В неменьшей чести у короля и другой высокородный рыцарь по имени Вильгельм де Монферрат, а по прозвищу Длинный Меч; нынешней весною он станет супругом королевской сестры Сибиллы, и ходят слухи, будто король собирается уступить ему трон. Посему уже загодя многие к нему ластятся и осыпают дарами и комплиментами.
   Далее идет Ибелин, владетель Рамы. Поначалу вроде бы за него собирались отдать принцессу Сибиллу, но потом женихом объявили Монферрата.
   Тут же надобно помянуть и Ренальда, владетеля Сидона. Видом как есть магометанин, на христианина вовсе не похож – бороду отпустил, арабским лучше, чем латынью, владеет. Но рыцарь достойный, и при дворе его очень ценят.
   Много есть и других, всех перечислить трудно. На новичков, что с родины приезжают, поглядывают свысока, словно на чужих, даже если они имениты. Многие же худородные вошли тут в большую славу оттого только, что деды их вместе с Готфридом и Раймундом брали Иерусалим. От сей даты ведут они свое родословие, да и всю историю. И какой-нибудь де Бруа ставится тут выше меня, Амальрика де Лузиньяна!
   Правду сказать, поначалу пребывал я в Святой земле безо всякой чести, и было мне это в большую обиду, ибо я сызмала привык род свой в наиславнейших числить. Теперь же все изменилось благодаря милости вдовствующей королевы Агнессы…»
   Гуго Смуглый грохнул палкой по столу так, что зазвенела посуда.
   – Пусть возвращается! Как можно скорее! Немедля отпишите ему, чтобы возвращался!
   – Почему? – ошеломленно спросил капеллан.
   – Де Бруа ставится выше его! Сами слышали! Не потерплю!
   – Благородный рыцарь Амальрик пишет, что теперь все переменилось…
   – Бабьей милостью, тьфу! Я сказал: пусть возвращается!
   В разговор вмешалась госпожа Бенигна.
   – Супруг мой! Если Амальрик покинет Святую землю по вашему повелению, чести ему от этого не прибудет. Пусть уж лучше останется и на поле боя докажет, чей род выше…
   – Вот слова воистину мудрые! – горячо поддержал ее отец Гаудентий.
   Старый рыцарь глядел на них исподлобья, кривя губы. Кажется, они говорили дело. Но долго еще он гневно сопел, не в силах справиться с нанесенной семейству обидой.
   Капеллан продолжал читать:
   «…Как уже говорено было, женщины тут большую силу имеют, в обычаях же совсем отличны от наших благородных дам: вытворяют такое, за что у нас из города выгоняют, а то и к позорному столбу ставят, им же никто и слова в упрек не скажет. Однако они весьма красивы и разодеты пышно; правда, ни о чем, кроме нарядов своих да забав, не пекутся. Много я тут престранных вещей приметил, но о сем более не пишу, дабы скромности досточтимой матушки нашей не уязвлять. Скажу только, что жену отсюда лучше не брать.
   О короле Балдуине писать неловко, да и невозможно, ибо возбраняется писать то, о чем и без того многим уже известно. Летами король юн и великую душу имеет, да такова, видно, воля Божия.
   А султан Саладин…»
   – Стой! – прервал чтение старый Гуго. – Прочитайте еще раз, преподобный отец, про короля Балдуина. Что-то я ничего не пойму.
   – И я тоже, – призналась госпожа Бенигна.
   Отчетливо и с большим тщанием капеллан по второму разу зачитал строки, относящиеся к королю, но это делу не помогло: никому не удалось догадаться, что хотел сказать Амальрик. Надо думать, пропустил случайно какое-то слово.
   – Ничего удивительного, еще бы: столько написать! Вот голова так голова! – восхищалась мать.
   «…А султан Саладин, как говорят, силою владеет несметною, какой не владели неверные со времен Гаруна аль-Рашида, водившего дружбу с Карлом Великим. Ему ничего не стоит Иерусалим сокрушить, но человек он незлобивый и, будучи сам язычником, христианам благоволит. С таким нетрудно жить в мире, только бароны наши то и дело его дразнят.
   Я же нимало не сожалею, что сюда приехал, ибо во всем свете не сыскать лучшего места, чтобы себя показать и добыть богатство. Ежели получится и Бог даст, за год-два я денег подсоберу и вышлю Биту на снаряжение и на дорогу. И коли будет на то воля милостивых родителей наших, пускай он сюда приедет попытать счастья. Я за ним присмотрю и на дурную дорожку ступить не дам, об этом любезная госпожа моя матушка может не беспокоиться…»
   – Вот еще! – рассмеялся Вит. – На чужбину тащиться! Это не для меня.
