В этих краях яснее, чем где-либо еще, ощутимо, что Бог не любит противления своим делам. Пейзаж грозен, суров и неприступен для крикливой тщеты людских дел. Все, что здесь случалось когда-то, оставило свой след на века: обитавшее в древности племя великанов эмим пробороздило дикие ущелья и вырезало стремнины гор, а пришедший с ассирийцами Ваал, называемый также Вельзевулом, угрюмый бог, алчущий человеческой крови, затянул горы красновато-ржавым налетом, похожим на застывшую сукровицу. Давно уже исчезли великаны и забылось имя кровожадного божества, но горы, над которыми они трудились, насупленно нависают над дорогой, и ветер сметает с них на караваны бурую пыль. Даже парящие в высоте башни пограничного замка франков, хоть и возведенные в новые времена, кажутся вросшими в эту древнюю землю издавна и навсегда.
   Проходя такими краями, можно мыслить только о Боге: в пустыне присутствие Его ощущается с особой силой. Здесь владычествует только Он. О Нем думает эмир аль-Бара, совершающий обратный путь из Мекки.
   Хотя слуги ведут за ним богато навьюченных верблюдов, старый эмир идет пешком, как и все остальные паломники. Погруженный в раздумья, он не чувствует усталости. Тело пошатывается, в глазах жжение от несносного солнечного жара, но душа легка, словно приготовилась к отлету…
   Что нужно страннику в этом мире? И есть ли в нем что-то, достойное познания? К концу подходят сроки мои…
   Напрасно, словно в напоминание о радостях сего мира, манят его взор миражи – прельстительные картины, порождаемые дрожащим от солнца воздухом. Тенистые рощи, фонтаны, башни, заколдованный град Ирем, некогда вознесенный духами в воздух. Старый эмир глядит на все приманки равнодушно. Ему это не нужно, нет! Единственное обретение долгих лет состоит в познании, что все, кроме Бога, из тлена вышло, окружено тленом и уходит в тлен. Мудрость в том, чтобы угасить чувства и прикрыть глаза, не впуская в себя ничего из видимого мира.
   Эмир шагает в длинной, бесконечной веренице паломников. У каждого под белым тюрбаном – собственные мысли. Кто думает о Боге, как аль-Бара, кто о доме, об урожае, о стадах, надолго оставленных без хозяйского присмотра. Глаза суровы, в пальцах коротенькие четки из янтаря. Идут налегке, ничем себя не обременяя. Узлы с одеждой и пропитанием тащат для тех, кто побогаче, верблюды, для тех, кто победнее, – жены. Внушительная толпа этих приравненных к вьючным животным существ тащится вслед за паломниками, сгибаясь под тяжестью плетенных из лыка коробов, жбанов с водой, иногда детей. Все в порыжелых от солнца черных одеяниях, у всех закрыты лица. Их сердец хадж [12] не возвысил, ибо женщины к святыне не допускаются. Довольно с них и того, что им из внутреннего двора разрешено увидеть кровлю святой мечети, хранящей камень Каабы [13].
   Вполне довольно! У них же нет души, они ни за что не отвечают, ибо Пророк отказал им в даре различать добро и зло. Понятия у них не больше, чем у осла или верблюда, и гораздо меньше, чем у коня.
   Клонившееся к западу солнце заиграло на башнях франкского замка. В горном прозрачном воздухе он видим уже давно, представляясь то далеким, то совсем близким, и долго еще предстоит паломникам шагать мимо горной крепости.
   Эмир аль-Бара глядит на зажженные солнцем башни с неясным волнением – это дает себя знать латинская кровь. Его всегда тянуло к франкам, о которых он столько слышал, но которых совсем не знал. Всю жизнь он тайком надеялся узнать их поближе, но так и не сделал этого, а теперь стар уже, видно, так и придется уйти из мира с этой неисполнившейся надеждой. Минуту назад ему казалось, что все, положенное ему в жизни, он исполнил. Оказывается, нет.
