Страница:
А спустя неделю по улицам шла бывшая гвардия. Шла в порт. Шла в старой, мятежной форме — кроме офицеров. Офицеры все были новые, переведенные из армии с повышением. А свои, прежние, кто не пошел в Сибирь — стали в лучшем случае сержантами. Гвардии — и другим мятежным полкам — назначили искупление кровью. Штурмовать Копенгаген с морским десантом. В случае победы обещалось полное прощение. И для бывших офицеров — возможность подать в отставку.
Баглиру «повезло» — его новое присутствие выходило окнами на эту процессию. Какая уж тут работа. Тем более, он как раз надумал поцеловался с Виа, нестерпимо прекрасной в кирасирской куртке и блестящем шлеме, когда в кабинет, сломив сопротивление нового Баглирова адъютанта Мировича, вторглись для возобновления дружбы конноартиллеристы во главе с — ого! — целым гвардии майором Кужелевым. К тому же майором, декорированным Андреевским крестом второй степени без мечей.
— А что это ты еще не генерал? — с порога вопросил он, — Непорядок.
Баглир пожал плечами. Потом хмыкнул, полез в стол. Достал оттуда стопку офицерских патентов, подписанных императором. Имена были не вписаны!
— Потратил уже половину, — сообщил он, — но себя вносить как-то неловко…
— Почему? — поинтересовался несентиментальный Кужелев.
— Изменился запах времени, — сказал Баглир, — еще недавно все давалось мне так легко. Словно во сне. И казалось хрупким, ненастоящим. Дунь — унесет.
— И вы все время ждали, что из-за углов полезут чудовища? Потому и готовились? — спросил Мирович.
— Угу. Именно поэтому. Откуда ты знаешь?
— А сплю иногда. Бывают же хорошие, казалось бы, сны, в которых нет ничего страшного — но ты точно знаешь, что это — кошмар. И когда из-за углов лезут монстры — если лезут — ты им уже очень рад.
— Самые страшные чудовища — невидимые, — подтвердила Виа, — которые еще не пришли. А когда они подходят близко, я просыпаюсь.
— Я раньше тоже просыпался, — сообщил Кужелев, — но однажды так струсил, что и проснуться не сумел. Точно знал — сейчас в дверь войдет смерть. И она вошла! Ростом вершок, коса-иголка. Спрашивает таким тоненьким голоском: «Мыши в доме есть?». «Есть», — отвечаю. И знаете, господа, с тех пор в каком доме не поселюсь — мышей нет. То ли уходят, то ли дохнут…
Тут его каска, используемая для прижатия скопившихся на столе бумаг, стала подпрыгивать с тусклым бряканьем. А бумаги этим воспользовались и стали расползаться в стороны. Баглир жестом полководца послал адъютанта на амбразуру, а сам бросился к окну — смотреть.
Гвардия шла без музыки. Даже барабаны отобрали за грехи. Но есть инструмент, который не отберешь. И когда сумрачность насупленного топота достигла предела и дома начали дрожать от ударов солдатских башмаков по мостовой — над строем штрафников поднялся наглый, звенящий голос запевалы.
— Мы идем день, ночь.
Мы идем ночь, день.
Мы идем зной, снег — мы идем!
Для кого-то грех — мы идем.
Для кого-то смех — мы идем.
Для кого-то смерть,
Для кого-то смерть -
Мы идем день, ночь,
Мы идем!
А за ним припев — в двадцать тысяч глоток, истово:
— До свиданья, родной край!
Мы шагаем прямо в рай…
Ты не жди, не жди, не жди меня, родная,
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Прощай!
Баглир чуть из окна не выпал. А вот Кужелев иронически кривился.
— Герои, — сказал он, — первый раз за полста лет на войну топают. И как же им себя жалко-то!
Зато Мирович был доволен. И не только спасенным отчетом.
— Гаврилу прорвало! — счастливо сообщил он, — Есть в том строю такой — Гаврила Державин. Все писал какие-то частушки, похабности. А тут — уже. Яркие чувства, экспрессия заоблачная. И ни одного матерного слова! Прежде он для такого эффекта мат использовал. Так что поздравляю, господа — одним поэтом в России стало больше.
(*Державину приписана песня Ю.Кима. Ну не прижало его в нашей истории таким образом… Не довелось стать диссидентом…)
Из-за окна доносилось уже что-то про сивуху, бордели, сифилис. Мирович поскучнел.
— Ничего, — утешил его Кужелев, — после парочки сражений пиита твоего прорвет окончательно. Если с пулей не повстречается. Помнишь Цорндорф? Как мы стояли. Такое матом не выпоешь.
Гвардия шла долго. Не день и ночь — но часа три. А потом водка в штофах, недопитых Кужелевым со товарищи, перестала штормить. Шлем перестал прыгать по столу. Мир перестал быть слишком легким. Сон обрел плоть. Мир вокруг стал большим, тяжелым и надежным.
Эпоха дворцовых переворотов в России завершилась.
4. Шеф.
Баглиру «повезло» — его новое присутствие выходило окнами на эту процессию. Какая уж тут работа. Тем более, он как раз надумал поцеловался с Виа, нестерпимо прекрасной в кирасирской куртке и блестящем шлеме, когда в кабинет, сломив сопротивление нового Баглирова адъютанта Мировича, вторглись для возобновления дружбы конноартиллеристы во главе с — ого! — целым гвардии майором Кужелевым. К тому же майором, декорированным Андреевским крестом второй степени без мечей.
— А что это ты еще не генерал? — с порога вопросил он, — Непорядок.
Баглир пожал плечами. Потом хмыкнул, полез в стол. Достал оттуда стопку офицерских патентов, подписанных императором. Имена были не вписаны!
— Потратил уже половину, — сообщил он, — но себя вносить как-то неловко…
— Почему? — поинтересовался несентиментальный Кужелев.
— Изменился запах времени, — сказал Баглир, — еще недавно все давалось мне так легко. Словно во сне. И казалось хрупким, ненастоящим. Дунь — унесет.
— И вы все время ждали, что из-за углов полезут чудовища? Потому и готовились? — спросил Мирович.
— Угу. Именно поэтому. Откуда ты знаешь?
— А сплю иногда. Бывают же хорошие, казалось бы, сны, в которых нет ничего страшного — но ты точно знаешь, что это — кошмар. И когда из-за углов лезут монстры — если лезут — ты им уже очень рад.
— Самые страшные чудовища — невидимые, — подтвердила Виа, — которые еще не пришли. А когда они подходят близко, я просыпаюсь.
