Страница:
Судоходство по Висле встало. А польские дороги были никак не лучше русских.
Пришлось Чарторыйскому идти с поклоном к русским послам — а через них императорам. И просить урезонить разбушевавшегося Фридриха. Он, в конце концов, чей союзник?
— Я в своем праве, — настаивал Фридрих, — это мои воды, раз простреливаются из пушек, стоящих на моей земле. А еще вы можете снизить пошлины на прусские товары. На прочие можете оставить. Мне же лучше.
Торговались почти полгода. И вот, наконец, вахта на Висле закончилась.
Королю снова напомнили о диссидентах.
Адам Чарторыйский слово держал. И от званых, но приевшихся гостей спешил избавиться. Правда, сам говорить не стал. Погнушался. Выставил за себя примаса.
Русские послы следили из-за занавесочки. Вот примас Подоский начал речь. Слово, другое — и вот орет весь уже весь сойм, зрители на галереях выхватывают сабли. Сыплются поспешные клятвы умереть за веру.
Баглир тихонько поднялся и пошел вниз, в кипящую залу. Пару раз его останавливали люди с беспокойными умными лицами, уговаривали — не надо туда идти, примас еле спасся. По лицам было видно — об этом жалеют. Подоский был известен как самый продажный говорун королевства. Баглир кивал и шел дальше.
Взошел на покинутое примасом место. Грохнул кулаком по трибуне. Не помогло. Воинственные вопли больно били по ушам.
— Перестаньте кричать! — надрывая глотку, пролаял он, — Перестаньте шуметь, не то я вам сам пошумлю. А мой шум будет погромче вашего.
И правда, стало тише.
— Я не буду говорить о праве, о справедливости, о добрососедстве, — заявил он, — Я скажу грубо и жестоко, как скажет вам не всякий солдат. Любое государство стоит на доверии, а подрывается ненавистью. Любое государство стоит на страхе, а подрывается презрением. И если в некоторых ваших областях такое действие этого сейма отзовется ненавистью и презрением к вашему кликушеству — долго ли они останутся в пределах Речи Посполитой?
И прочитал русское предложение. Оно было весьма умеренным, и требовало для православных не столько даже равенства — сколько спокойствия. Началось голосование. И вопрос шел не так уж плохо — но тут черед дошел до краковского епископа Солтыка. И тот возгласил вето.
Баглир равнодушно пожал плечами и ушел.
— Отменят вето, вот и повторим, — заявил он позже, — не то придется все делать самим. Посредством войска.
Этот срок пришел через неделю. Как только сейм постановил отменить вето, Баглир объявил, что будет настаивать на повторном обсуждении вопроса о правах диссидентов.
Пришлось ему повторить свои прежние угрозы. Но главное — за день до голосования главные крикуны вдруг исчезли. Не то чтобы неизвестно куда — к ним в дома вошли русские солдаты, и увезли оппозицию прочь от города. Епископ Солтык тогда ужинал у маршалка литовского, Мнишка. Услыхав об арестах, пытался остаться на ночь — но был схвачен и в гостях.
Поэтому, едва сейм увидел князя Тембенчинского, зал взорвался негодованием.
— Потише! — прикрикнул на депутатов Баглир, — Я вам уже говорил — на любой шум отвечу большим шумом. Говорите по одному, тихо и учтиво — и я с удовольствием вас выслушаю.
— А говорить тихо, так не услышишь!
— Не беспокойтесь, господа — услышу. Я на ухо силен. Сосед ваш не услышит — а я все разберу.
— Тогда, ксенже Михал, отпустите Солтыка и остальных.
— А зачем? Какое мне дело до каких-то католиков?
Снова волна гнева.
— Еще раз — тише! Да отпустил я с утра вашего Солтыка и всех его конфидентов. Просто хотел им показать нынешнюю ситуацию с другой стороны. Если одного человека можно лишить самых простых прав — то и другие могут тому же подвергнуться.
— А если Солтык на свободе — то где же он?