   Почему он всегда упускал столько раз представлявшиеся возможности? Ведь ему не возбранялось отправиться к франкам с посольством, или с купцами, или просто так… Почему же он не поехал? Быть может, из тайной боязни разочарования? Из страха, что они окажутся совсем не такими, какими их описывала мать?
   …Мать!… Франкский замок на горизонте и еле слышный гомон навьюченных женщин позади него навеяли воспоминания о матери. Ни на кого не похожая, гордая, мудрая, она поражала всех, кто с нею сталкивался… Женщина… Те, что позади него тащат кладь, тоже женщины… Но между ними – целая пропасть…
   …Мать… Сколько раз говорила она ему: «Рассуди сам, сын мой, разве не лучший довод в пользу моей веры та несправедливость, которую вы чините женщинам? Взгляни на меня и ответь по чести: разве нет во мне души, равной твоей?» У нее и вправду была душа, какая и не всякому мужчине дается. Рыцарская, отважная душа. Но у женщин, нагруженных узлами и стадом бредущих позади каравана, души нет. Это точно. Пророк не мог ошибиться.
   – Пророк ошибается, – дерзко утверждала мать. – Познай мою веру, сын мой, сравни со своей – и сам убедишься, какая из них лучше!
   Об этом же просила его, умирая, и он обещал познать веру франков, но обещания своего не сдержал.
   Солнце скрылось, запало в морскую бездну. Желтовато-ржавые краски пустыни гасли, синели, напитывались трупным холодом.
   Паломники укладывались спать прямо на земле, для тепла тесно грудясь вокруг животных.
   Слуги эмира окутали своего господина толстыми теплыми одеялами и оставили одного, как он хотел. Лежа навзничь, он смотрел в глубину усеянного звездами неба, ждал сна, разматывал клубок мыслей дальше.
   …Мать… Кем же она все-таки была?… Как звалась? Как ее окликали родители? Быть может, она оставила среди франков мужа и сыновей… Может, кто-то из ее родичей живет в этом замке… Хорошо бы прийти к нему и сказать: «Брат! В наших жилах одна кровь…»
   Он подумал, что на свете нет слова лучше, чем это: брат! Сладостней имени любимой или ребенка, благородней золота. Мир изменился бы как по волшебству, если бы люди стали называть друг друга этим словом…
   …В Коране сказано (и в святых книгах христиан также), что все люди, призывающие одного Бога, – братья… Одного Бога… Конечно, одного, двух и быть не может! Верно говорила мать, что все одного Бога славят, только каждый по-своему. Значит, все люди, славящие Бога и желающие царствия Его на земле, – братья…
   …Даже если владелец замка не одной с ним крови, завтра же эмир аль-Бара пойдет к нему и скажет: «Брат, расскажи мне о твоей вере…»
   …Пойдет непременно…
* * *
   «Пойду непременно», – думал эмир аль-Бара на следующий день, вышагивая вместе с караваном в солнечном пекле и клубах пыли.
   С каждым шагом замок франков оказывался все ближе. Идущие впереди паломники затянули четвертую суру Корана, отдохнувшие за ночь дервиши выкрикивали слова особенно пронзительно и громко. Старому эмиру показалось даже, что громче обычного, – их визгливый крик прямо-таки резал уши.
   Крик становился все визгливее и громче, многие, подобно дервишам, стали метаться из стороны в сторону или крутиться на месте, воздев руки кверху…
   Эмир неохотно замедляет шаг. Он не любит дервишей, и в этом крике, заразившем уже всю толпу, чудится ему нечто странное. Крик переходит в плач. Передние ряды пятятся, напирают на задние, начинается давка.