— Я раньше тоже просыпался, — сообщил Кужелев, — но однажды так струсил, что и проснуться не сумел. Точно знал — сейчас в дверь войдет смерть. И она вошла! Ростом вершок, коса-иголка. Спрашивает таким тоненьким голоском: «Мыши в доме есть?». «Есть», — отвечаю. И знаете, господа, с тех пор в каком доме не поселюсь — мышей нет. То ли уходят, то ли дохнут…
Тут его каска, используемая для прижатия скопившихся на столе бумаг, стала подпрыгивать с тусклым бряканьем. А бумаги этим воспользовались и стали расползаться в стороны. Баглир жестом полководца послал адъютанта на амбразуру, а сам бросился к окну — смотреть.
Гвардия шла без музыки. Даже барабаны отобрали за грехи. Но есть инструмент, который не отберешь. И когда сумрачность насупленного топота достигла предела и дома начали дрожать от ударов солдатских башмаков по мостовой — над строем штрафников поднялся наглый, звенящий голос запевалы.
— Мы идем день, ночь.
Мы идем ночь, день.
Мы идем зной, снег — мы идем!
Для кого-то грех — мы идем.
Для кого-то смех — мы идем.
Для кого-то смерть,
Для кого-то смерть -
Мы идем день, ночь,
Мы идем!
А за ним припев — в двадцать тысяч глоток, истово:
— До свиданья, родной край!
Мы шагаем прямо в рай…
Ты не жди, не жди, не жди меня, родная,
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Я любил тебя!
Прощай!
Баглир чуть из окна не выпал. А вот Кужелев иронически кривился.
— Герои, — сказал он, — первый раз за полста лет на войну топают. И как же им себя жалко-то!
Зато Мирович был доволен. И не только спасенным отчетом.
— Гаврилу прорвало! — счастливо сообщил он, — Есть в том строю такой — Гаврила Державин. Все писал какие-то частушки, похабности. А тут — уже. Яркие чувства, экспрессия заоблачная. И ни одного матерного слова! Прежде он для такого эффекта мат использовал. Так что поздравляю, господа — одним поэтом в России стало больше.
(*Державину приписана песня Ю.Кима. Ну не прижало его в нашей истории таким образом… Не довелось стать диссидентом…)
Из-за окна доносилось уже что-то про сивуху, бордели, сифилис. Мирович поскучнел.
— Ничего, — утешил его Кужелев, — после парочки сражений пиита твоего прорвет окончательно. Если с пулей не повстречается. Помнишь Цорндорф? Как мы стояли. Такое матом не выпоешь.
Гвардия шла долго. Не день и ночь — но часа три. А потом водка в штофах, недопитых Кужелевым со товарищи, перестала штормить. Шлем перестал прыгать по столу. Мир перестал быть слишком легким. Сон обрел плоть. Мир вокруг стал большим, тяжелым и надежным.
Эпоха дворцовых переворотов в России завершилась.
4. Шеф.
Фельдъегерь… Некоторые люди просто-напросто созданы для такой работы. Непоседы, у которых есть один аллюр — галоп! Существа, сущность жизни которых в езде, неважно куда, неважно зачем — но езде быстрой и невзирающей на препятствия. Поскольку в России препятствия всегда найдутся. Не столько разбойники с кистенями — хотя хватает и таких, а у иных и пушки на вооружении имеются — сколько начальники станций, уверяющие, что свежих лошадей нет. А еще отваливающиеся как раз посередине межстанционного перегона колеса у трехжильной казенной кибитки, средства передвижения неудобного, зато крепкого, и рядом никакой деревеньки с кузницей! А волки? И нет массивных многоствольных пистолей, которые можно извлечь из кармана при дверце кареты, установить в разбитое окошко и выбивать серых по одному. Потому как это — роскошь для богатых бездельников или ну очень важных персон, вроде фельдмаршалов, и нет у фельдъегерской кибитки никаких дверок вообще, зато запряжена тройка, как генералу, и возница из тех, что душу из седока вытрясут, а доставят к любому безумному сроку. А потом на пути появляется придорожный трактир — где же ему и не располагаться, как не на тракте? — и возчик вдруг заместо дюжины стаканов горячего чаю изваливает выкушать штоф-другой, и приходится его устраивать в кибитке, а самому лезть на козлы. И, летя к цели сквозь распутицу — погоду, сквозь снег, дождь, сквозной ветер — мечтать о битии виноватой похмельной морды!
Зато какие чувства охватывают сердце, когда на заставе, вместо докучливо-въедливой проверки, кто ты и что — мгновенное отдание чести, и тоскливый провожающий взгляд прикованного к единому скучному месту стражника или ополченца, будь он и на три чина выше в табели! А иногда — пусть и без взятия на караул, но — размыкающиеся штыки постовых, и распахивающиеся сами собой двери дворца — которого? В Питере много, — и звон! — не шпор — паркета, и ноги сами несут вперед упоительным церемониальным шагом, и вот — кабинет. И из кресла навстречу поднимается нескладный брюхатенький человек, ему не положено, но — любопытно, и у него нет сил ждать еще секунду. И Император Всероссийский, и длиннейшая прочая сам хватает и рвет пакет с донесением, а собственные слова гремят благовестом:
— Виктория, государь! Генерал Захар Чернышев сообщает: Прага наша, дальше будет Вена!
И государь Петр Федорович Третий, шмякнув пакет о стол, хватает и обнимает посланца, будто тот и выиграл это самое сражение. И будет чин, и будет орден. А главное — будет новая дорога, новые заставы, новые разбойники, и взятые за грудки станционные начальники, будет и лихорадка, и в другой раз уже и самого фельдъегеря, вместе с пакетом метнут к стопам государя, потому как и в бреду он пакета не отдаст. И будет отставка с дополнительным чином, и правом ношения мундира, будут выть тоскливою болью даже и в тепле кости, поминая былую стужу. Будут уходить с кашлем легкие, и из девиц ни одна не составит счастье. Потому как ни особой карьеры, ни пенсии не выслужил. Потому как дом в крохотном поместье во время известного мятежа Екатерины сожжен дорвавшимися до воли смердами, и самому там жить невозможно, а управляющий — вор, и доход от аренды кладет в тот же карман, куда и жалованье. И остается сыренькая квартира в Петербурге. Тоска, убивающая вернее чахотки, которую нельзя развеять даже писанием мемуаров. Потому что вся радость жизни свелась к мгновению. К единому выдоху: «Виктория!».