— А прежде чем отпустить, его отвезли подальше от Варшавы… Так что на сегодняшнее заседание он не успеет. Но ведь кворум есть?
Потом выступал король. И намекнул депутатам — дайте гостям то, чего они хотят. Иначе не уйдут. И большинство согласилось с королем.
Баглир немедленно заявил, что его присутствие пока не требуется — и исчез, по его словам, в отпуск по семейным обстоятельствам.
Причина у него была самая уважительная — Виа собиралась рожать. Предлагаемых наперебой акушеров и бабок Виа напрочь отвергла, заявив, что тимматская подготовка офицера очистки включает в себя еще не то. Так что если что-то пойдет неправильно — помочь ей может только муж. Ну а если все будет правильно — оближет с ней на пару малыша и посидит с младенцем до тех пор, пока их не станет возможным доверить его нянькам.
— Зачем облизывать-то? — удивилась Елизавета Воронцова.
— Иначе Михель маленького съест, — объяснила Виа, — и ничего не поделаешь — так мы устроены. Зато если оближет, будет сидеть над ним с ятаганом и никого не подпускать, кроме меня. Пока маленький молоком кормиться не перестанет.
Разумеется, все получилось не так. Для начала Виа родила четверню, хотя у ее сородичей считалась невозможной даже тройня. Облизав потомство, Баглир закутал и сложил слепые, лысые и бескрылые комки рядком в заготовленную колыбельку. Которую рассчитывали, на редкий случай, на двойню. И заступил на определенный природой пост. Причем, по тимматскому обычаю, прихватил с собой не только ятаган.
Потом вмешался император Иоанн. Сначала он просто напрашивался на крестины. Узнав, что на седьмой день младенцы не будут крещены, вознегодовал. И прислал в Дом-на-Фонтанке приказ. Виа, слетав в Зимний, вернула его с наддранием и антиассигнацией Петра. То есть уравновешивающей подписью под отрицательной резолюцией.
Пришлось — впервые за два года — побеспокоить князя-кесаря Румянцева. Петр Александрович честно попытался рассудить дело.
— Почему не крестить то? — спросил недоуменно.
Виа объяснила. И опасность для жизни малышей. И опасность для жизни священника.
— Я всегда знал, что твой Мишка именно хорек, но не знал, что такой приличный, — заявил ей Румянцев, — Ну и ладно. А почему крестины отложить нельзя?
Император Иоанн разразился страстной теологической филиппикой. Князь-кесарь понял из его доводов половину.
— Пошли поговорим со счастливым отцом, — решил он.
Виа сразу стала ломать руки.
— Он же и вас…
— Я с ним через дверь поговорю. Это-то он вынесет?
Виа торопливо закивала.
Баглир находился в служебной квартире в Аничковом дворце. И был самим собой примерно наполовину. Эта половина перечитывала записки Манштейна, черкая пометки на полях. Вторая половина неотрывно бдела над потомством, слушая — не свистнут ли тихонько, давая знать о неудовольствии. Крикливостью его дети не отличались.
Когда в дверь постучали, правая рука сама легла на рукоять ятагана. Левая выпустила когти.
— Виа?
— Не только. Вы меня слышите, Михаил Петрович? Я Румянцев.
— Я вас узнал по голосу. Не заходите — убью.
Сказал буднично так. Как «здравия желаю». Князю-кесарю стало ясно — убьет. Ну и ладно. Петр Александрович описал ситуацию.
— А в чем, собственно, затык? — поинтересовался Баглир.
— Загвоздка, — поправила его Виа, — понабрался ты в Варшаве чужеземных словечек.
Баглир на поправку внимания не обратил.
