— Да нет: я сейчас опять лекарства начал принимать, так что вряд ли меня скрутит.
   — Значит, и с видениями покончено?
   — Наверное.
   — Ну, решай сам.
   Мы зашли в «Скалу» с ее жутковатой атмосферой безвременности: запах химии, блеклая мебель в странном освещении. Я попрощалась с Джереми, и он, сидя в «хромлымаге», направился к прилавку. Впервые мне довелось со стороны взглянуть на то, как реагируют на сына окружающие. Когда он проезжал мимо, женщины вздыхали, всплеснув руками: «Ах, какой красавчик — и такое несчастье». Покупатели замечали его за милю и почтительно расступались. Так бывало, пожалуй, только в школе, в старших классах, когда мимо проходил какой-нибудь юный футболист: тут же смолкал девчачий щебет, и девчонки начинали наматывать локоны на пальцы.
   Джереми, само собой, все прекрасно понимал и играл на публику в свое удовольствие. Я была за него, конечно, рада, хотя и немного беспокоилась из-за того бесстыдства, с которым он действовал. Когда я в то утро ехала по мосту, меня посетило странное чувство, будто я переступаю некий новый рубеж и в то же время еще сильнее втягиваюсь в прежнее существование. Жизнь до Джереми осталась далеко позади. Обычно по пути на работу я как одержимая планировала, чем заняться предстоящим вечером, чтобы как можно меньше вспоминать об одиночестве. Теперь же я размышляла, прекратятся ли у сына видения, раз он начал принимать лекарства. Я думала, что он, возможно, будет расстроен, если так произойдет. Пусть видения причудливы и непонятны; все же они принадлежали ему и никому больше.
   Потом я задалась вопросом: каково было бы, если бы вместо Джереми у меня родилась девочка? Я бы, конечно, так же стремилась ее защитить и так же радовалась ее возвращению, но не смогла бы честно посмотреть ей в глаза. Почему? Загляните в глаза одинокой женщины в двадцать, в тридцать и в сорок лет. Вот вам прекрасный пример: Джейн. В двадцать она пылает внутренним огнем, горит до головокружения и ждет не дождется, чтобы ее соблазнили: «Используй меня! Брось меня! Давай кайфовать! Эфир! Плетки! Только подцепи меня!» В тридцать на том же лице читается другое: «Я уже не раз обжигалась, так что не пытайся меня опалить, ясно? Я заметила светлую полоску от кольца на безымянном пальце, а по данным справочной, ты живешь в пригороде, где много зелени, начальных школ и футбольных площадок». Очевидно, у женщины еще есть порох в пороховницах — ровно столько, чтобы благополучно вернуться к цивилизации, если все пойдет наперекосяк.
   И взгляните в эти глаза в сорок лет. В них слышится мощный отголосок двух прошедших десятилетий: «Используй меня! Брось меня! Давай кайфовать! Подцепи меня!» А в то же самое время пороховница почти пуста, и вовсе не хочется, чтобы ее использовали, бросали и стегали плетками. Страшно, что первый же встречный заглянет в душу, где давным-давно никого не было, и молча пойдет своей дорогой. Может, он и есть тот самый, кто исковеркал ей жизнь, — какая теперь разница? Через минуту после того, как мужчина высадил ее в последний раз, он уже напевал вместе с «Супертрамп». Она даже не воспоминание; она — «лежачий полицейский» на полосе его жизни. Разве бедняжка многого просила? «Не старайся изменить моих привычек и смотри вместе со мной „Закон и порядок“.
   Не думаю, что мне хотелось бы прочесть все это в глазах собственной дочери, сколько бы ей ни исполнилось лет. Слишком тяжело.
   Мое возвращение на работу ни для кого не стало событием. Такое чувство, что я — волшебный камешек, который даже зыби на воде не оставляет. Донна выглянула из конторки и поинтересовалась моим самочувствием; я едва успела проговорить «прекрасно», как ее голова скрылась за перегородкой, и она спокойно продолжила болтать по телефону с парнем, который торговал материнскими платами.