Вот до каких гадостей можно домечтаться. А почему? А потому как свойственно русскому человеку любоваться своими невзгодами. Причем настоящие невзгоды, понятно, особенной сладости не приносят. Неприятности, они и на Руси неприятности. А вот мерзость иллюзорная, воображаемая — самое то, чтобы повыть над собой, любимым, а потом прожить жизнь счастливо и правильно. Потому как все дурные варианты уже исчислены, взвешены, и предусмотрены. И остается только с радостью принимать удивительные подарки, которыми судьба иногда засыпает вместо них.
Взять хоть бы одного такого посланца — подпоручика смоленского полка Мировича. Поместья у родни отобраны за самостийный мятеж, за нежелание принять над вельможными шеями гетмана-свинопаса Разумовского. Сам — выгнан из шляхетного корпуса, за набитие морды начальника училища, князя и генерала. Отправлен на войну рядовым. На кровавую на Семилетнюю. И тут черная полоса кончилась!
В сражениях с Фридрихом полки, бывало, одними пушками сносило целиком, гаубичные бомбы вырывали из плотных рядов сразу по роте другой. А были и пули, были и штыки, и сабли знаменитых черных гусар… Цорндорф! И Мирович шагает по болоту, чтобы зайти во фланг Фридриху, рядом тонут, но он, перепачканный, прорывается к королевской палатке. Хоть и не пленил старого Фрица, но попал на глаза генералу. И — снова офицер. А потом — Кунерсдорф! Полк выбит на две трети. Мирович отправляется в лазарет, обзаведясь алой ленточкой в петлице. А потом с улочек Берлина несется к проспектам Петербурга.
И заканчивается удача.
Мирович рвется назад, к ратной карьере — но ответ пишут полгода. Он прожился, жалованье должен был получать в полку, а полк где-то не то под Дрезденом, не то под Бреслау. А что зарабатывал стихами, живописью и архитектурой, терял в карты. Уж больно хотелось неделю — другую пожить не впроголодь! Но не везло. Или все шулера попадались. Хотя играл с сержантами гвардии. Офицеры гвардии были для него слишком богатыми партнерами. С чего им играть по копейке?
Про переворот вовремя не услышал. Ходил, раззявя рот, среди обывателей, пока другие хватали фортуну за чуб. А колесо-то возьми и провернись. И вот блистательные гвардейцы на каторге или в рядовых. И Мирович взят под стражу за фамилию. Мол, был мятеж, куда ж без него? И вводят на допрос. А в следователях — не люди.
Он потом уверял, что не испугался даже. Забыл от изумления. Потому и говорил складно. И был оправдан. И был взят в те самые лейб-кирасиры, которые стали самая гвардия и самая опора власти.
И вот теперь Мирович не шел — ехал на службу, пусть и не в карете, а на собственном слоноподобном, мохноногом коне белоснежной кирасирской масти. Замшевый колет, тончайшей кожи перчатки, тяжеленные сапоги с раструбом. Длинные волосы наконец-то не в накрахмаленной косе, а — черным кудрявым хвостом опахивают прогретую милосердным утренним солнцем спину. Особая привилегия аналитического отдела штаба лейб-гвардии кирасирского полка! Вот так всегда и мечтал прокатиться по Невскому, от самого Адмиралтейства и до Дома-на-Фонтанке.
То есть, говоря по старому, до Аничкова дворца. Который, как и сам Мирович, представлял собой образчик разительной перемены, случившейся вдруг с Россией в первых числах июля 1762 года. Казалось, страна застыла в изумлении, как камень, закаченный на вершину горы неугомонным каторжником Сизифом. Застыла, как полуденная тень, растягивая удивительное мгновение выбора: куда катиться-то?
Перемены пронеслись по стране, как верховой пожар, в котором ярко вспыхивали сосновые шапки узаконений, обугливались толстые стволы традиций, задыхались в едком дыму организации. Отовсюду выглядывали осторожные молодые ростки. Многие из них тянулись от живых корней обугленных древ или от древних трухлявых пней. Кое-что занес свежий западный ветер из-за кордонов. Но вверх, к своему кусочку солнца рвались и другие, дивные, невиданные прежде растения-мутанты. Абсолютное новое, которое без такого пожара не имело ни малого шанса пробиться к небу, удушенное может и менее совершенными, но более укорененными соперниками. Химеры ловили свой редкий шанс!
И когда обитавший в Аничковом дворце князь Разумовский исчез, в не успевшее опустеть здание немедленно поселилось одно такое хрупкое чудовище, как рак-отшельник в чужую раковину. За считанные дни его облик разительно изменился. Боковой фасад, что выходит на Невский проспект, украсился вываленными из верхних окон полотнищами флагов: национальным, сине-бело-красным и гербовым, черно-желто-белым. На месте очаровательного сада искорчеванную землю мостили обтесанными булыжниками, превращая в плац.
Под портиком застыли изваяниями милитаризма часовые в ярких кирасах и шлемах с конскими хвостами. Вооружены эти грозные стражи были короткими драгунскими ружьями — но с неположенными драгунам штыками. Сновали туда-сюда кареты без окон. У многих окна некогда были — но стекло оказалось замазано черной краской. А когда останавливались, от косяков врат парадного хода до дверцы кареты возникала стена из панцирных спин.
У главного фасада, что выходит ступенями парадной лестницы к Фонтанке, обосновались, вместо венецианского вида роскошных гондол, несколько шлюпок-шестерок самого обычного вида и два парусных катера. Чуть поодаль пристроился кеч, кораблик хотя не комфортабельный, зато быстрый, и, несмотря на крохотный размер, вполне мореходный.
Называть и впредь это грозное сооружение дворцом горожане уже не могли. Поэтому Аничков дворец в несколько дней сменил имя, превратившись, сперва в речах питерцев, а там и в официальных бумагах в Дом-на-Фонтанке.
Внутри, вместо анфилад смежных покоев появились в меру узкие коридоры и тесные кабинеты-пеналы, причудливо соединенные дверями между собой. И никакой обивки: синяя краска, правда, яркая. Сначала было покрасили свинцовыми белилами, так шеф отдела, князь Тембенчинский, тот самый нечеловек, составивший Мировичу протекцию, велел все смыть. И даже порывался арестовать поставщика краски, обвиняя во вредительстве и покушении на здоровье его кирасир. И уверял всех, что свинец — это вредно.