   Что случилось? Неужели лев? Впечатление такое, будто кто-то выскочил навстречу каравану…
   Нет, не навстречу. Теперь уже кричат и с боков, и сзади; в красноватой пыли различимы головы коней, стальные шлемы, блеск оружия. Звучит ненавистная чужая речь. О меч Пророка! То не львы, а франки!…
   Железные рыцари побивают безоружных паломников, колют копьями, рубят мечами, топчут павших, на конях врезаясь в самую гущу толпы и не давая несчастным добраться до верблюдов, дабы никому не удалось спастись. Женщины, побросав тюки, воют от ужаса. Убийцы срывают покрывала с их лиц, молодых вяжут, а старых и некрасивых приканчивают ударами кинжалов. Вырванных из материнских объятий детей умерщвляют на месте, не щадя безгрешных душ.
   Поначалу онемевший от ужаса, старый эмир преисполняется ярости.
   – Убийцы, изверги, палачи! Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед – Пророк его!
   Со старым кличем своей веры, которой он теперь уже не изменит, бросается аль-Бара на первого же попавшегося под руку разбойника. Вырывает у него копье и начинает остервенело раздавать удары направо и налево. Пример его действует вдохновляюще. Многие паломники, оправившись от ужаса, вступают в ожесточенную схватку с вооруженным противником. Дерутся отчаянно, хотя и без всякой надежды на победу. Что значит горстка отчаявшихся мужчин против целого отряда? Голые кулаки против стальных мечей?
   Вот и пал уже старый эмир аль-Бара, за ним полягут и остальные. Битва оказалась недолгой. На земле остаются трупы, на их лица медленно оседает коричневая пыль.
   День гаснет в глазах эмира аль-Бары, но сознание его не покидает. С ужасающей ясностью видит он, что творится вокруг. Грудь, из которой уходит дыхание, разрывает смех – желчный, злой. Всю жизнь мечтал он познать франков – и наконец познал. Доподлинно, в их настоящем обличье. Вон он стоит – вождь благородного воинства, перебившего безоружных странников. Да, несомненно вождь: над ним стяг, а на стяге – крест…
   «Кабы хватило сил, – думает аль-Бара, – я бы встал, чтобы плюнуть ему в лицо… Так вот какова она, твоя вера, матушка?!»
   Из последних сил он всматривается во врагов с отвращением и безмерной обидой и видит, как в их ряды врывается какой-то человек. Только что прибежавший. Измученный, хрипящий, старый. Такой же старый, как аль-Бара, с растрепанной седой бородой. Он ломает руки, плачет, грозит стоящему под стягом рыцарю. Мечется среди трупов, разыскивая живых, с плачем склоняется над ними.
   Укладывающие на верблюдов добычу воины глядят на него с недоумением.
   Залитое слезами лицо старого человека склоняется над холодеющим телом аль-Бары.
   – Брат мой!… – бормочет он по-арабски. – Прости, брат…
   Брат… Раненый с усилием приподнимает голову… Брат… Ночью ему снилось это слово… И вот оно – пробуждение…
   – Прости, брат… – повторяет старый человек так упорно, словно не знает других слов.
   Слезы из его глаз падают прямо на лицо эмира. Губы умирающего кривит горькая усмешка:
   – Моя мать была христианкой… Говорила, будто ваша вера самая лучшая… Она лгала…
   – Нет! Нет! Она не лгала! Она говорила правду, брат мой! Правду!…
   – Отчего же вы… такие подлые?!
   – Не знаю, брат мой… Вера тут ни при чем… Где люди, где Бог?! – в отчаянии кричит Вильгельм, архиепископ Тирский, ибо это – он.
   Он может говорить что угодно. Эмир аль-Бара его уже не услышит.

Глава 11
CHRISTUS VICIT [14]

   Почти одновременно с возвращением архиепископа Вильгельма Иерусалим облетела весть о том, что султан Египта Салах-ад-Дин объявил королевству войну. Потрясенный до глубины души разбойным набегом, учиненным людьми Ренальда Шатильонского, и смертью своего старого воспитателя эмира аль-Бара, Саладин – так называли его среди франков – повелел по обычаю вынести на площадь перед дворцом семихвостый бунчук, посылая его взмахами угрозы в сторону Запада.
