сыну одиннадцать, а дочери девять. – Лицо ее осветила улыбка. – Они любят музыку. Вы бы видели, как они отплясывают под Годдара!
   – На следующей неделе я буду в Тихуане, – выпалил Остен в порыве, не оставившем времени для раздумий. – Хочу испытать мою игру и мой голос, – он рассмеялся, – перед народом.
   – Вы имеете в виду, выступить перед публикой? – Похоже, это ее удивило.
   – Почему бы и нет?
   – Но почему в Мексике? Почему в Тихуане?
   – Ну, говорят, туда каждый день приезжает более двадцати тысяч человек! При такой массе народа, бесцельно слоняющегося по улицам, можно не быть Годдаром, чтобы встать и запеть, – рассмеялся Остен.
   Она тоже улыбнулась:
   – Где же вы собираетесь играть?
   – Да где угодно! На какой-нибудь маленькой площади или в кафе. В любом месте, откуда я – или публика – смогу удрать побыстрее!
   – Вы собираетесь петь по-испански?
   – Только по-английски. Я недостаточно хорошо знаю испанский.
   – Очень жаль! – воскликнула она. – Я так люблю «музыка ранчера» – настоящие мексиканские народные песни.
   Остен задумался.
   – Правда? А какие ваши любимые? Может, у меня и получится.
   – Сейчас мне больше всего нравятся «Volver, Volver, Volver» и «El Rey», – без колебаний ответила она. – Они есть в любом мексиканском магазине пластинок.
   – Сегодня же вечером куплю, – заверил ее Остен.
   Когда они с Остеном направились к выходу, женщина взглянула на часы:
   – Я должна идти.
   Старый седовласый кассир торжественно пробил чек и записал на чеке имя покупательницы и номер ее комнаты.
   Как только они покинули магазин, к Лейле Салем вежливо обратились два оливково-смуглых мужчины в деловых костюмах. Один из них произнес что-то на арабском, и она с виноватой улыбкой повернулась к Остену:
   – Мои вездесущие телохранители, – со вздохом объяснила она. – Спорная защита от врага, зато бесспорная помеха для друзей. – Она коснулась руки Остена. – Надеюсь, вы не возражаете, если они будут сопровождать меня, когда я приду вас слушать?
   Он испугался, что не сумеет скрыть свой восторг.
   – Ваш муж тоже там будет?
   – Сомневаюсь, – сухо ответила она. – Ахмед не очень хорошо себя чувствует. Он нуждается в отдыхе и покое. Но мои дети, конечно же, придут. Так что, пожалуйста, не забудьте позвонить в «Шахрезаду» и сообщить мне, куда приходить. – Она вынула из сумочки визитную карточку и протянула Остену. – Вот кого нужно спросить. Не забудьте.
 
   Он все решил; он уже представлял себе, что будет делать, и, даже ничего еще не совершив, видел результат, как будто это была мелодия, звучащая в голове и готовая вырваться наружу. И он готов был рискнуть и воплотить в жизнь свою идею. Сознание, размышлял он, подобно идеальному музыкальному инструменту – невидимому, компактному, способному синтезировать любые звуки, – жаль только, что инструмент этот требует от своего слушателя, тела, воплощать результат мысли в физической реальности.
 