Пока нашли краситель, не содержащий ни свинца, ни меди, ни мышьяку, неделю работали в самых неэстетических условиях. И ничего. Зато теперь и красиво и здорово. И синий цвет вообще благоприятствует глазу, замечательно смотрясь вместе с золотистым паркетом.
Зато, как только Мирович ступил под своды, под нос ему сунули шапку.
— Тяни.
— Чего тяни? — спросил он, засовывая руку внутрь. Все-таки очень резвый народец собрался в этих свежеокрашенных стенах. Вот и эти: двое офицеров, унтер-канцелярист. Всех нарочно интригуют, и очень этой потехой довольны. Физиономии просто расплываются.
— Судьбу. Кому на войну идти, кому тут оставаться. Приказ самого Михаила Петровича. Извольте, ознакомьтесь.
Ага, при адъютанте, Тембенчинский у нас «сам». А за глаза да при своих?
Судьба выпала в виде картонного квадратика с надписью: «Поход». Писарь немедленно занес в журнал: «подпоручик Мирович убывает в действующую армию». И протянул перышко — руку приложить.
Пока же Мирович водил рукой, ему по свойски сообщили, что «сам» тоже едет. А «хозяйство» — то есть отдел — оставляет на жену. Тем более, что она куда способнее в регулярной работе.
Мирович неопределенно хмыкнул, услышав столь точную цитату из княгини Тембенчинской. На его взгляд, шеф аналитического отдела попросту обладал специфической и типично русской формой лени, когда любое, сколь угодно интересное занятие приедалось на первом же повторе. За этим следовала зевотная скука, рассредоточение внимания — и та самая неспособность. Вот и пришлось ему использовать один из незаполненных, но подписанных офицерских патентов, которыми император Петр снабдил его во время отвоевания столицы у мятежников, произведя собственную невесту в поручики лейб-гвардии. За прошедший месяц она стала из невесты — женой, а из поручика — штаб-ротмистром.
Вообще, Михайло Петрович настолько соответствовал лубочному национальному характеру, что его инородная внешность забывалась на втором часу знакомства. И никто не обращал внимания ни на перья, ни на острые, слегка отогнутые назад зубы, ни на гладкие пальцы без ногтей. Зато с когтями внутри розовых мягких подушечек.
Прочее было скрыто под мундиром, шароварами и сапогами.
Поэтому и воспринимали князя довольно легко. Поахав и поизумлявшись, заносили в ту же категорию, куда у белых людей попадали все прочие. «Туземец. Говорят, из Сибири? Ну и ладно. Завел же себе Петр Первый арапа-крестника. А Третий — тунгуса. А что, тунгусы не в перьях? Разве?»
И если потом и выясняются дополнительные уродства и несоответствия стандарту высшей белой расы, их принимают именно как небольшие отклонения.
А вот Василию Мировичу довелось впервые увидеть князя Тембенчинского совсем другим. Плоским, с грудью, словно вдавленной внутрь. И неловко отставившим вбок выпущенное через прорезь в боку мундира крыло. На крыле красовалась окровавленная повязка. Морда в перьях, словно рисунок углем и охрой на белой рисовой бумаге. Зверь. Зверь произносил слова, но они оставались пустыми звуками. Пока Василий не рассмотрел в пронзительных круглых глазах без белков душу и рассудок.
Но шефу все же пришлось кое-что рассказать.
Итак, Василий Мирович хмыкнул, отдал перо внутренне сияющему корнету — пусть радуется, вершитель судеб. Поднялся по лестнице. Рука в замшевой перчатке элегантно скользила по перилам, ощущая тот вид гладкости, который рождается не из липкого лака, а из дружеских поглаживаний десятков рук. Все равно, что пожать руку всему отделу.
Смирный паркет не посмел скрипеть под сапожищами. Мягкий поворот бронзовой ручки на дубовой двери. Мягкое кресло, девственно пустой стол. И еще дверь — в кабинет начальника. Не ко времени ты отвык от бивачной жизни, Вася… А вот и шеф. Знакомый стол, убранный зеленым сукном. То ли игорным, то ли тем, под которым долгий ящик, в который кладут неприятные дела. На столе — каска, такая же, как у адъютанта под локтем. Только конский хвост белый.
— Доброго утра, эччеленца.
Вот так. Здесь уставное титулование не принято. А уже установилось своеобычное. Фронт фронтом, но мы уже не армейская скотинка.
— Здорово, Василий. Что выпало?
— «Поход».
— Что ж, Виа не повезло. Придется ей без порученца мучиться. Ты ж у нас один на двоих.
Виа Рес Дуэ — это Валентина Ивановна Тембенчинская до крещения и замужества. А шефа, Мирович знал, звали Баглир ап Аменго. Но уверен не был. Так легло на слух. Потому как его прежнее имя в бумагах не встречаются. И если князь всегда называл жену Виа, то она его непременно величала Михелем.
— Эччеленца, а зачем мы вообще нужны в Голштинии? Без нас кавалерии не соберут? Нет, я не трус, и орденок — другой на груди будет очень комильфо. Просто в смысле понимания маневра.
Баглир тяжело вздохнул. Встал. Выпростал из спины крылья. Слегка размял их и сложил обратно.
Стало быть, решил Мирович, вопрос не глупый.
— Ответов несколько. И все — правда. Тебе который?
— Все.
— Хорошо. Назову два. Третий ты мне сам скажешь. Ответ для себялюбца: на войне тоже нужны умные люди. Ответ для страдальца за дело: гвардейский мятеж был в известной степени организован из-за границы, и именно из Дании. Граф Сен-Жермен, их командующий, был тогда в Петербурге. И именно он сделал мне ту дырку… до сих пор болит. И надо бы сыграть на чужой земле ответную партию. Ну, а третий?
— Третий? А чтобы мы не расслаблялись! — весело ляпнул Мирович.
И впервые за долгий месяц знакомства увидел на лице шефа удивление.
— Неужели угадал?
А теперь еще и разочарование.
— А, так ты шутил. А я уже испугался, умный малый, подсиживать меня будет. Но — угадал. Именно. Чтобы не превратиться в прежнюю гвардию, надо и грязь помесить копытами, и сухарика черствого в походе погрызть, и кровушку пролить. Я бы всех отправил. Но — мы тут очень нужны. А значит, пойдет половина. С нижними чинами как раз эскадрон.
И какой!