   Я запустила компьютер и уставилась в экран. Мой рабочий день всегда начинался со своеобразного ритуала: я подсчитывала, сколько дней осталось прожить. Согласно данным официальной статистики, женщины, рожденные в 1960 году, доживут примерно до семидесяти шести. Иначе говоря, день рождения, который я справлю в 2036 году, станет датой моего отбытия из этого мира. Звучит жутковато, но ведь многие из нас так тихонько и проматывают отмеренный срок. Мы относимся к жизни, как к помеченной штрих-кодом баночке со сметаной, которая медленно скисает на средней полке холодильника рядом с обреченным пакетиком латука. А вот в тот день впервые за много лет мне не захотелось вычислять, когда же истечет мой «срок годности».
   Еще у меня есть программа, которая подсчитала, что мой тысячный день рождения придется на пятницу, а пятисотый выпадет на понедельник. Ради забавы я даже поинтересовалась, не совпадет ли мое миллионолетие с каким-нибудь государственным праздником. Что же до того памятного утра, когда я снова вышла на работу?… Выяснилось, что через миллиард лет я справлю свой день рождения в среду, и как-то сразу продолжительность собственной жизни перестала казаться актуальной. Все мои прежние мысли о смерти стали напоминать разглядывание фальшивых трупов на телеэкране.
   Заскочили Теодор с Майком из локальной вычислительной сети, чтобы поинтересоваться, не скинусь ли я на лотерею. Я недолго поразмыслила и отказалась.
   — Точно? Подумай, какой заголовок: «Кровавая бойня: проигравшая в лотерею сотрудница устраивает расправу на рабочем месте».
   — С меня на эту неделю везения хватит.
   Они тупо на меня посмотрели.
   — В другой раз, ребята.
   — Что ж, многое теряешь. — И ушли.
   Жизнь одинокого человека связана с ритуалом изгнания вакуума из вечеров, проведенных в одиночестве; однако впервые в жизни мне не надо было заполнять вечер. Час я просидела за клавиатурой, ничем не занимаясь, пока это понимание не улеглось в голове. Я полностью отстранилась от происходящего и потеряла всякое чувство времени. Когда же я вышла из забытья, вспомнила, сколько раз в жизни, направляясь из пункта А в пункт Б и проехав пять миль, вдруг осознавала, что даже не помню, как их проскочила. А вместе с тем навалилось странное чувство — словно мимо прошло нечто важное. В целом мое существование до Джереми сводилось к попыткам заполнить чем-то время так, чтобы оно шло своим чередом и не оставляло воспоминаний.
   Карлик, перед которым я отчитываюсь, пришел меня проведать, когда я сидела и размышляла перед пустым экраном.
   — Приветик.
   Я подняла на него глаза:
   — А-а, привет, Лайам.
   — Здравствуй, Лиз. Тебе уже лучше?
   — Вполне.
   — Зубы не беспокоят?
   — Зубы? — Я не сразу сообразила, о чем он. — Ах да, операция. Совсем из головы вылетело. Да, зубы в порядке. Лучше не бывает.
   — Как провела неделю?
   — Не знаю, с чего и начать, Лайам. — С Хейла-Боппа? С палаты интенсивной терапии? — Неделя была богата на события.
   Он сказал заговорщическим тоном:
   — Донна проболталась, что у тебя было опухшее лицо, все в синяках.
   — Она чего только не говорит, верно?
   Лайам усмехнулся.
   — Да уж, чего только. Лайам…
   Он — коротышка; вернее сказать, ниже меня, а я невысокая (и к тому же толстая, а волосы у меня рыжие и вьются). Этот человек не без претензий — такое чувство, будто однажды он начитался «правил хорошего тона» из старых затхлых журнальчиков «Эсквайр». В таких раньше печатали статейки на вымирающие темы: «Ричард Никсон» или «Партии у руля». Впрочем, все впечатление мигом испаряется, стоит только взглянуть на его ботинки, сшитые из тусклой свиной кожи, типичной для собачьих поводков и тяжелых физкультурных мячей. Его обувь говорит сама за себя, а именно: «Шестьдесят девять долларов девяносто пять центов». У Лайама имеется пять костюмов, по одному на каждый рабочий день, да все впечатление портят эти неудачные ботинки, которые он, вероятно, выторговал на блошином рынке за аккумулятор с оторванными контактами. Или нет — приобрел на распродаже в торговом центре «Метротаун молл» за сорок девять долларов девяноста пять центов и считает, что они вполне пригодны для носки. В этом он весь, наш Лайам: в последний, решающий момент его подводит объективность.