   Хромец взглянул на брата с завистливой злобой: он, Бертран, душу бы отдал, чтобы отсюда вырваться, но его-то за море не зовут.
   Капеллан прочитав напоследок витиеватые пожелания благополучия всем домочадцам, отложил письмо в сторону и глотнул вина, ибо охрип от долгого чтения. Вид у него был несколько обескураженный.
   Остальные сидели молча, обдумывая услышанное. Чувства, вызванные посланием, были сложны и противоречивы, не сразу найдешься, что и сказать.
   Первой нарушила молчание госпожа Бенигна.
   – Господи помилуй! – вздохнула она. – Отчего же он совсем не пишет о Гробе Господнем?
   Отец Гаудентий взглянул на нее с благодарностью: она вслух высказала недоумение, мучившее и его. Где же Гроб Господень? Кроме краткого упоминания о богатом убранстве храма, ни слова не проронено о том, что им казалось самым интересным и важным. Письмо, такое длинное, такое ученое, что его можно было читать, как книгу, слушать, как увлекательную сказку, умалчивает о том, что является главным для каждого христианина, отправлявшегося в Иерусалим. Почему?
   – Может, он раньше писал о святых местах, да то письмо не дошло? – высказала предположение мать.
   – Может, – согласился из учтивости капеллан, хотя из содержания послания явствовало, что оно первое.
   Гроб Господень! Хотя только в преданиях сохранилась память о первом походе в Святую землю, устроенном папой Урбаном II, хотя одни лишь глубокие старцы помнили, с каким пылом тысячи христиан, воодушевляемые аббатом Бернаром Клервосским, ринулись спасать Гроб Господень, хотя крепко ныне прижился обычай давать на борьбу с неверными деньги, избавлявшие от личного участия в войнах, все равно набожность, пускай и утерявшая былое рвение, оставалась искренней. Для любого обитателя Западной Европы единственным оправданием, единственной целью существования Иерусалимского королевства была защита Гроба Господня.
   Паломники, посещавшие Святую землю, привозили оттуда множество благоговейных впечатлений, показывали пальмовые листья, срезанные на берегах Иордана, ветви олив, взятые из самого Гефсиманского сада, с восторгом говорили о той роскоши, какой иерусалимские короли окружили святые места. Столько святынь, столько священнослужителей! Слушатели проникались убеждением, что, честь Гроба Господня составляет единственную заботу иерусалимских властей. Да иначе и быть не могло!
   А в письме Амальрика ни благоговейности, ни восторгов, словно в самом сердце Святой земли с этими устаревшими чувствами давно покончено!
   Хорошо, что кроме письма имелся посланец: он-то наверняка доскажет то, о чем умолчал Амальрик. Позвали паломника за господский стол и приступили к расспросам. Человек с виду бывалый, он, к великому огорчению госпожи Бенигны, до Святой земли не добрался. Как в воду глядел осторожный Бертран! Письмо от Амальрика привезли генуэзские купцы, доставлявшие почту, и отдали епископу из Пуатье, который и переправил его сюда с первым же бродягой, угодившим под руку.
   – Нечего мне там и делать, в Святой земле, коли я про нее поболее любого паломника знаю, – похвалялся бродяга. – Спрашивайте, ваши милости, о чем хотите.
   – Откуда же, коли сам не бывал, знаешь? – сомневался отец Гаудентий.
   – У меня, ваше преподобие, брат родной то и дело туда наведывается. Да и в книгах сколько о тех местах понаписано!
   На книгочея он, правду сказать, вовсе не походил, зато историй о Святой земле и впрямь мог поведать немало. Наверное, были они не вполне правдивыми, зато увлекательными и яркими, а главное, такими именно, каких чаяло их наивное благочестие. Вот она, настоящая Святая земля, столь скудно описанная Амальриком!