Баглир, от которого несвычные лошади шарахались, как от волка, заразился от знакомцев-конноартиллеристов и стал страстным лошадником. А потому своих подчиненных, набранных с бору по сосенке, заставлял совершенствоваться в верховой езде, фехтовании и прочих кавалерийских навыках. Причем учебой руководил штаб-ротмистр Комарович, как раз из конной артиллерии и переведенный. Ради того, чтобы на практике воплотить теорию о том, что лошадь — друг и боевой товарищ. А потому ее нельзя не только шпорами колоть, но и уздечкой мордовать. А по уму так и без плетки обойтись можно. В пример всегда ставил монголо-татар. Конный лучник ни уздой, ни плетью не сработает — руки заняты. Шпор у них также не видали. Зато русских разгромили как никто ни до, ни после. Так что начал Комарович наново переучивать даже лучших кавалеристов.
И кое-что уже начало получаться. Во всяком случае, по Невскому Мирович ехал уже без шпор. Уздечка на всякий случай была — но он ею не пользовался. И ничего, добрался до присутствия.
Но — у всех были и другие заботы.
Например, передать дела Виа. На словах-то Тембенчинский это уже сделал.
— А теперь, — сказал, — друг мой, берите-ка вот эти папки. Еще и еще. Вот и вот. Этого хватит. Нет, всю картотеку я вас перетаскивать не заставлю, не беспокойтесь…
А вся картотека все равно была не у него в кабинете. А в просторном зале этажом выше.
В коридор Мировичу выходить не пришлось, только отворить дверцу — и сделать шаг в соседний кабинет. Совершенно такой же. Только бумаги на столе сложены в стопки, а не разметаны, будто опали хлопьями с потолка, и придавлены кирасирской каской. И перья у сидящей за столом Виа белые и алые. Ну и галунов на рукавах поменьше.
— Доброго вам утра, иллюстра.
— И вам, поручик. «Поход»?
— Так, иллюстра.
— Повезло… А я даже не тянула.
— Почему?
— Михаил не позволил. И был совершенно прав. Хотите загадку? Я уже не один человек. И еще не два. А полтора.
Так Мировичу еще никто о беременности не сообщал. Впрочем, у него и не было не то, что жены — настолько постоянной подружки, чтобы такое сообщение стало интересным. Слегка обалдел, как и положено.
— Поздравляю, иллюстра! На крестины пригласите?
Нагло. Но хороший адъютант — не чужой человек. А в свет входят прецедентами. На крестинах же у Тембенчинских могут быть и Миних, и Румянцев, и даже император. Такая вот смесь расчета и искренности. Виа улыбнулась. Мальчик слишком заботится о карьере?
— Это будет года через три! А до тех пор я тебя еще загонять успею, в пехоту переведешься.
Мирович виновато пожал плечами.
— Целых три года… Это ж какой богатырь будет?!
— Такой же, как я и Михаил.
Полупоклон. Шаг назад. И что же увидел Мирович? Опаньки!
Шефа, стоящего навытяжку, и чеканящего официальные фразы доклада. А перед ним…
И сам вытянулся в струнку перед государем. Даже глаза от усердия выпучил.
— Расслабьтесь, господа. Михель, есть разговор.
— Вы свободны, поручик.
Мирович исчез — в собственную дверь, на свое место в приемную. Присел на краешек кресла. И стал ждать вызова.
А вот Петру стулья и кресла чем-то не угодили. Поэтому он прислонился к стене.
— Даже не знаю, с чего и начать, — заявил он, — дело очень запутанное. Настоящий Гордиев узел. А я рубить не хочу!
— Начните с конца, — посоветовал Баглир.
— Почему с конца?
— Быстрее получится, государь. Правда, скучнее.
— Черт с ней, со скукой! — Петр, по своему обыкновению, не выдержал и стал бегать по кабинету. И натыкаться на стены. Просто потому, что бегал он быстро, а дополнительно округлившийся во время коронационных пиршеств живот не позволял быстро затормозить, — Два императора в одной стране — это как?
— Иоанн Антонович! — догадался Баглир, — Вы вспомнили про нашу Железную маску, государь.
— Э, ты сам хотел с конца… Так вот: спасибо. Твой топтун с арбалетом меня спас. Чуть-чуть не прирезали…
Сквозь рубленый рассказ Петра Баглир рассмотрел такую картину: император, на радостях от одержанной победы, решил, что все теперь хорошо. И решил погулять по городу без охраны, в компании одного генерал-адъютанта Гудовича. Все было душевно. Люди на улицах кланялись, царь пил пиво в разных заведениях. Наконец, в самом радужном настроении, решил все-таки идти домой в Зимний. По дороге к нему подошел, кланяясь на каждом шаге, какой-то невзрачный человечек в плаще, что совершенно не вязалось с ясной погодой, вынул бумажку с прошением. Гудович хотел было перехватить, но Петр взял бумагу сам — и тут проситель завалился на спину — изо лба у него торчал арбалетный болт. Зато в спрятанной до того под плащом руке убитого был кинжал.
— Знаю, — сообщил Баглир, — мне уже доложили, ваше величество.
— Опять?
— Простите, государь. Я еще не привык.
Петр кивнул. Идея отменить титул величества, заменив его нормальным словом «государь», посетила его уже давно — и была воплощена в одном из недавних указов. А появилась она потому, что императору надоело быть существом среднего рода. «Его величество ушло, пришло, дошло…» — склонял он так и этак, и возмущался: «Мужчина я или нет? Кто придумал это глупое величество? Если же говорить по-французски, то там „величество“ и вовсе женского рода, как у нас „слава“ или „честь“. Ну, французские Карлы и Луи, положим, обабились, но почему МЫ обязаны терпеть эту дурь?»
Зато какие чувства охватывают сердце, когда на заставе, вместо докучливо-въедливой проверки, кто ты и что — мгновенное отдание чести, и тоскливый провожающий взгляд прикованного к единому скучному месту стражника или ополченца, будь он и на три чина выше в табели! А иногда — пусть и без взятия на караул, но — размыкающиеся штыки постовых, и распахивающиеся сами собой двери дворца — которого? В Питере много, — и звон! — не шпор — паркета, и ноги сами несут вперед упоительным церемониальным шагом, и вот — кабинет. И из кресла навстречу поднимается нескладный брюхатенький человек, ему не положено, но — любопытно, и у него нет сил ждать еще секунду. И Император Всероссийский, и длиннейшая прочая сам хватает и рвет пакет с донесением, а собственные слова гремят благовестом:
— Виктория, государь! Генерал Захар Чернышев сообщает: Прага наша, дальше будет Вена!