— Ваших детей до появления на свет не крестят, — продолжил он, — а видели бы вы моих, Петр Александрович. Слепые, лысые, не кричат, не ползают даже. Потому им и нужно такое внимание. А как уподобятся вашим младенцам, глаза откроют, крылья прорежут, кричать станут — тогда и я мешать уже не буду. Тогда и окрестим. А государь Иван Антонович торопить будет — скажите ему, что так нас устроил тот, кто создал и все остальное…
В Польше все недовольные ждали лишь до тех пор, пока русские войска не ушли из страны. А уходили русские со скоростью в стельку пьяной улитки. Но как ни старались — за полгода управились.
И сразу в городке Баре возникла конфедерация.
То есть законный, оформленный по всем правилам мятеж. Еще конфедерация должна была соблюдать некоторые правила — но на такие вещи уже сотню лет никто внимания не обращал.
Конфедерация требовала отмены всех решений предыдущего сейма, восстановления вето и разрыва соглашения о диссидентах. Бердичев и Краков пали сразу. Небольшое королевское войско только и могло, что прикрыть столицу.
Опять позвали русских. Русские, по обыкновению, были не готовы и принялись долго запрягать. А потом шли со скоростью тяжело похмельной улитки.
Конфедераты от делать нечего рассыпались бандами. Законно — грабили, законно — вешали любого встречного. Особенно прославился отряд ротмистра Хлебовского, обожавшего ревизовать местечки — то есть устраивать погромы православных жителей. При этом не просто били — забивали до смерти. Вешал же сей удалец и вовсе всех подряд. Даже и католиков. Известное дело — бог на небе узнает своих…
Варшавские газеты писали о нем восторженно!
И тогда вернувшийся в Варшаву отдыхать от отцовских забот и буйных крестин Баглир вспомнил свою основную специализацию. Тимматскую. Подготовка в таких делах у него была больше теоретическая, никакого боевого опыта. Но просто бездельно сидеть на месте он уже не мог. И убедил Кейзерлинга в том, что ему надо на несколько дней покинуть город.
С собой он взял только карту и ружейный шомпол.
Вернулся грустный и голодный. Сжевал, не заметив, два телячьих окорока, полдюжины копченых карпов из Вислы.
— Нету больше Хлебовского, — сообщил послу. И завалился спать. Рассказал же свою историю только через три дня. И то — по дипломатическим обстоятельствам.
Гибель удалого ротмистра взбудоражила город. Разгром крестоносного отряда приписали войскам короля. И те под взорами национальной укоризны, начали перебегать к конфедератам. И вот мятежники уже заняли Прагу, ближайшее предместье столицы.
— Надо ускорить выдвижение наших войск, — предложил Кейзерлинг, — иначе Чарторыйского детронизируют. Он же за нашу политику пострадал! Его войска Хлебовского вырезали…
— Не надо ничего ускорять, — отрезал Баглир, — слабое государство выгоднее иметь врагом, нежели лицемерным другом. А Хлебовского вырезал не король. Это сделал я.
— У вас есть тут сторонники? — заинтересовался Кейзерлинг.
— Я перебил эту шайку один, — признался Баглир, — причем запросто. На часы они ставили совершенно негодных людей, да еще пьяных. К этим просто подходил со спины, ятаганом горло перехватывал. Оказывается, очень удобно. Хорошую вещь арабы придумали. Обошел лагерь по кругу, обработал всех часовых. Остальные спали мертвецки. Было темно. Одет я был вполне по-свойски, лицо прятал. Ходил вразвалку. Любой полупроснувшийся мог подумать, что товарищу понадобилось до ветру. Или поблевать в сторонке хочет, как европейский человек. Тут ятаганом было блестеть опасно. Так я шомпол взял, от карабина, с которым летаю, короткий, в рукав спрятал. У любого подобного нам существа есть уязвимое место — ухо. И если достаточно глубоко туда засунуть шомпол — это существо умрет. Может, успеет немножко вскрикнуть. Но рот можно зажать. Зато ни проблеска ятагана под луной — луны не было видно, тучи, но мало ли какой лучик? — ни лужи крови. И проснувшемуся кажется, что товарищи просто спят. А там и его черед настает. Триста восемнадцать душ на тот свет отправил за ночь. Страху натерпелся — непредставимо. Но что поделаешь — если надо? Лечу назад. Внизу — Литва, хатки небеленые. А главное — происходит в душе гадостное самокопание. Обрусел, думаю, себе на голову. Парю, ветер свищет, совесть угрызает. Облетел стороной Гродно. Вижу — внизу церквушка, крест православный. Еще, стало быть, не сожгли конфедераты. Я, между прочим, христианин ревностный только с виду. В Бога верю. А вот церковь полагаю учреждением. Хожу, когда предписано. Исповедуюсь по графику. То есть исповедовался, пока был военным и у полкового попа в журнале надо было крестик в нужной графе получать. А за последний год ни разу.