   Еще он носит мягкую фетровую шляпу а-ля «Индиана Джонс и искатели потерянного ковчега». Пару лет назад Лайам пытался экспериментировать с трехдневной щетиной, которая не одну неделю служила объектом издевок сотрудниц из отдела информации.
   Но подождите-ка минутку, не я ли совсем недавно отрицала важность внешности человека? Ну да, это верно в отношении главных героев. Что же до описания эпизодических персонажей — тут автору дается полная свобода. Я всегда сочувствовала актерам кино и телевидения, у которых запоминающийся типаж при том, что фамилия сразу вылетает из головы. Их легко узнают в лицо, и в этом заключается суть их популярности у режиссеров.
   Лайам удалился, а я открыла кое-какие файлы и стала брезгливо копаться в них, словно в жареной печенке с луком, когда, на мое счастье, зазвонил телефон. Джереми хотел похвастаться первой заключенной сделкой. Я сказала:
   — Что ж, поздравляю, у тебя настоящий талант, притвора.
   — Кен сегодня последний день на работе, мне очень хотелось его порадовать. И совсем не сложно оказалось. Пришла дамочка с явными симптомами «гриппа яппи» — да уж, болезнь двадцатого века. Ну мы и прилегли с ней на последнюю «супермодель для ультраотдыха» (кстати, Кен совершенно прав: сплошное надувательство). А потом, вот умора, взяли да и проспали целый час, пока Кен нас не растолкал. Бац, а у меня сделка. И еще она всучила свой номер.
   — Что ж, прими поздравления. Сколько ей лет?
   — Восемьдесят шесть или семь.
   — Нет, правда, сколько?
   — Ладно. Под сорок.
   — Хорошенькая или страхолюдина?
   — Ничего для своих лет. Только, я подозреваю, мне ее ожиданий не оправдать — высоко берет. Как бы ни старалась, все время западает на один типаж.
   — Знаешь, а у меня однажды был этот «грипп яппи».
   — Враки.
   — Нет, правда. Десять лет назад — почти год мучилась. Мать сразу сказала, что я все выдумала, и даже слушать жалобы не хотела. Лесли посоветовала сначала завести ребенка, а потом жаловаться на нехватку энергии. Уильям ответил, что, во-первых, мне до «яппи» еще дорасти нужно, а во-вторых, все равно это выдумки.
   — А вот и нет.
   — Нет, конечно. Сама бы ни за что не поверила, если бы не переболела.
   — А ты как себе диагноз поставила?
   — Сдала анализы, по всем пунктам — результат положительный. Пришлось смириться.
   — Ну, опиши, на что это похоже.
   — Первые десять минут, как проснешься, все вроде бы ничего, а потом до самого вечера ходишь, будто вареная. Сил нет, и делать ничего не хочется. На что я только не грешила: молоко, дрожжи, дефицит минеральных веществ, недостаток солнца, избыток солнца, алкоголь, даже вирус Эпштайна-Барра.
   — А дальше что было?
   — Как-то прошло само собой. Просто так — раз и прекратилось.
   Я заметила, что мы слишком близко подобрались к рассеянному склерозу, а Джереми не хотелось в который раз обсуждать симптомы и диагнозы; черный юмор Кена, консультанта по сну, — совсем другое дело. Сын перевел разговор на другую тему.
   — Знаешь, все-таки крепкий здоровый сон очень важен. Этак я поставлю рекорд продаж. Увидишь.
   — Даже не сомневаюсь.
   — Ладно, мне пора. Вечером поболтаем. — И дал отбой.
   Вот, пожалуйста, показатель моей неопытности в общении с людьми: когда Донна высунулась из-за перегородки и спросила, кто звонил, я, вместо того чтобы выдумать вразумительную отговорку, ответила: «Сын».