   – Довольно терпеть вероломство! – вскричал он. – Да свершится моя воля над королевством гяуров!
   И боевые трубы возвестили начало «джихада» – священной войны с неверными, а пограничные гарнизоны были отозваны к столице.
   Никогда еще положение королевства крестоносцев не было таким отчаянным. Хотя на север во весь опор поскакали гонцы, чтобы вернуть из-под Алеппо светское рыцарство и отряды воителей церкви, не вызывало сомнений, что, как бы ни спешили гонцы и как бы ни торопились обратно те, за кем их послали, прежде чем придет помощь, Иерусалим будет взят. Город охватила паника. Нескончаемой вереницей тянутся к Яффе богатые итальянские купцы, увозя с собой самое ценное. За ними едва поспевают паломники: помолиться – помолились, а к сарацинам в ясыры им не хочется. Местные же жители, которым бежать некуда, бесцельно бродят по улицам и сетуют на судьбу.
   Лишь король Балдуин IV не теряет головы. Тот, кто уже не одну неделю лежал чуть ли не трупом, не видя белого света, при вести о подступающей беде вдруг воспрял и ожил. Он собственноручно скрепляет большой королевской печатью бесчисленные грамоты-приказы: vidi[15]! Не в силах вывести гниющими пальцами свою подпись, он ставит печать – а архиепископ Тирский приписывает ниже слова: «Клянусь Страстями Господа нашего Иисуса Христа, что государь мой король сам к сей грамоте руку приложил».
   Гонцы доставляют эти послания в каждый замок, в каждую крепость королевства. Всякий, кто жив и может держать оружие, пусть поспешит под стены Иерусалима! Ни единого человека не оставлять в гарнизоне! Забыть обо всем, кроме приказа короля! Гроб Господень в опасности! Король зовет! Король зовет! У кого рука тверда – берись за меч! Бог и король воздадут! Безродный станет дворянином, простой латник – рыцарем… Франки, спасайте Гроб Господень… Гроб Господень!
   К оружию! Все как один во главе с королем двинутся навстречу врагу. В самом Иерусалиме не останется даже стражи. Зачем? Против осаждающих горстке воинов все равно не устоять – а кто знает, быть может, Бог даст им силы не подпустить сарацин к городским стенам? Лишь бы, не мешкая, выступили войска из Вифлеема, Лидды, Рамы, Тивериады, Хеврона, Еммауса…
   Только в Кирхарешет, что в земле Моав, король не выслал гонца. Владетель Кир-Моава Ренальд де Шатильон в его глазах – изменник, чьей помощи он не попросит даже перед лицом смертельной опасности.
   Ожидая войска, Балдуин приказывает принести из библиотеки описания знаменитых битв и войн и сочинения о военном искусстве, и знающий грамоте брат Лука охрипшим от напряжения голосом читает государю вслух: один труд, другой, третий…
   – Брось! – кричит король. – Это не то. Давай дальше!
   У брата Луки уже голова идет кругом. Записки Цезаря, историю Тацита сменяет победная летопись походов византийских василевсов – Василия Болгаробойцы, Никифора Фоки, Иоанна Цимисха; затем наступает черед жизнеописания Карла Великого, за которым следует хроника Иерусалимского королевства, труд архиепископа Тирского Вильгельма, доведенный им до самых последних дней. Брат Лука читает, а про себя думает: и зачем королю все это… не иначе, сам на войну собравшись, хочет поучиться, как другие бились…
   Тут чтец со вздохом облегчения сделал передышку: патриарх Ираклий просил у короля аудиенции. Балдуин закрыл лицо (ибо нос у него уже опух и начал гноиться) и дал знак впустить посетителя.