Лютеранин Кейзерлинг кивнул. Для него такой подход был не слишком еретическим.
— А тут — потянуло. Спустился. Нашел местного священника. Бедный поп сначала очень меня испугался. Чуть успокоился, когда я ему крестик свой показал. Он у меня нарочно серебряный. Чтобы сразу было понятно — князь Тембенчинский не нечисть. Но святой водой украдкой все-таки побрызгал. После чего совсем успокоился, и, дивясь многообразию мира, стал меня исповедовать. И вместо обычной формулы получил ту же историю, что и вы. «И ты был один, сын мой?» — спрашивает. Меня, кстати, такое обращение часто раздражает. Особенно когда так меня называет какой-нибудь вчерашний семинарист. Но этот священник был уже в летах, и прозвучало это как-то правильно. «Один», — говорю. «Тогда это не грех, а чудо господне. Бог этих ляхов через тебя покарал. А как иначе — одному на три сотни?». «Вопрос подготовки», — отвечаю, — «умеючи и шельму бьют». «А вот это», — говорит священник, — «уже гордыня, грех. И в нем покаяться надо». И перстом в меня тычет. Ну, я покаялся, он мне этот грех и отпустил. Лечу себе дальше, полонез Козловского под нос себе свищу. И понимаю — знаменитые русские самокопания есть банальный плод разума людей, обладающих совестью, но пренебрегающих исповедью…
Так из рассказа о приключениях вышла притча. А еще того не знал Баглир, что исповедовавший его священник видел его взлет. Вышел проводить гостя — а вместо копытного стука — хлопанье крыльев и громадная тень над отцветшими грушами. И пошел по Литве гулять слух, что Хлебовского, чашу гнева Господнего переполнившего, истребил посланный с небес ангел. И начали хлопы по всей Литве привязывать косы к древкам — вертикально. И поднимать на них отбившихся панов-конфедератов.
Варшава держалась еще около недели. Война тут шла не кровавая, зато горластая. Кто кого перекричит. У конфедератов получалось громче и складней. Скоро они уже вольно ходили по городу. Королевская гвардия пока следила, чтобы никто не лез в королевский дворец и к посольствам — но и только. Наконец, явился прусский посол с ненемецкой фамилией Бенуа.
— Кажется, пора отсюда съезжать, — заявил он, — в… где там ваши части?
— Дошли до Гродно.
— Значит, в Гродно. Соединим охрану посольств. Наши рейтары, ваши драгуны.
Кейзерлинг поспешил к королю — предлагая отступить и составить в Гродно свою конфедерацию, коронную. Но Чарторыйский бежать под охрану дружеских штыков не захотел. Заявил, что примет любую судьбу — но со своим народом. Даже если его изрубят в куски.
— Как бы то ни было, я останусь с нацией.
Тогда из тени русского посла вышел князь Тембенчинский.
— Жаль, — это было все, что он сказал. Но король почему-то понял — если его изрубят в куски, это будет еще хорошо.
Этого с ним не случилось. Зато конфедеративный сейм отменил все нововведения и восстановил все вольности. А епископ Солтык провел закон, объявлявший врагом государства всякого, кто осмелится хотя бы речь произнести в защиту некатоликов. В это же время конфедерация добралась до Украины. И тут — грянуло всерьез.