   У нее глаза вылезли из орбит, но она быстро вправила их на место.
   — Правда?
   — Да.
   — Как его зовут?
   — Джереми.
   — В каком он классе?
   — Ни в каком. Ему уже двадцать.
   Представляю, как лихорадочно забегали мысли у Донны в голове: «Интересно, это родной ребенок или нет? Почему она до сих пор о нем ничего не говорила? Двадцать? Быть может, он не дурен. А если он…» Забавно было наблюдать со стороны, как бедняжку распирает от любопытства.
   Я сказала:
   — Мне еще надо с документами поработать, Донна. Давай потом поболтаем.
   — Какие планы на обед?
   — К сожалению, занята. — На самом деле никаких планов у меня не было, зато ее муки превратились в настоящую пытку. Вполне довольная собой я открыла файлы, хотя их содержимое меня ни шиша не интересовало. Джереми был той новой краской на полотне жизни, благодаря которой я стала видна зрителям.
   Дома после работы, уплетая макароны с артишоками, мы с Джереми делились впечатлениями прошедшего дня. Парень все схватывал на лету; наверное, это была одна из приятнейших трапез в моей жизни. Даже самые пустячные подробности ежедневной рутины — новый порошковый картридж для ксерокса, неисправный светофор на Марин-драйв — все обрело особое значение. Джереми рассказал о каком-то бродяге, который зашел в магазин вздремнуть. Это было страшно увлекательно.
   Потом мы смотрели повторную серию «Закона и порядка», беспрестанно задавая друг другу вопросы и отпуская комментарии, как истинные фанаты любимой передачи. В начале десятого заскочила мать — привезла кое-какую старую одежду Уильяма, которая, на ее взгляд, могла прийтись Джереми по вкусу (мама никогда не посмеет зайти без повода). Сама не заметила, как я уже лежала в постели и засыпала, довольная прошедшим днем: с радостью прожила бы его еще хоть тысячу раз.
   Незаметно прошла неделя. Грандиозно, хоть и без особых свершений. Погода выдалась теплая, и мы ужинали на патио одного ресторанчика. На работе, повинуясь позыву новообретенных материнских чувств, я позвонила в социальную службу, чтобы заполнить кое-какие пропуски в биографии сына. Можно сказать, пошли на авантюру — юридически они не обязаны делиться информацией. Разумеется, Джереми о своих изысканиях я рассказывать не собиралась. Только казалось, что если я не выясню всего до конца, то уподоблюсь нерадивой матери, которая отправилась в магазин, а детей оставила играть с острыми кнопками. На четверг у меня была договоренность с Кайлой, которая знала Джереми в прошлом и могла бы пролить свет на некоторые подробности его жизни.
   Мы встретились в одном японском ресторанчике в двух кварталах от моего офиса. Я увидела деловитую рыжеволосую женщину с лицом, которое останется неизменным в десять, сорок и восемьдесят лет. Мы сели за столик и отерли руки горячими японскими полотенцами.
   — Насколько я знаю, Джереми с трудом уживался в семьях. У него особая склонность попадать в переделки.
   — Какого рода переделки вы имеете в виду?
   — Скажем, пропажу определенных вещей.
   — Чего именно?
   — О деньгах речи не идет. По мелочам, но достаточно, чтобы отпугнуть опекунов.
   Вспомнились рассказы о ворованном сыре и семейных фотографиях. Я спросила Кайлу, не крал ли Джереми, чтобы обеспечить себя наркотиками. Она ответила, что о наркотиках вообще впервые слышит.
   Разговор был не из легких, потому что многие вещи собеседница попросту не имела права рассказывать, и за столом временами наступала гробовая тишина.
   — Как насчет рассеянного склероза? Неужели вы не могли оказать ему помощь?
   — Мальчику поставили диагноз в семнадцать, а к совершеннолетию дети выходят из-под нашей опеки. Считаются взрослыми.
   — А из бывших семей никто не интересовался его будущим?
   — Откровенно говоря, нет. Активного участия не проявляли.
   — Неужели болезнь так быстро прогрессирует?
   — Мне очень жаль.