   – Сто лампад неугасимых днем и ночью теплятся у Святого Гроба, – повествовал бродяга, – сто рыцарей днем и ночью караулят Его, крестом простершись на земле. А как сходятся на совет бароны иерусалимские, Святой Дух, воочию видимый, парит над ними. Однажды, пролетая над городом, уронил Святой Дух перышко, и досталось оно моему брату. Пушистое, точно облачко, серебром отливает. Я видел его собственными глазами, уж поверьте мне. В Великий Четверг огонь предивный бывает ниспослан свыше, чтобы запалить свечу патриарху, и многие это чудо зрели. От свечи патриарховой возжигаются все иные свечи: каждый несет в свой дом святой огонь и блюдет его целый год. Девицы иерусалимские видом прекрасны, словно лилии Сарона. Кто их любви домогается, должен собственноручно убить сто язычников…
   – То же самое, слово в слово, рассказывал нам год назад заезжий вагант, – заметил Вит.
   – Вот и довод, ваши милости, что я говорю чистую правду.
   Бродяга, конечно, весьма ловко нашелся с ответом, но все-таки тут же перевел рассказ в новое русло, вопросив почтенную публику, слыхала ли она про двух братьев – золотильщиков из Пуатье, что ходили в Иерусалим прошлым годом? Перед тем как в путь тронуться, меньшой возьми да и признайся старшему, что несет с собой деньги, которые он скопил, чтобы пожертвовать на Гроб Господень. Сумма оказалась немалая, вот старшего и толкнул бес под ребро: как только вышли они из города, на первом же ночлеге убил негодяй родного брата и забрал себе дукаты. Вскинул на плечи труп, чтобы в речку сбросить, подошел к воде, дернул мертвеца – а тот ни с места. Уж он и так и этак исхитрялся – никакого проку! Прирос! Накрепко прирос труп к плечам! Ошалев со страху, кинулся он в лес, там его на другой день и нашли добрые люди да повели обратно в город – к епископу. Горожане тотчас же золотильщика признали и хотели его растерзать на месте, как Каина, но епископ не разрешил: повелел убийце идти вместе с мертвяком в Иерусалим. Он и пошел. Идет, на плечах труп высохший, почернелый, сам чуть ли не в скелет обратился, люди шарахаются от него в превеликом ужасе. Целый, год шел, наконец добрался. И как только стал на колени у Пресвятого Гроба Господня, тело брата с его плеч соскользнуло, и понял он, что Бог ему вину отпустил. Тут же и сам он преставился – отошел с миром. Рассказывали про то люди, которые там были, на их глазах смерть эта приключилась. Там, у Гроба Господня, и дня без таких чудес не проходит…
   – И дня без многих таких чудес не проходит… – эхом отозвалась госпожа Бенигна.
   «…И дня не проходит… – думала она. – Так почему же Амальрик ничего не пишет об этом? Постоянно среди святых мест пребывая, он небось многого навидался!…»
   – Время уже позднее, – промолвила она вслух, – пора на покой.
   Время и вправду было позднее. Давненько в замке Лузиньянов не засиживались до такого часа. Все дружно встали, с шумом отодвигая стулья. Капеллан забрал посланца с собой, надеясь порасспросить его еще кое о чем. Старый сеньор, сопровождаемый оруженосцем, удалился в свои покои. Мать осталась в зале наедине с сыновьями.
   – У меня из головы не выходит письмо Амальрика, – обратилась она к Биту. – Не мешало бы и тебе на мир взглянуть, тем более брат сам к себе зазывает…
   – Никуда мне ехать не хочется. С чего это вам вздумалось, матушка, из дома меня прогнать?
   – Прогнать? Тебя? Бог ты мой, да я с тоски без тебя зачахну!
   Госпожа Бенигна тут же пожалела о сказанном: негоже сыну слышать такие речи. Но Вит не обратил на ее слова никакого внимания. Он старательно пытался представить себе далекую землю, однако перед глазами отчего-то вставали родные леса и луга, тополя над ручьем, дубравы… и охотничьи забавы, и девушки, и песни жнецов… Юноша блеснул зубами в улыбке:
   – Даже если королевство мне посулят, не поеду!
   – Ладно, нечего наперед загадывать, – рассудила мать. – Поглядим, что ты через год скажешь. Гасите огонь, спать пора… Куда это ты собрался на ночь глядя?
   – К Блажею, посмотреть на змею.
   – И думать не смей! Завтра отец Гаудентий покропит там святой водой, а покамест чтоб в коровник ни ногой!
   – Да я только разведать, может, старику почудилось… Не бойтесь, матушка, мы с Мелюзиной столкуемся и обид друг другу учинять не станем!