Кучка реестровых казаков, вместо вступления в конфедерацию против православных, то есть самих себя, поддела присланных к ним полковников на пики. Казалось, у нескольких мятежных сотен нет никакой надежды, разве бежать за рубеж. Но внезапно на помощь собратьям ринулась вся Запорожская Сечь. Следом — тучи беглых казаков, укрывавшихся на левом, русском берегу Днепра. И все чаще повторялось имя молодого вожака, объявившего себя гетманом — Василия Мировича.
Умань. Взятый в кольцо город. Пьяные песни под давно не чинеными стенами. Комендантом там был француз Ленарт, который полагал, что вокал и дисциплина — вещи несовместные. Вывел отряд на вылазку — резать пьяных. Увы, трезвых казаков оказалось больше. Пока вытащившие счастливый жребий везунчики изображали полную неспособность, остальные, осатанев от неудачи, ждали наиболее боеспособную часть гарнизона. Дали немного углубиться в лагерь — и ударили в спину, отрезав от замка. Голову командовавшего вылазкой Ленарта положили перед воротами. С запиской от самозваного гетмана. В которой он обещал в случае капитуляции города удержать своих людей от совершения разнообразных зверств. Так и написал. И обещал утром безудержный штурм. Шляхтичи-конфедераты и хохлы-католики из горожан, всю ночь провоображав эти самые зверства — а фантазия у них была богатая — к утру сдались на капитуляцию. Город был занят казаками. Потом последовал еврейский погром — а как же без? Настоящий, украинский, с резней. Последовал и общий грабеж. Горожан согнали в костел, а все прочие строения разворовали.
Потом казаки подошли к костелу, и начали вытаскивать католиков. Начали забавляться — бить. Но вмешался гетман. Высверкнул саблей — и головы допустивших разбой сотников Гонты и Железняка упали на булыжники мощеной площади.
— Не за ляхов казню, а за ослушание приказа, — сообщил тот своим, — без порядка вольной Украине не быть.
И велел католиков, от греха, из города выгнать вон.
Уманские беглецы потом описывали гетмана огромным человеком на небывалых размеров белом коне, одетым в русскую кирасирскую форму, поигрывающим усыпанной драгоценными каменьями булавой. И называли имя — Василий Мирович.
За Уманью казаки шли уже не одним огромным табором — рассыпались небольшими отрядами. Однако выбить их получалось не слишком легко. Рядом непременно оказывался другой отряд, побольше — и успевал подать помощь товарищам до их полного поражения. А если и тут не выходило победы, являлся полк. А то и собственная гетманская бригада — полторы тысячи сабель и коротких кавалерийских карабинов. Клейма на карабинах стояли саксонские!
Измерять силу войск и расстояние часами Мирович придумал не сам — слышал еще от князя Тембенчинского на датской войне. И вот теперь — воплощал. И каждого вновь назначенного есаула или полковника непременно одаривал тяжелой луковицей сносной французской фирмы — швейцарские часы были слишком дороги, поощрять же промышленность возможного противника — Англии — он не хотел. Многие часы теряли, другие, важно нося на брюхе — не пользовались. Такие зарывались дальше, чем нужно и погибали. А другие уже не пренебрегали расчетом времени. Казаки воевали по-прежнему, по-свойски, но в их авантюрной манере вдруг стало сквозить что-то аналитически немецкое. Видел бы Фридрих Второй — изумился бы и одобрил.
Ровно казаки заняли без хлопот. Под гетманское слово. И резни не было. Мирович же говорил на площади, и обещал всем русинам волю и казацкие права именем русских царей. Даже и католикам!
Тернополь не сдался. И отбил три безудержных приступа. И дождался помощи.
Изморосным летним утром украинское войско встало против конфедеративного. Блестящий под украдкой выглянувшим солнцем дождь, осечки отсыревших кремней. Эту битву должно было решить благородное белое оружие — сабля.