   Хотелось схватить гребаную опекунскую систему вместе с Кайлой, смять ее в один ком и раздавить в кулаке. Я была вне себя от злости, но демонстрировать это теперь было бессмысленно. Кайла и так пошла мне навстречу, поступившись правилами. Обед не удался, с какой стороны ни посмотри, и мы обе это понимали.
   Кайла собиралась кому-то позвонить, однако в ее мобильнике сел аккумулятор, так что я предложила ей вместе прогуляться до офиса и там воспользоваться телефоном. Я как раз готовила на кухне кофе, когда услышала, что вошел Джереми. Он разговаривал о чем-то с Донной, сидевшей у факса. Я выглянула:
   — Джереми?
   — Привет, ма. Меня пораньше отпустили, поэтому я решил тебя проведать.
   — Вот и здорово. Как ты добрался?
   — Такси поймал.
   Донна была ошеломлена и стояла, не в силах двух слов связать. Забавно было видеть, как наша трескушка-заводила тщетно силится что-то сказать. Джереми с честью выдерживал все паузы, пользуясь, как он сам выражается, «обезоруживающей улыбкой» — заученной гримасой шоумена, притягивающей к себе взгляды. Неудивительно, что он столько матрасов продал. Мы трое вели светскую беседу — вот такая картиночка. И эти несколько фраз стали разделительной чертой между моей прошлой и будущей жизнью. Никогда еще я не была так популярна.
   Как раз когда мы обсуждали пружинные матрасы, в коридоре показалась Кайла. Джереми обернулся, увидел ее и рухнул без чувств.
   О чем я еще не упомянула, так это о записях сына. Я находила их везде, по всей квартире — клочки бумаги, замаранные кольцами от кофейных чашек, пятнами от кетчупа, наскоро записанными телефонными номерами. Очевидно, он не собирался их хранить: просто изливал мысли на бумагу и тут же о них забывал. А вот я сберегла. Я забирала найденные клочки бумаги на работу и складывала в верхний ящик стола, туда, где у меня хранятся записочки на память, таблетки, маркеры и маскировочный карандаш.
   У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.
   Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…
   Ружья палят по буханкам хлеба.
   Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.
   Слишком ярко на небе.
   Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.
   Как не заблудиться?
   Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.
   А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?
   Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.
   Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.
   Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.
   Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.
   Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:
   — Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.
   — Что она наплела?
   — Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?
   Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.
   — Притормози.
   Я остановилась, заглушила мотор и спросила:
   — Что стряслось?
   — В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.
   — Так почему же ты ушел?
   — Однажды ночью я проснулся в их постели, между ними. Я чуть не спятил — так и сбежал в полицейский участок в одних трусах. Тогда был декабрь, на улице мороз, а они даже за мной приехать не потрудились. Не первым я был у них, как видно.
   — Понятно.
   — Я могу тебе еще многое поведать.
   — Ясно.
   Некто гораздо более мудрый, чем я, однажды сказал, что слушать человека, который решил рассказать о себе правду, никогда не устанешь. А еще точнее — некто столь же мудрый сказал: то, чего ты стыдишься, привлекает к тебе интерес. И Джереми продолжал, передразнивая кого-то из оставшихся в далеком прошлом неродных родителей: «На что нужна вера без постоянных испытаний? Чего стоят твои мысли, если их легко подавляют чужие идеи?»
   — Я для себя четко уяснил: как только родитель начинает трепаться о твоей душе, можешь пенять на себя. Стоит поставить под сомнения их идейки — считай, пропал. Они талдычат о покаянии и преклонении, но не перед Богом, а перед собой. Да большинство из этих так называемых родителей продадут тебя за медяк, их интересует лишь пособие, грязные деньжата.
   — Не могут же все быть такими плохими. Я хочу сказать… — Не стоило вклиниваться со своими комментариями, однако, если Джереми это и покоробило, виду он не подал.