   – Государь, – сказал патриарх, – вот что мы решили с ее милостью королевой-матерью с одобрения рыцарей. Надо войти в переговоры с Саладином и попросить его повременить с наступлением, покуда не прибудут наши главные силы; ведь невелика слава захватить беззащитный город… Этот язычник – рыцарь, может, он и согласится… Я сам, не жалея собственной ничтожной жизни, готов поехать послом!
   Король приподнялся на своем ложе.
   – Я не ослышался? Кто смел без меня что-то решать?
   – Государь, зная, как мучит вас недуг…
   – Кто смел без меня решать? – гневно повторил Балдуин. – Никаких переговоров! Никаких послов! Помимо молитв и благословения Святым Крестом мне от вашего святейшества ничего другого не нужно…
   – Вы намерены воевать, государь? Простите мне мою дерзость, но это – чистое безумие! Вы ведь…
   – Прокаженный, полутруп? Что же из этого? Я – король! И пока я жив, город, да и вся страна не беззащитны.
   – Государь, опомнитесь! Откуда нам взять людей?
   – Повторяю: все, что мне от вас будет нужно, – это благословение, но не советы. Послезавтра я с горсткой тех, кто соберется по моему зову, выступлю навстречу Саладину. Святой Крест мы берем с собой. Надеюсь, ваше святейшество соблаговолит везти его?
   Патриарх заломил руки.
   – Святой Крест предать на поругание! Вы хотите, чтобы он стал добычей язычников?
   – Язычникам он не достанется, но поможет нам победить, как помогал Готфриду Бульонскому и его брату Балдуину. Так как, ваше святейшество, возьметесь везти его?
   – Я?! Здоровье мое не то… Вы же знаете, государь: из-за больной печени я и в седло-то не сажусь. Даже если очень захочу – не смогу.
   – Раз так, оставайтесь. Крест повезет епископ Альберт. Тоже старый и слабый человек, но он, думаю, не будет искать отговорок.
   – Я не ищу отговорок, – оскорбился патриарх, – я просто не могу. Действительно, чтобы выдержать такой путь, нужно иметь здоровье.
   – Здоровье? О да, ваше святейшество! Хвала Создателю, меня Он им наделил в избытке… Я вас больше не задерживаю. Читай дальше, брат Лука!
   Патриарх удаляясь, сердито бормочет сквозь зубы: «Этот безумец погубит нас всех!»
   Проходит немного времени – и король снова обрывает чтеца. Не то, не то… Все это он наизусть помнит, но сегодня это как-то не годится.
   – Почитай еще что-нибудь, брат Лука!
   – Что прикажете, государь?
   – Не знаю… поищи…
   Растерянный брат Лука озабоченно роется в груде манускриптов. Как понять, что сегодня годится, а что нет? Ну, да была – не была… И он открывает первую попавшуюся книгу.
   – «О смерти доброго рыцаря Ибелина де Куртене», – объявляет он.
   – Читай! – соглашается король, вдруг успокаиваясь, откидывается на подушки и слушает.
   – «Когда наспех сколоченная осадная башня, – читает брат Лука, – потеряла по недосмотру осаждающих равновесие и рухнула на Ибелина де Куртене, размозжив рыцарю поясницу, так что тот не мог больше встать, раненый велел нести себя в бой на носилках – и нести бегом, ибо доблестный сей муж желал быть впереди. Так понесли его, а прочее рыцарство с хоругвью устремилось за ним. И, чуть завидя хоругвь, дрогнули и побежали язычники, коим ведомо было, что это знак непобедимого воина. Тогда добрый рыцарь де Куртене попросил опустить носилки на землю и сложить ему руки на груди, после чего сказал: «Благодарю Тебя, Господи Иисусе Христе, за то, что, хотя я почти труп и не могу уже пошевелить и пальцем, Ты сотворил чудо – и враги имени Твоего бежали передо мной. Так велика милость Твоя и щедрость; за это на пороге смерти благодарю Тебя всем сердцем». И, договорив, испустил дух…»
   – Это был мой дед, – как бы вскользь замечает король.