И государь Петр Федорович Третий, шмякнув пакет о стол, хватает и обнимает посланца, будто тот и выиграл это самое сражение. И будет чин, и будет орден. А главное — будет новая дорога, новые заставы, новые разбойники, и взятые за грудки станционные начальники, будет и лихорадка, и в другой раз уже и самого фельдъегеря, вместе с пакетом метнут к стопам государя, потому как и в бреду он пакета не отдаст. И будет отставка с дополнительным чином, и правом ношения мундира, будут выть тоскливою болью даже и в тепле кости, поминая былую стужу. Будут уходить с кашлем легкие, и из девиц ни одна не составит счастье. Потому как ни особой карьеры, ни пенсии не выслужил. Потому как дом в крохотном поместье во время известного мятежа Екатерины сожжен дорвавшимися до воли смердами, и самому там жить невозможно, а управляющий — вор, и доход от аренды кладет в тот же карман, куда и жалованье. И остается сыренькая квартира в Петербурге. Тоска, убивающая вернее чахотки, которую нельзя развеять даже писанием мемуаров. Потому что вся радость жизни свелась к мгновению. К единому выдоху: «Виктория!».
Вот до каких гадостей можно домечтаться. А почему? А потому как свойственно русскому человеку любоваться своими невзгодами. Причем настоящие невзгоды, понятно, особенной сладости не приносят. Неприятности, они и на Руси неприятности. А вот мерзость иллюзорная, воображаемая — самое то, чтобы повыть над собой, любимым, а потом прожить жизнь счастливо и правильно. Потому как все дурные варианты уже исчислены, взвешены, и предусмотрены. И остается только с радостью принимать удивительные подарки, которыми судьба иногда засыпает вместо них.
Взять хоть бы одного такого посланца — подпоручика смоленского полка Мировича. Поместья у родни отобраны за самостийный мятеж, за нежелание принять над вельможными шеями гетмана-свинопаса Разумовского. Сам — выгнан из шляхетного корпуса, за набитие морды начальника училища, князя и генерала. Отправлен на войну рядовым. На кровавую на Семилетнюю. И тут черная полоса кончилась!
В сражениях с Фридрихом полки, бывало, одними пушками сносило целиком, гаубичные бомбы вырывали из плотных рядов сразу по роте другой. А были и пули, были и штыки, и сабли знаменитых черных гусар… Цорндорф! И Мирович шагает по болоту, чтобы зайти во фланг Фридриху, рядом тонут, но он, перепачканный, прорывается к королевской палатке. Хоть и не пленил старого Фрица, но попал на глаза генералу. И — снова офицер. А потом — Кунерсдорф! Полк выбит на две трети. Мирович отправляется в лазарет, обзаведясь алой ленточкой в петлице. А потом с улочек Берлина несется к проспектам Петербурга.
И заканчивается удача.
Мирович рвется назад, к ратной карьере — но ответ пишут полгода. Он прожился, жалованье должен был получать в полку, а полк где-то не то под Дрезденом, не то под Бреслау. А что зарабатывал стихами, живописью и архитектурой, терял в карты. Уж больно хотелось неделю — другую пожить не впроголодь! Но не везло. Или все шулера попадались. Хотя играл с сержантами гвардии. Офицеры гвардии были для него слишком богатыми партнерами. С чего им играть по копейке?
Про переворот вовремя не услышал. Ходил, раззявя рот, среди обывателей, пока другие хватали фортуну за чуб. А колесо-то возьми и провернись. И вот блистательные гвардейцы на каторге или в рядовых. И Мирович взят под стражу за фамилию. Мол, был мятеж, куда ж без него? И вводят на допрос. А в следователях — не люди.
Он потом уверял, что не испугался даже. Забыл от изумления. Потому и говорил складно. И был оправдан. И был взят в те самые лейб-кирасиры, которые стали самая гвардия и самая опора власти.
И вот теперь Мирович не шел — ехал на службу, пусть и не в карете, а на собственном слоноподобном, мохноногом коне белоснежной кирасирской масти. Замшевый колет, тончайшей кожи перчатки, тяжеленные сапоги с раструбом. Длинные волосы наконец-то не в накрахмаленной косе, а — черным кудрявым хвостом опахивают прогретую милосердным утренним солнцем спину. Особая привилегия аналитического отдела штаба лейб-гвардии кирасирского полка! Вот так всегда и мечтал прокатиться по Невскому, от самого Адмиралтейства и до Дома-на-Фонтанке.
То есть, говоря по старому, до Аничкова дворца. Который, как и сам Мирович, представлял собой образчик разительной перемены, случившейся вдруг с Россией в первых числах июля 1762 года. Казалось, страна застыла в изумлении, как камень, закаченный на вершину горы неугомонным каторжником Сизифом. Застыла, как полуденная тень, растягивая удивительное мгновение выбора: куда катиться-то?
Перемены пронеслись по стране, как верховой пожар, в котором ярко вспыхивали сосновые шапки узаконений, обугливались толстые стволы традиций, задыхались в едком дыму организации. Отовсюду выглядывали осторожные молодые ростки. Многие из них тянулись от живых корней обугленных древ или от древних трухлявых пней. Кое-что занес свежий западный ветер из-за кордонов. Но вверх, к своему кусочку солнца рвались и другие, дивные, невиданные прежде растения-мутанты. Абсолютное новое, которое без такого пожара не имело ни малого шанса пробиться к небу, удушенное может и менее совершенными, но более укорененными соперниками. Химеры ловили свой редкий шанс!
И когда обитавший в Аничковом дворце князь Разумовский исчез, в не успевшее опустеть здание немедленно поселилось одно такое хрупкое чудовище, как рак-отшельник в чужую раковину. За считанные дни его облик разительно изменился. Боковой фасад, что выходит на Невский проспект, украсился вываленными из верхних окон полотнищами флагов: национальным, сине-бело-красным и гербовым, черно-желто-белым. На месте очаровательного сада искорчеванную землю мостили обтесанными булыжниками, превращая в плац.
Под портиком застыли изваяниями милитаризма часовые в ярких кирасах и шлемах с конскими хвостами. Вооружены эти грозные стражи были короткими драгунскими ружьями — но с неположенными драгунам штыками. Сновали туда-сюда кареты без окон. У многих окна некогда были — но стекло оказалось замазано черной краской. А когда останавливались, от косяков врат парадного хода до дверцы кареты возникала стена из панцирных спин.
У главного фасада, что выходит ступенями парадной лестницы к Фонтанке, обосновались, вместо венецианского вида роскошных гондол, несколько шлюпок-шестерок самого обычного вида и два парусных катера. Чуть поодаль пристроился кеч, кораблик хотя не комфортабельный, зато быстрый, и, несмотря на крохотный размер, вполне мореходный.