   — Когда устаешь, нет сил защищаться. Вот тогда они и нападают. Я не о душевной слабости. Скажем, ты весь день рубил дрова, или вырезал заросли ежевики, или просто напился хлебной водки, чтобы забыть семью, в которой жил раньше. Обед прошел, по телику смотреть нечего, сидишь у себя в комнате и мечтаешь, чтобы по радио прокрутили какую-нибудь песню под настроение. Проклятое северное сияние наводит помехи на передачи из Спокана, Ванкувера или Сиэтла — оттуда, где кипит настоящая жизнь. И тут неожиданно кто-то стучится вдверь… (Предположим, они снизошли до такой вежливости — а может, настолько изобретательны, чтобы взять вежливость в союзники.) Открываешь, и к тебе заходят — может, злые, может, исполненные притворной заботы, но всегда они оказываются на твоей постели и неизменно, в какой бы позе ты ни находился, слишком близко. «Я же твой опекун, доверься мне. А если не доверяешь, смирись и не брыкайся, ведь выбора-то у тебя все равно нет. Видел я твои бумаги». И тогда ты отбиваешься, насколько позволяют возраст и комплекция…
   — Джереми, не знаю, способна ли я это слушать дальше.
   — Ты сама позвонила Кайле.
   — Так нечестно. Я хотела побольше узнать о твоей болезни.
   — Как же достает, что во мне видят ходячую заразу.
   — Мне такое и в голову не приходило.
   От каждой проезжавшей мимо машины «хонду» покачивало. Я не находила слов и вдруг неожиданно для себя сказала:
   — Ты злишься, потому что я отказалась от тебя, да?
   Молчание.
   — Джереми, мне было шестнадцать.
   Тишина.
   — Если бы только можно было переиграть, я бы поступила иначе, поверь. Не знаю, что тут добавить.
   Мы миновали стайку подростков, которые мыли машины, собирая деньги на исследование рака груди. Мне они показались какими-то несмышленышами, малолетними пострелятами.
   Итак, мы закрыли тему, не договорив до конца, — оба в глубине души понимали, что никто от дальнейших выяснений не выиграет, а отношения могут испортиться. По крайней мере лучше повременить.
   Мы ехали дальше, в больницу, Джереми высунул руку из окна, и ее обдувал встречный ветер.
   Сделали рентген: обошлось без повреждений, и мы, успокоившись, вернулись домой, чтобы обшарить буфет в поисках съестного. К тому же нас ждал приятный сюрприз: по ящику показывали серию «Закона и порядка», которую ни сын, ни я еще не видели. Мы были полностью поглощены происходящим на экране, когда в дверь кто-то постучал. Мы переглянулись, как бы спрашивая друг друга — открывать или нет? Я решила впустить нежданного визитера: в дверях стоял Лайам.
   — Привет, Лиз. Можно зайти?
   — А, да, конечно.
   Мы прошли в гостиную.
   — Знакомьтесь. Джереми, это Кар… Лайам, мой начальник.
   Лайам устроился в кресле.
   — Что-нибудь интересненькое?
   — «Закон и порядок».
   — Впервые слышу.
   — О, это новинка.
   Самое замечательное в любимой передаче то, что она способна полностью затмить собой происходящее вокруг — за исключением, пожалуй, ядерной войны. Лайам понимал, что до конца шоу мы с Джереми недосягаемы. Когда же мы наконец оторвались от экрана, гость решился заговорить:
   — Лиз, я слышал, с твоим сыном сегодня случилась небольшая неприятность.
   Джереми прервал его:
   — Уже все в порядке.
   — Мы съездили в больницу, сделали рентген. Кости целы.
   — Я рад.
   Пакостный мальчишка обернулся к Лайаму и спросил:
   — Надо понимать, вы любовники?
   — Нет, я просто заскочил проверить, как ты.
   — Я же сказал, у меня все отлично.
   — Он в порядке, Лайам.
   — Тогда хорошо.
   Лайам не порывался уйти, а поскольку гости у меня бывают нечасто, я представления не имела, как его спровадить.
   — Кофе будешь?
   — Буду, если тебя не затруднит.
   Я ушла на кухню. Воцарилось нарочитое безмолвие, и Лайам был вынужден взять инициативу в свои руки.
   — Я как раз возвращался из хора.
   — Мама хорошо поет.
   Лайам взглянул на меня:
   — Правда?
   Меня так и передернуло.