   После встречи с Лейлой Салем он доехал до Тихуаны и отправился в самый большой магазин грампластинок, где купил все доступные версии двух любимых Лейлой народных песен, записанные в Испании, Мексике и других испаноязычных странах. Затем он прошелся по улицам, где было полно народа: смуглые аборигены, легко узнаваемые американские туристы и толпы загорелых крестьян, которых привлекла в этот стремительно развивающийся город надежда заработать на его многочисленных стройках. Где-то на полпути между богатыми торговыми центрами на авенида де ла Революсьон и трущобами, у арены для боя быков, Остен обнаружил то, что искал: кафе с открытой террасой, способное вместить около шестидесяти человек, при безликом отеле под названием «Ла Апасионада».
   Он зашел внутрь и побеседовал с менеджером, низеньким пухлым мексиканцем средних лет, бегло говорящим по-английски. На ломаном испанском – дабы проверить себя – Остен объяснил мужчине, что работает на американскую компанию, производящую музыкальные инструменты, и хотел бы недели на две воспользоваться террасой кафе, чтобы опробовать новую электронную консоль, последнюю разработку, перед живой публикой. Он вполне сознает, сказал Остен, что его игра и пение нарушат заведенный порядок «Апасионады», а потому готов платить за использование террасы, равно как и за комнату в отеле.
   Почувствовав, что дело пахнет хорошими деньгами, мексиканец ответил Остену, что он редко пускает в свое заведение певцов, потому что слишком любит женщин, а если верить старой поговорке, певцы, как и тореадоры, уводят лучших девушек. После чего захохотал и назвал сумму, явно чрезмерную по местным понятиям, но для Остена вполне терпимую. Он немедленно выдал менеджеру задаток – треть запрошенной суммы – и пообещал на неделе вернуться и приступить к работе.
   Завершив дела, Остен вернулся в Сан-Диего и, припарковавшись у лучшего здесь магазина музыкальных инструментов, зашел внутрь. В дверях его приветствовала девушка с азиатскими чертами лица и манерами массажистки, послушной любой прихоти своего клиента. Услышав, что Остена интересует электронная музыка, она проводила его к прилавку, где стоял очкастый молодой человек в несвежей белой рубашке с темным галстуком и мешковатом полосатом костюме, вполне способный сойти за исследователя из находящегося неподалеку Института Солка.
   Продавец представился, и Остен уселся в кресло. На прилавке он заметил несколько брошюр с изображениями самых современных музыкальных консолей.
   Продавец перехватил его взгляд:
   – «Паганини». Электронная консоль. Последняя разработка, – сообщил он. – Феноменальная разносторонность исходящего звука. Встроенная ФССЗ – фабричная система, синтезирующая звук, – дает абсолютно идентичную имитацию флейты, кларнета, тромбона, трубы, горна, саксофона, губной гармошки, тубы, гобоя, скрипки, фортепьяно, клавесина, гитары, гавайской гитары, банджо, альта, арфы, камертона, большого барабана, маримбы, ксилофона, виброфона, тарелок, а также всех остальных инструментов. – Он перевел дыхание и продолжил: – «Паганини» способен охватить такие специфические звуки, как грохочущая кухонная утварь, сухие зерна, шуршащие в стеклянном кувшине, шум вечеринки, барабанящие пальцы, щелкающие пальцы и щелкающая резинка для трусов, – он снова набрал воздух, – звякающее серебро, шуршащий целлофан…
   – Я согласен на кухонную посуду и сухие зерна в стеклянном кувшине, – перебил его Остен.
   Продавец расцвел.
   – Хитроумные японцы ничего не упустили, – воскликнул он, протягивая Остену несколько буклетов. – В автоматической ритм-секции «Паганини» имеются, – он взглянул на буклет в поисках подтверждения своих слов, – тридцать шесть аутентичных ритмов: марш, свинг, рок, танго, румба, босанова, вальс, баллада, болеро, бегуэн, мамбо, самба, равно как и несколько менее известных латиноамериканских ритмов…
   – Латиноамериканских ритмов? – переспросил Остен.
   – Да. Широчайший выбор, учитывая нашу близость к Мексике и Южному полушарию. А знаете, что самое поразительное? С тысячами музыкальных комбинаций, доступных «Паганини», вы, в сущности, создаете новый инструмент, каждый раз садясь за игру!
   – Хотелось бы мне создать заново себя самого, – сказал Остен.
   – Это с «Паганини» почти доступно, – заверил его продавец, заглядывая в буклет. – Причем «Паганини» настолько компактен, что вы сможете создавать «себя» практически где угодно.
   Он взял у Остена один из буклетов, написал на нем цену и вернул, словно карту в казино.
   – И стоит эта штука совсем недорого. – Он улыбнулся. – Это потому, что такие мелодии пользуются большим спросом, у нас их покупают ночные клубы и странствующие рок-исполнители, композиторы и авторы песен. Известно ли вам, что несколько таких электронных консолей даже были установлены в салонах больших реактивных авиалайнеров? – На этом продавец исчерпал свои доводы.
   Остен взглянул на сумму, указанную на листке.
   Продавец забеспокоился.
   – Какую музыку вы играете? – спросил он.
   – Всякую, – ответил Остен. – Я много импровизирую.
   – Тогда «Паганини» создан именно для вас. С помощью особого линейного входа вы можете ввести туда все, что записали с дисков или на живом концерте, а также любую музыку, воспроизводимую электронной аппаратурой – радиоприемником, телевизором, плеером… Ему доступно даже ваше собственное пение…
   – Уж лучше чье-нибудь другое, – засмеялся Остен.
   – Не будьте к себе так строги! – воскликнул продавец. – Вы, может, чуть-чуть и хрипите, ну так что с того? В наши дни многие исполнители пользуются смягчающими загубными микрофонами. «Паганини» позволит вам смягчить любой внешний звук – включая ваш собственный голос. Отчего бы вам не пройти со мной в нашу музыкальную комнату и самому не попробовать, как он работает?
   Лучезарно улыбаясь, он встал и, провожаемый равнодушными взглядами остальных продавцов, повел Остена через лабиринт стендов в музыкальную комнату.
 