Конфедератов собралось довольно много — тысяч до восьмидесяти. Но большинство из них годились лишь для петушиной войны — жрать и драть глотку. Едва не самыми боеспособными были отряды своих, польских, хлопов — им сказали, что война идет за веру и ойчизну, а по такому случаю на битву пойдет любой поляк. Слова эти, поначалу бывшие насмешкой, понемногу сбывались — ведь за спиной казаков уже лежала, без малого клочка, вся Украина, и малопольские земли они могли рассматривать безо всяких оптических труб.
Мирович, отчаявшись придумать что-то путное — а еще у Тембенчинского в адъютантах ходил — препоручил ведение боя казацкой старшине, решив — что было хорошо для Хмельницкого, сгодится и для него. Забыл — хоть и ляхи не те, что при Вишневецком, да и казаки переменились. И не то, чтобы люди стали хуже. Просто теперь в Сечи куренями жили разве самые желторотые, остальные расселились вокруг хуторами. А известно — запорожец с женкой и ребятишками — запорожец наполовину. За родину они снялись с насиженной жирной земли, с наслаждением грабили богатые местечки — но теперь, глядя на вполчетвера большее польское войско, каждый из них мечтал не о славе, а о жизни. И потому не стоил в сече пятерых крылатых гусар, как прадед.
Так что и у него едва не самой крепкой силой оказались недавние гречкосеи, незаможные халупники, вооруженные лишь пиками из кос. Поляки таких на своей стороне звучно называли, на французский манер, «косинерами».
Сначала — стали напротив, стреляли бестолково. Осечки, дым. Наконец, самые нетерпеливые с обоих сторон рванули сабли из ножен — и пошло. За ними рванули, боясь прослыть трусами, или, что хуже, плохими товарищами, остальные. Напрасно гетман махал палашом и матерился — его собственная бригада, назначенная в резерв, с места пошла в галоп. Только тяжело плескалось в дождевых каплях старое казацкое знамя — красный крест на белом полотнище.
Вместо правильной битвы получилась беспорядочная, сумасшедшая свалка — и тут обе стороны показали себя совсем неплохо, и в пестрой свалке не разобрать было, чья берет. Под вечер гарнизон Тернополя не устоял — и хлынул на помощь своим.
Рубились на закате, рубились в сумерках. К ночи кремни высохли — и началась стрельба по теням, по вспышкам чужих выстрелов. Мирович, бившийся весь день простым бойцом и оказавшийся вдруг один, узнал по звуку тульские драгунки, маскированные под саксонские, и бросился к своим.
В него выстрелили — раз, другой.
— Не стреляйте, братья, я — Мирович! — крикнул он. Утром, как стало светать, его поздравили, рассмотрев порванную пулей штанину шаровар и след от более меткого выстрела на панцире. Тогда же один из его есаулов заметил — стрельба катится прочь, к западу.
Утром Мирович был вынужден удивляться — победу купила не сечевая лихость, а хуторская осмотрительность. Не видя своих и чужих, рассудительные казаки затаивались. А ляхи продолжали стрелять, и, растрепанные в дневной схватке, все чаще попадали по своим. Те думали на казаков и отвечали от души, сколько хватало пуль и пороха. Но заряды кончались, а перестрелка все разгоралась. Стали отходить, натыкаясь друг на друга. Отход же — большое мастерство, для него нужен куда больший порядок, чем для атаки. Так что отступление выросло в бегство, и конфедераты сами бежали и сами себя преследовали.
— Дела… — простонародно почесал затылок гетман, уяснив картину своей победы, и просиял молодой глуповатой улыбкой, — Так куда дальше двинемся, атаманы: на Львов или уж на Варшаву?
А князь Тембенчинский, сидючи в Гродно, рассылал по городам декларацию. В которой отмечалось — в силу прав, полученных Россией по Андрусовскому договору, Империя обязана защитить православное население Украины и Белоруссии. Что, в свете последних законов, принятых сеймом, может означать только отторжение этих областей из недружественного владения. Под декларацией стояли подписи обоих государей.