Называть и впредь это грозное сооружение дворцом горожане уже не могли. Поэтому Аничков дворец в несколько дней сменил имя, превратившись, сперва в речах питерцев, а там и в официальных бумагах в Дом-на-Фонтанке.
Внутри, вместо анфилад смежных покоев появились в меру узкие коридоры и тесные кабинеты-пеналы, причудливо соединенные дверями между собой. И никакой обивки: синяя краска, правда, яркая. Сначала было покрасили свинцовыми белилами, так шеф отдела, князь Тембенчинский, тот самый нечеловек, составивший Мировичу протекцию, велел все смыть. И даже порывался арестовать поставщика краски, обвиняя во вредительстве и покушении на здоровье его кирасир. И уверял всех, что свинец — это вредно.
Пока нашли краситель, не содержащий ни свинца, ни меди, ни мышьяку, неделю работали в самых неэстетических условиях. И ничего. Зато теперь и красиво и здорово. И синий цвет вообще благоприятствует глазу, замечательно смотрясь вместе с золотистым паркетом.
Зато, как только Мирович ступил под своды, под нос ему сунули шапку.
— Тяни.
— Чего тяни? — спросил он, засовывая руку внутрь. Все-таки очень резвый народец собрался в этих свежеокрашенных стенах. Вот и эти: двое офицеров, унтер-канцелярист. Всех нарочно интригуют, и очень этой потехой довольны. Физиономии просто расплываются.
— Судьбу. Кому на войну идти, кому тут оставаться. Приказ самого Михаила Петровича. Извольте, ознакомьтесь.
Ага, при адъютанте, Тембенчинский у нас «сам». А за глаза да при своих?
Судьба выпала в виде картонного квадратика с надписью: «Поход». Писарь немедленно занес в журнал: «подпоручик Мирович убывает в действующую армию». И протянул перышко — руку приложить.
Пока же Мирович водил рукой, ему по свойски сообщили, что «сам» тоже едет. А «хозяйство» — то есть отдел — оставляет на жену. Тем более, что она куда способнее в регулярной работе.
Мирович неопределенно хмыкнул, услышав столь точную цитату из княгини Тембенчинской. На его взгляд, шеф аналитического отдела попросту обладал специфической и типично русской формой лени, когда любое, сколь угодно интересное занятие приедалось на первом же повторе. За этим следовала зевотная скука, рассредоточение внимания — и та самая неспособность. Вот и пришлось ему использовать один из незаполненных, но подписанных офицерских патентов, которыми император Петр снабдил его во время отвоевания столицы у мятежников, произведя собственную невесту в поручики лейб-гвардии. За прошедший месяц она стала из невесты — женой, а из поручика — штаб-ротмистром.
Вообще, Михайло Петрович настолько соответствовал лубочному национальному характеру, что его инородная внешность забывалась на втором часу знакомства. И никто не обращал внимания ни на перья, ни на острые, слегка отогнутые назад зубы, ни на гладкие пальцы без ногтей. Зато с когтями внутри розовых мягких подушечек.
Прочее было скрыто под мундиром, шароварами и сапогами.
Поэтому и воспринимали князя довольно легко. Поахав и поизумлявшись, заносили в ту же категорию, куда у белых людей попадали все прочие. «Туземец. Говорят, из Сибири? Ну и ладно. Завел же себе Петр Первый арапа-крестника. А Третий — тунгуса. А что, тунгусы не в перьях? Разве?»
И если потом и выясняются дополнительные уродства и несоответствия стандарту высшей белой расы, их принимают именно как небольшие отклонения.
А вот Василию Мировичу довелось впервые увидеть князя Тембенчинского совсем другим. Плоским, с грудью, словно вдавленной внутрь. И неловко отставившим вбок выпущенное через прорезь в боку мундира крыло. На крыле красовалась окровавленная повязка. Морда в перьях, словно рисунок углем и охрой на белой рисовой бумаге. Зверь. Зверь произносил слова, но они оставались пустыми звуками. Пока Василий не рассмотрел в пронзительных круглых глазах без белков душу и рассудок.
Но шефу все же пришлось кое-что рассказать.
Итак, Василий Мирович хмыкнул, отдал перо внутренне сияющему корнету — пусть радуется, вершитель судеб. Поднялся по лестнице. Рука в замшевой перчатке элегантно скользила по перилам, ощущая тот вид гладкости, который рождается не из липкого лака, а из дружеских поглаживаний десятков рук. Все равно, что пожать руку всему отделу.
Смирный паркет не посмел скрипеть под сапожищами. Мягкий поворот бронзовой ручки на дубовой двери. Мягкое кресло, девственно пустой стол. И еще дверь — в кабинет начальника. Не ко времени ты отвык от бивачной жизни, Вася… А вот и шеф. Знакомый стол, убранный зеленым сукном. То ли игорным, то ли тем, под которым долгий ящик, в который кладут неприятные дела. На столе — каска, такая же, как у адъютанта под локтем. Только конский хвост белый.
— Доброго утра, эччеленца.
Вот так. Здесь уставное титулование не принято. А уже установилось своеобычное. Фронт фронтом, но мы уже не армейская скотинка.
— Здорово, Василий. Что выпало?
— «Поход».
— Что ж, Виа не повезло. Придется ей без порученца мучиться. Ты ж у нас один на двоих.
Виа Рес Дуэ — это Валентина Ивановна Тембенчинская до крещения и замужества. А шефа, Мирович знал, звали Баглир ап Аменго. Но уверен не был. Так легло на слух. Потому как его прежнее имя в бумагах не встречаются. И если князь всегда называл жену Виа, то она его непременно величала Михелем.
— Эччеленца, а зачем мы вообще нужны в Голштинии? Без нас кавалерии не соберут? Нет, я не трус, и орденок — другой на груди будет очень комильфо. Просто в смысле понимания маневра.
Баглир тяжело вздохнул. Встал. Выпростал из спины крылья. Слегка размял их и сложил обратно.
Стало быть, решил Мирович, вопрос не глупый.
— Ответов несколько. И все — правда. Тебе который?
— Все.
— Хорошо. Назову два. Третий ты мне сам скажешь. Ответ для себялюбца: на войне тоже нужны умные люди. Ответ для страдальца за дело: гвардейский мятеж был в известной степени организован из-за границы, и именно из Дании. Граф Сен-Жермен, их командующий, был тогда в Петербурге. И именно он сделал мне ту дырку… до сих пор болит. И надо бы сыграть на чужой земле ответную партию. Ну, а третий?