* * *
   Пятьсот рыцарей, еще столько же оруженосцев и слуг, да кучка случайных людишек, всего не более тысячи трехсот человек – таково франкское войско. Убеленной сединами головой издалека выделяется Онуфрий де Торон. С хмурым видом едет Ренальд из Сидона. Амальрик Лузиньян тоже невесел. Пожалуй, лучше было отправиться под Алеппо, соображает он, ведь этот поход добром не кончится… На ремнях между двух коней покачивается паланкин, в котором следует король. Неотлучные братья-лазариты в подвернутых сутанах снуют туда-сюда, передавая приказы. Сверкает на солнце массивный золотой реликварий Святого Креста, который везет епископ Вифлеемский Альберт. За войском не тянется обычный в подобных случаях обоз: ничто не должно задерживать, сковывать, замедлять движение. Они помчат вскачь, быстрым галопом, чтобы опередить Саладина, не дать сарацинам раньше войти в тесные ущелья гор Иудеи.
   На городских стенах воинов провожают плачем и горестными причитаниями остающиеся жители Иерусалима – сплошь одна беднота. Те, у кого водились деньги, успели уехать в Яффу и сейчас на борту итальянской галеры спокойно пережидают события.
   Когда золотой реликварий, скрывшись на миг в воротах, показывается по другую сторону стены, за чертой города, причитания сменяются криками отчаяния. Многие, попрыгав вниз, бегут за отъезжающими, чтобы только не оставаться одним в этом городе, который покидает Сам Господь.
   – Саладин не позволит обидеть женщин, – утешает Сибилла придворных дам. – Так что бояться нам нечего. Впрочем, и в гареме жить можно: сарацины, говорят, мужчины пылкие…
* * *
   Тысяча триста защитников Гроба Господня оставили позади горы Иудеи, миновали древний край филистимлян – а сарацин все нет и нет. Однако король торопит: вперед, навстречу врагу! Пусть сражение грянет как можно дальше от Иерусалима! Так, останавливаясь лишь ненадолго, ровно настолько, чтобы дать отдых лошадям, они дошли до Аскалона и там, подступив уже к самому замку, увидели наконец войска Саладина. Широким полукругом они стоят на холмах и в ложбинах (в тех самых местах, где нашел свою смерть де Монферрат); колышется лес бунчуков, тучи стрел затмевают солнце… На глаз их тысяч пятьдесят, не меньше – и в основном отборная конница.
   Посередине, точно большой зеленый лист, играет на солнце знамя Пророка. Под ним восседает Салах-ад-Дин, рядом – брат его Туран-шах, родич Фарун-шах и любимый племянник Таки-ад-Дин, горящий боевым задором юноша. Презрительно-недоуменным взглядом обводят они горстку воинов в долине. Что это? Передовой отряд франков? А где же остальные?
   Но вот лазутчики-армяне (которых всегда хватает и с той, и с другой стороны) доносят, что никакой это не передовой отряд, а само войско во главе с королем. Приближенные султана разражаются смехом, но Салах-ад-Дин хмурится.
   – Рад, что мы возвратим себе старинный наш край малой кровью, – говорит он, – но при таком превосходстве сил победа над противником не сделает мне чести… Таки-ад-Дин, тебе, сын моей сестры, поручаю я вести наше войско.
   И, чувствуя недовольство во взоре брата и Фарун-шаха, добавляет:
   – Пусть молодой поучится под присмотром старших.
   Таки-ад-Дин сияет.
   Близится вечер. Султан уединяется в своем шатре для молитвы. Его воины готовятся к ночлегу. Горстка же франков, войдя в замок и заперев ворота, собирает на стенах ядра и снаряды для отражения штурма. Слыша грохот, который доносится со стороны замка, молодой Таки-ад-Дин смеется:
   – Только безумец стал бы терять время, осаждая бесполезный замок. Время на войне может быть и врагом, и другом. Я сделаю его своим союзником: оставлю небольшой отряд стеречь франков, которые загнали себя в ловушку, а сам меж тем завоюю край, брошенный на произвол судьбы.