   И Вит, разразившись веселым смехом, вышел вон. Хромой Бертран закрыл дверь за братом, ворча на свою злосчастную долю.
   В эту ночь долго не спалось госпоже Бенигне – видно, сказалось непривычное для нее обилие впечатлений. Жизнь в их глуши всегда текла неспешно, и вдруг сразу столько событий: змея в коровнике, письмо от Амальрика… письмо длинное, ученое, странное… А еще… убийца с приросшим к плечам мертвецом… а главное, возможный отъезд Вита на чужбину… надо, надо ему поехать… Амальрик так добр, что о брате печется…
   А когда же она наконец уснула, ей приснился кошмарный сон. Змея уползла из коровника! «Нет у меня змеи, нет! – кричит старый пастух. – Она уже в замке!» Госпожа Бенигна рванулась было бежать, но ноги от ужаса приросли к полу. А змея тем временем добралась до рыцарской залы – огромная, головой потолочных балок касается… И вдруг гадина обернулась женщиной, принялась обнимать кого-то… Амальрика?… Нет, Вита! Вита! А он смеется, глупый… Мелюзина любит пригожих молодцов, это всем известно! Женщина же, обняв Вита, снова превратилась в змею, оплетая его все крепче, обвивая скользкими кольцами… Мать глядела на все это и не могла двинуться с места…
   Госпожа Бенигна пробудилась с криком, вся в холодном поту.
   – Святой Мамерт, святая Радигонда, не оставьте нас своим попечением!

Глава 2
НА НОВОЙ РОДИНЕ

   В Храме Гроба Господня, достроенном и освященном двадцать восемь лет назад, в пятидесятую годовщину взятия Иерусалима, гасили свечи – служба уже закончилась. Голубоватые струйки дыма тянулись к высокому куполу. Хотя на улице сиял яркий солнечный день, в храме было сумрачно и прохладно. Поблескивали во мраке богатый алтарь, надгробья шести почивших в Святой земле иерусалимских королей, образа и дары, принесенные в храм по обету. Через распахнутые настежь двустворчатые медные двери волнами выливалась королевская свита, строясь в надлежащем порядке на выложенном мраморными плитами дворе.
   Красивый двор был перерезан наполовину разобранной стеной, выстроенной на скорую руку из кирпича и камня. Неприглядного вида стена, к которой прихожане уже привыкли, имела свою неприглядную историю. Несколько лет назад обычные свары между церковнослужителями и рыцарскими орденами обострились до такой степени, что приняли вид настоящих военных действий. Иоанниты (иначе – госпитальеры) спешно возвели эту стену и, укрывшись за ней, разили стрелами священников и монахов, пытавшихся проникнуть в храм. На поле боя прибыл для вразумления враждующих сам патриарх, но также был закидан стрелами – старец насобирал их целый пук и вывесил у Гроба в назидание злодеям. Патриарх послал жалобу папе, но вскоре умер в великом сокрушении, так и не дождавшись ответа из далекого Рима. Король твердо державший сторону патриарха, приказал иоаннитам стену разобрать, но тоже умер, а когда на трон вступил его четырнадцатилетний наследник, рыцари тем более не стали спешить с разборкой своей городьбы. Безобразная стена так и осталась стоять посреди двора, только в самом центре ее был сделан пролом, позволявший богомольцам проходить в храм.
   Первыми в проломе показались иоанниты, облаченные в красные плащи с большими белыми крестами. Почетное право возглавлять королевские кортежи принадлежало им по старшинству [3] – их орден был основан еще в те времена, когда Иерусалим находился в руках неверных. Первенства своего они не уступали никому, и даже гордые тамплиеры, или храмовники, превосходившие их силой, вынуждены были довольствоваться в шествиях вторым местом. В отличие от иоаннитов, они были в белых плащах с красными крестами; впереди них ехал великий магистр, перед которым несли хоругвь с надписью: «Domine, поп nobis, sed Nomini Tuo da gloriam!»[4], добившуюся чести выступать перед королевским стягом. Добродетелями рыцарей Христовых считались бедность, целомудрие, смирение, сдержанность, послушание и отвага, причем среди храмовников особенно ценимы были последние две. Храмовникам не разрешалось сдаваться или платить за себя выкуп, не разрешалось ни пяди земли уступить ради спасения своей жизни: только победить – либо погибнуть.