   С «Паганини», надежно пристроенном на заднем сиденье джипа, Остен направился к дому через перевал между Кайамакой и Вулканическими горами. Он остановился заправиться в Джулиане, когда-то процветающем центре золотоносного района, где теперь две сотни жителей гордились яблоневыми и грушевыми садами, густыми дубравами и сосновыми лесами.
   Уже на закате солнца он въехал в ворота ранчо, которое назвал «Новой Атлантидой» в честь книги, произведшей на него неизгладимое впечатление. В 1624 году философ Фрэнсис Бэкон описал в этой книге музыку будущего:
 
   «Есть у нас дома звука для опытов со всевозможными звуками и получения их. Нам известны неведомые вам гармонии… и различные музыкальные инструменты, также вам неизвестные и звучащие более приятно, чем любой из ваших; есть у нас колокола и колокольчики с самым приятным звуком… Есть также различные диковинные искусственные эхо, которые повторяют звук многократно и как бы отбрасывают его или же повторяют его громче, чем он был задан, выше или ниже тоном; а то еще заменяющие один звук другим, ибо звучание их куда мелодичнее того, что вам доступно; колоколами и бубенцами родят они мелодию изысканную и благозвучную… Есть у нас еще Пречудные и Презамысловатые Эходелы, многажды отражающие голос, что при этом дрожит презатейливо; а иные возвращают Голос громче, нежели он пришел, пронзительней и глубже; есть даже отдающие Голос буквами или же произнесением Звуков отличным от того, что приняли они». [17]
 
   Расположенная на высоте четырех тысяч футов в Лагунных горах, «Новая Атлантида» занимала три сотни акров и господствовала над лежащей внизу долиной. Помимо двухэтажного дома, который занимал Остен, здесь была избушка привратника, где жили помощники Джимми – три индейца-шошона, братья средних лет, работавшие на него с тех пор, как он приобрел это ранчо.
   Индейцы кинулись к нему помогать вытаскивать «Паганини». Хотя на протяжении долгих лет шошоны ежедневно часами просиживали у телевизора, они по-прежнему едва говорили на английском, и в общении с ними Остен часто доверялся жестам и нечленораздельным звукам.
   Мужчины помогли ему втащить консоль в большой дом, где все место, помимо спальни, ванной и кухни, занимала сложнейшая, абсолютно изолированная звукозаписывающая студия. Именно здесь, на первом этаже, «Паганини» присоединился к впечатляющему строю музыкальных инструментов и записывающего оборудования: электроорганов, усилителей, синтезаторов, гитар, барабанов, ящиков для спецэффектов и, прежде всего, «Гершвина», совершенной двадцатишестиканальной, шестнадцатидорожечной записывающей консоли, обеспечивающей Остену идеальные возможности для цифровой компьютерной записи и воспроизведения.
   Когда индейцы отправились готовить обед, Остен уединился в студии, дабы прослушать любимые мексиканские песни Лейлы Салем.
   Вскоре он уже знал, каким образом хочет сыграть, спеть, а возможно, и записать их. Он сразу все понял, потому что так работал его мозг, а еще потому, что он уже видел себя – с Лейлой – в Тихуане.
   Здесь, в собственном Дворце звука, святилище его творческого уединения, он чувствовал себя в покое и безопасности. Он спроектировал здесь каждый дюйм, отобрал каждый инструмент. Здесь не было ни одного предмета, с которым он не был бы знаком столь же близко, как с собственным телом; ни один переключатель, проводок, соединительный шнур, потенциометр, осциллятор, генератор, усилитель, ни одна клавиатура, кнопка, штепсельная вилка не были ему чужими. Здесь был его тайный приют, где он мог остановиться, чтобы слить воедино память и фантазию, эти два источника, питавшие его вдохновение, один из которых брал начало в прошлом, а другой – в будущем. Здесь, в полном одиночестве, вивисектор собственного таланта, он мог возбуждать и контролировать творческий процесс, от исходного материала – голоса и песен – до их аранжировки на любом из электронных и обычных инструментов, которые он использовал для создания своего уникального звука – «звука Годдара».
 
   Порой, потеряв направление, в котором ему следовало идти, он рассматривал возможность применения совершенно новых средств выражения, имея в виду грандиозный потенциал, заложенный в области электронного экспериментирования. Он изучал творчество композиторов, подключавших неврологические усилители к собственному мозгу, чтобы преобразовать его сигналы в индуцированные резонансы музыкальных инструментов. Его восхищала техническая виртуозность этих работ, произведений, но он всегда ощущал в них недостаток вдохновения. Были ему известны, и точно так же разочаровывали, эксперименты с лазером и объемным звуком, а также последние попытки создать мультимедийную музыку. Он сознавал, что в конечном счете ему остается полагаться только на себя и только в себе искать слова и звуки, способные выразить его мысли и чувства, созвучные мыслям и чувствам тех людей, для которых его музыка стала отражением их внутреннего мира.
   Отдавал он должное и тишине. Его восхищали слова Джона Кейджа: «Больше всего мне нравится та музыка, неважно, моя или чья-нибудь еще, которую мы слышим в абсолютной тишине».
   Нередко на рассвете, когда шошоны еще спали в своем маленьком домике, он уезжал в пустыню Анза Боррего. Он вылезал из джипа и спускался в каменистое, поросшее кустарником русло пересохшей реки, которое казалось ему раскаленной пыточной камерой. Вдалеке, сквозь рассеивающийся туман виднелись надменные горные вершины, красноватая полоска на фоне небесной лазури, а ниже, словно иссохшие голые кости – безжизненные холмы Боррего.