   После намаза Таки-ад-Дин объявляет свой замысел султану.
   – О Повелитель Правоверных, – говорит он, – пусть достойный Туран-шах осаждает франков, укрывшихся в Аскалоне, мы же поспешим к Иерусалиму, чтобы взять его, пока не подоспели основные их силы, воюющие с Имад аль-Дином.
   – Я поручил тебе вести наше войско, поэтому не стану вмешиваться, – зевая, отвечает Салах-ад-Дин. – Поступай как знаешь, если ты уверен, что так будет лучше.
   – Уверен так же, как в том, что каждая буква Корана стоит ангела.
   – Тогда действуй!
* * *
   Туран-шах, брат Повелителя Правоверных, оскорблен до глубины души. Целый день он провел в шатре, призывая всех шайтанов на голову своего племянника. Его, старого, опытного воина, этот молокосос оставил караулить запертых в крепости франков – все равно что стеречь курятник! Как будто нельзя было найти кого помоложе… О настоящей осаде без стенобитных машин и катапульт и думать нечего: стены Аскалона выдержали не один штурм, и всякий раз после этого их заново укрепляли и надстраивали, так что они стали почти неприступны. Да и стоит ли стараться сокрушить их сейчас, когда через неделю-другую над всей этой землей победно заполощется зеленое знамя Пророка? Нет, тут делать нечего – только сидеть и следить, чтобы осажденное войско не получило помощи снаружи. А разве это занятие достойно старого Туран-шаха?
* * *
   Страна действительно беззащитна, как рыцарь без доспехов. Отряды египтян стремительно продвигаются вперед, нигде не встречая сопротивления. Таки-ад-Дин растянул их словно узким длинным полумесяцем от границы до границы, разрешив своим людям жечь, грабить и брать пленных. Султан верен слову и не вмешивается: даже не едет во главе, а следует за войском. Таки-ад-Дин молод и упоен успехом. Его не смущает, что иные полки далеко оторвались от остальных и он потерял с ними связь. Он так беспечен, что не выставляет стражи, не высылает дозоров. Зачем? Иерусалимский король со своими воинами заперт в Аскалоне, а главные силы королевства сражаются под Алеппо. Салах-ад-Дин послал туда мощное подкрепление: султан Алеппо и атабек Моссула отдались под власть Повелителя Правоверных, чтобы он помог им обороняться от франков. Так что во всей земле нет никого, никого, кто мог бы дать отпор, и вечером у костра бойцы Пророка со смехом вспоминают далекие от правды легенды о непобедимых франках.
   В Раме войско Таки-ад-Дина не застало ни одного жителя: все загодя бежали. В Лидде горстка горожан укрылась в укрепленной церкви святого Георгия – первой из построенных крестоносцами в Святой земле. Храм был разрушен, люди – вырезаны, а отряды завоевателей двинулись вперед. Так дошли они до селения Тель-Джазер, которое на языке франков звалось Монжисар. Дальше предстояло пройти через ущелье Вади аль-Дар. Вот уже первые ряды вступают под его скалистые своды. Но что это? На склонах нависшей над ущельем горы Вади аль-Кабра стоят франки, а над их шлемами сверкает в лучах солнца золотой реликварий Святого Креста! Крошечная армия короля вырвалась, точно джин, из Аскалона, чтобы преградить путь врагу!
   Не веря своим глазам, Таки-ад-Дин спешно отдает запоздалые теперь приказы. К бою! Трубить общий сбор! Строиться колоннами! Но легко сказать – труднее сделать. Занятые грабежами отряды рассеяны по всей округе и, как бы ни призывали их хриплым воем зурны, не могут собраться сразу.