   Было время, когда железные когорты рыцарей церкви оказывали молодому королевству неоценимые услуги. Но постепенно королевская власть слабела, а ордена усиливались и становились для государства чуть ли не опаснее сарацинов.
   За храмовниками знаменосец вез большой королевский штандарт, а за ним в окружении виднейших рыцарей следовал позолоченный королевский паланкин с плотно задернутыми занавесками. Сразу же за паланкином на великолепных скакунах, покрытых дорогими попонами, достающими до земли, ехали сестра короля Сибилла и ее молодой супруг Вильгельм де Монферрат по прозвищу Длинный Меч. Высокого роста, широкоплечий, с суховатым властным лицом, он, небрежно прихватив поводья одной рукой, сдерживал горячего, играющего под ним жеребца. Будущий король надменно поглядывал на толпу, словно уже чувствуя себя хозяином города, тогда как его молодая супруга щедро раздаривала на все стороны улыбки. До свадьбы, состоявшейся месяц назад, она воспитывалась в монастыре, что расположен на Масличной горе, под опекой своей бабки, игуменьи Иветты, и благочестивой тетки, носившей то же, что и она, имя. Пребывание в монастыре не истребило в ней жажду жизни, а только усилило ее: видно было, что Сибилла намерена наслаждаться жизнью и познать все ее удовольствия, ни в чем себе не отказывая. За молодыми супругами и их двором поспешал седой архиепископ Тирский Вильгельм, ученый-историк и наставник короля; за архиепископом следовали дворы двух вдовствующих королев – бывших супруг покойного Амальрика. С пышнотелой и говорливой Агнессой де Куртене Амальрику приказано было развестись, ибо они оказались родственниками в четвертом колене. И хотя дети их, Балдуин и Сибилла, признавались законными, Амальрик вынужден был оставить Агнессу и взять в жены Марию Теодору Багрянородную, дочь василевса Иммануила. Дама эта, красивая и еще молодая, воспитывала дочь Изабеллу, не вмешиваясь в дворцовые интриги и не претендуя на власть. Ее двор блистал утонченной роскошью и изяществом. За королевами гарцевало многочисленное рыцарство, а замыкала шествие пешая городская стража.
   С залитой солнцем площади кортеж въехал в полумрак тесных улочек, мощенных мрамором, по которому звонко цокали конские копыта. Город почти не изменился за семьдесят восемь лет, что прошли с тех пор, как в нем утвердились крестоносцы: все тот же лабиринт узеньких скользких улочек, затененных сверху каменными распорами, защищающими постройки от землетрясений. Дома каменные, серые, без украшений, с плоскими или бочкообразными кровлями – по ним не определишь, стоят они тысячу лет или выстроены лишь вчера. Улочки кишели людьми, сбежавшимися отовсюду, чтобы поглазеть на королевский кортеж.
   Хотя население Иерусалима уменьшилось по сравнению с прежними временами почти вдвое, город – из-за чрезвычайной суетливости и шумливости его обитателей – отнюдь не выглядел обезлюдевшим. Впрочем, в последние годы сюда прибыло много новых поселенцев. По указу Балдуина III тот, кто занимал брошенный дом, виноградник либо землю, по истечении года становился законным их владельцем. И наоборот: кто покидал свое достояние на год, терял на него всякое право. Снят был также запрет на торговлю с мусульманами, и на улицах города замелькали купцы в тюрбанах. Население было весьма пестрым: латиняне (их было меньше всего), армяне, сирийцы, греки, генуэзцы, евреи… Разные наряды, разные лица.
   Люди жались к домам, пропуская пышное шествие. Нищие, стуча костылями, домогались милостыни, показывая свои струпья и отталкивая друг, друга. Королева Агнесса бросала им монеты со смехом, королева Мария Теодора подавала сдержанно и словно чего-то стыдясь. Сибилла не замечала их вовсе, заглядевшись на красавца-супруга. Множество прокаженных остервенело рвалось к королевскому паланкину, скуля, воя и плача. Как только они добирались до шелковых занавесок, братья-лазариты, сопровождавшие паланкин, отгоняли их палками.