— Третий? А чтобы мы не расслаблялись! — весело ляпнул Мирович.
И впервые за долгий месяц знакомства увидел на лице шефа удивление.
— Неужели угадал?
А теперь еще и разочарование.
— А, так ты шутил. А я уже испугался, умный малый, подсиживать меня будет. Но — угадал. Именно. Чтобы не превратиться в прежнюю гвардию, надо и грязь помесить копытами, и сухарика черствого в походе погрызть, и кровушку пролить. Я бы всех отправил. Но — мы тут очень нужны. А значит, пойдет половина. С нижними чинами как раз эскадрон.
И какой!
Баглир, от которого несвычные лошади шарахались, как от волка, заразился от знакомцев-конноартиллеристов и стал страстным лошадником. А потому своих подчиненных, набранных с бору по сосенке, заставлял совершенствоваться в верховой езде, фехтовании и прочих кавалерийских навыках. Причем учебой руководил штаб-ротмистр Комарович, как раз из конной артиллерии и переведенный. Ради того, чтобы на практике воплотить теорию о том, что лошадь — друг и боевой товарищ. А потому ее нельзя не только шпорами колоть, но и уздечкой мордовать. А по уму так и без плетки обойтись можно. В пример всегда ставил монголо-татар. Конный лучник ни уздой, ни плетью не сработает — руки заняты. Шпор у них также не видали. Зато русских разгромили как никто ни до, ни после. Так что начал Комарович наново переучивать даже лучших кавалеристов.
И кое-что уже начало получаться. Во всяком случае, по Невскому Мирович ехал уже без шпор. Уздечка на всякий случай была — но он ею не пользовался. И ничего, добрался до присутствия.
Но — у всех были и другие заботы.
Например, передать дела Виа. На словах-то Тембенчинский это уже сделал.
— А теперь, — сказал, — друг мой, берите-ка вот эти папки. Еще и еще. Вот и вот. Этого хватит. Нет, всю картотеку я вас перетаскивать не заставлю, не беспокойтесь…
А вся картотека все равно была не у него в кабинете. А в просторном зале этажом выше.
В коридор Мировичу выходить не пришлось, только отворить дверцу — и сделать шаг в соседний кабинет. Совершенно такой же. Только бумаги на столе сложены в стопки, а не разметаны, будто опали хлопьями с потолка, и придавлены кирасирской каской. И перья у сидящей за столом Виа белые и алые. Ну и галунов на рукавах поменьше.
— Доброго вам утра, иллюстра.
— И вам, поручик. «Поход»?
— Так, иллюстра.
— Повезло… А я даже не тянула.
— Почему?
— Михаил не позволил. И был совершенно прав. Хотите загадку? Я уже не один человек. И еще не два. А полтора.
Так Мировичу еще никто о беременности не сообщал. Впрочем, у него и не было не то, что жены — настолько постоянной подружки, чтобы такое сообщение стало интересным. Слегка обалдел, как и положено.
— Поздравляю, иллюстра! На крестины пригласите?
Нагло. Но хороший адъютант — не чужой человек. А в свет входят прецедентами. На крестинах же у Тембенчинских могут быть и Миних, и Румянцев, и даже император. Такая вот смесь расчета и искренности. Виа улыбнулась. Мальчик слишком заботится о карьере?
— Это будет года через три! А до тех пор я тебя еще загонять успею, в пехоту переведешься.
Мирович виновато пожал плечами.
— Целых три года… Это ж какой богатырь будет?!
— Такой же, как я и Михаил.
Полупоклон. Шаг назад. И что же увидел Мирович? Опаньки!
Шефа, стоящего навытяжку, и чеканящего официальные фразы доклада. А перед ним…
И сам вытянулся в струнку перед государем. Даже глаза от усердия выпучил.
— Расслабьтесь, господа. Михель, есть разговор.
— Вы свободны, поручик.
Мирович исчез — в собственную дверь, на свое место в приемную. Присел на краешек кресла. И стал ждать вызова.
А вот Петру стулья и кресла чем-то не угодили. Поэтому он прислонился к стене.
— Даже не знаю, с чего и начать, — заявил он, — дело очень запутанное. Настоящий Гордиев узел. А я рубить не хочу!
— Начните с конца, — посоветовал Баглир.
— Почему с конца?
— Быстрее получится, государь. Правда, скучнее.
— Черт с ней, со скукой! — Петр, по своему обыкновению, не выдержал и стал бегать по кабинету. И натыкаться на стены. Просто потому, что бегал он быстро, а дополнительно округлившийся во время коронационных пиршеств живот не позволял быстро затормозить, — Два императора в одной стране — это как?
— Иоанн Антонович! — догадался Баглир, — Вы вспомнили про нашу Железную маску, государь.
— Э, ты сам хотел с конца… Так вот: спасибо. Твой топтун с арбалетом меня спас. Чуть-чуть не прирезали…
Сквозь рубленый рассказ Петра Баглир рассмотрел такую картину: император, на радостях от одержанной победы, решил, что все теперь хорошо. И решил погулять по городу без охраны, в компании одного генерал-адъютанта Гудовича. Все было душевно. Люди на улицах кланялись, царь пил пиво в разных заведениях. Наконец, в самом радужном настроении, решил все-таки идти домой в Зимний. По дороге к нему подошел, кланяясь на каждом шаге, какой-то невзрачный человечек в плаще, что совершенно не вязалось с ясной погодой, вынул бумажку с прошением. Гудович хотел было перехватить, но Петр взял бумагу сам — и тут проситель завалился на спину — изо лба у него торчал арбалетный болт. Зато в спрятанной до того под плащом руке убитого был кинжал.
— Знаю, — сообщил Баглир, — мне уже доложили, ваше величество.
— Опять?
— Простите, государь. Я еще не привык.
Петр кивнул. Идея отменить титул величества, заменив его нормальным словом «государь», посетила его уже давно — и была воплощена в одном из недавних указов. А появилась она потому, что императору надоело быть существом среднего рода. «Его величество ушло, пришло, дошло…» — склонял он так и этак, и возмущался: «Мужчина я или нет? Кто придумал это глупое величество? Если же говорить по-французски, то там „величество“ и вовсе женского рода, как у нас „слава“ или „честь“. Ну, французские Карлы и Луи, положим, обабились, но почему МЫ обязаны терпеть эту дурь?»