   Светлой кожей и запыленным дорожным платьем выделялись из толпы только что прибывшие сюда пилигримы. Некоторые, не довольствуясь большим капюшоном, посохом и пустотелой тыквой-флягой, облеклись в престранного вида плащи, усеянные раковинами и памятными записками. То были пилигримы-профессионалы, за плату совершавшие паломничество вместо кого-то другого. Иные наезжали сюда по пятому, а то и по шестому разу. Но таких было немного. Большинством же двигала горячая вера и неподдельное благочестие. Длинной темной вереницей растянулись странники от городских ворот до самого храма, передвигаясь ползком, обдирая колени о камни мостовой, не глазея по сторонам, не замечая королевской процессии. Они жаждали увидеть Гроб Господень, и ничто другое их не интересовало. Только вид арабских купцов в тюрбанах приводил их в несказанное изумление. Как же так? Значит, неверные все еще в Иерусалиме?
   Из смрадной тени переулков кортеж выехал наконец на открытое пространство у подножия горы Мориа. Четверо ворот вело на широкое плоскогорье, выложенное массивными плитами. Посередине, там, где некогда стояли храм Соломона и храм Ирода (тот самый, разрушение которого было предречено Иисусом), высилась мечеть халифа Омара – Коуба-Эль-Сакра, или Мечеть Скалы, переименованная ныне в Храм Скалы.
   В храме, укрытая его стенами, и впрямь находилась большая серая скала, с которой по преданию вознесся на небо пророк Илия и на которой Авраам собирался принести в жертву Исаака. Место, служившее некогда для кровавых жертв, стало ныне алтарем Жертвы Бескровной. Восьмиугольный храм выглядел игрушечным по сравнению с огромной площадью. Сверкающий драгоценностями, разноцветной эмалью и стеклом, он походил на яркую бабочку, которая присела на краешек стола и, казалось, вот-вот вспорхнет и улетит. Внутри храма в таинственном полумраке виднелись величественные изображения Святой Троицы. Достигающий свода Бог Отец держал на коленях Христа, а над Ними возносился Дух Святой. В боковых же нишах помещались золоченые фигуры Богородицы и святых. Однако христианскому искусству так и не удалось победить восточного стиля этой бывшей мечети: в храме, хотя и освященном по всем правилам, витал дух чужой веры, поэтому он не рождал в душах паломников должного благоговения и божественного трепета и восторга.
   На противоположной стороне обширной площади высился королевский дворец Эль-Акса, также переделанный из мечети, построенной, однако, византийскими мастерами, отчего вид у дворца был вполне христианский. Громадное строение позволило легко разместить в нем многочисленные необходимые службы. Под дворцом, в гулких, подпираемых рядами гранитных колонн подземельях, сохранившихся здесь с незапамятных времен (легенда гласила, что они были выдолблены джинами по приказу царя Соломона), находились кухни и королевские конюшни. Поначалу кони сильно пугались и упирались со страху, когда их сводили по темному скату вниз, но потом привыкли к удобным стойлам: в подземных конюшнях царила прохлада и не было докучливых мух.
   Пространство между дворцом Эль-Акса и Храмом Скалы замыкали монастырь и часовня Ордена храмовников, или тамплиеров, обязанного своим названием близкому соседству с Templum Domini [5]. По сравнению с пышным восточным убранством храма часовня выглядела сурово, даже убого. Устав ордена запрещал украшать святилище чем-либо иным, кроме оружия, добытого у врага, потому вокруг креста развешаны были бунчуки, щиты и поломанные копья.
   Монастырь снаружи тоже выглядел довольно уныло, но ходили слухи, что внутри царит небывалая роскошь. Впрочем, роскошь была заметна везде.
   Давно прошли те времена, когда первый король иерусалимский Готфрид принимал послов султана в походной палатке, сидя прямо на земле, приговаривая, что смертному, который вышел из праха и в прах же обратится, пристойнее всего сидеть на персти земной. Недолго, очень недолго держалась простота нравов среди крестоносных рыцарей: уже двор Балдуина I перенял византийскую пышность, и преемники этого государя усердно следовали его примеру.
   С плоскогорья, на котором стояли Храм Скалы и королевский дворец, виден был весь город. Стены, разрушенные во время осады, а ныне заново отстроенные и укрепленные, окружали гору зубчатым кольцом. Над стенами тянулись вверх стрельчатые башни многочисленных храмов.
   Кортеж остановился перед дворцом Эль-Акса, где король устраивал сегодня званый пир. В лучах солнца играли и переливались всеми цветами радуги рыцарские плащи: вопреки обычаю западного рыцарства, носившего большей частью темные цвета, в Иерусалиме предпочитали облачения яркие и разукрашенные, ибо в одежде, как и во многом другом, тут утвердился восточный вкус.