Фридриху же Второму декларации были не нужны. Он просто ввел тридцать тысяч штыков в Померанию. И начались превращения на картах, и спешно меняли указатели на дорогах: Гданьск — на Данциг, Торунь на Торн.
Вот уж чего Баглир никак не ожидал — так это того, что генерал-аншеф Захар Чернышев будет ходить за ним по пятам, прося ценного совета. А это произошло. Конфедератов в Литве никак не удавалось вывести — от русских войск они банально удирали, предпочитая отыгрываться на беззащитных. А генерала засыпал возмущенными посланиями император Иоанн, невесть каким способом узнававший о каждом устроенном бесчинстве. В конце концов, начал присылать возмущенные рескрипты и князь-кесарь: мол, велика ли честь бить этих партизан? И достойно ли с ними два месяца возиться?
Тем более, что под налеты попадали не только деревеньки и монастыри, но и воинские обозы.
— Все еще очень хорошо, — утешал Чернышева Баглир, — характер их действий определяется естественными склонностями, а не является продуманной стратегией, чего я поначалу боялся. Налеты на обозы — эка невидаль! А вот если бы они, к примеру, еще и мосты жгли, колодцы травили, устраивали завалы на дорогах — мы бы с вами совсем взвыли.
Но дни шли, многие отряды одержали над конфедератами победы — но тех только прибавлялось. Захар Григорьевич комкал победные реляции — главари всегда уходили живыми, и всем своим видом показывали: трепка от русских — пустяки, минутный страх. Сытая же и веселая жизнь «крестоносца» манила многих. Эскадроны конфедератов росли.
Надо было наступать на Варшаву — а как, если тыл не обеспечен? Пусть города сами собрали гарнизоны, но призрак голода уже бродил неподалеку. А русские легкие отряды, мотаясь за супостатами налегке, питались за счет местного населения, и иной раз именно они, а не доморощенные поляки забирали у белорусского крестьянина последнее. Платили — не всегда. Злоупотребления выявлялись, и иной раз офицера, а то и генерала, расстреливали — для науки — собственные роты.
Чернышев, ругаясь так, что бумага краснела, требовал из Петербурга легкую кавалерию. Бывший камер-юнкером при государе Петре Федоровиче все годы его прозябания в великих князьях, ровесник, участник всех шалостей и серьезных интриг, он в своих рапортах легко применял такие казарменные перлы, что у грядущих историков могли возникнуть сложности с переводом этих творений обратно на русский язык.
А кавалерия была нужна в другом месте. Отношения с Османской Империей вдруг стали натянуты. Австрийское золото сделало свое дело, и высокая Порта ждала только повода для нападения. Турция не желала ни усиления России, ни наведения порядка в Речи Посполитой. Сильная Польша была кошмаром турок со времен Яна Собесского, отбросившего их от Вены в конце семнадцатого столетия. С тех пор так далеко в Европу турки уже и не захаживали ни разу, а Австрия обзавелась полезным дополнением в виде королевства Венгерского. Россию же они боялись не сильно — неудачные крымские походы Голицына и прутский позор великого Петра опровергали взятие Азова и походы Миниха. И пусть Миних рассказывает, что от Дуная до Киева его армия убегала от чумы, а не от неприятеля — вы попробуйте это туркам доказать! Тем более что в ту войну они сумели отнять у Австрии кое-что из ранее потерянного, и не малость какую — Белград. Первая половина восемнадцатого века вообще сложилась для Османской Империи неплохо — пусть и не раздалась, как в предыдущие столетия, но и не потеряла ничего. Потому слабости султан за собой не чувствовал, а к старому врагу — Австрии относился покровительственно. И деньги принимал охотно, понимая их не как взятку или субсидию. В конце концов, еще сто лет назад Австрия платила ему ежегодную дань. Отчего бы ей и не оплатить защиту общих интересов в Польше деньгами, если уж впала в немочь? Вот и собиралась русская кавалерия напротив подчиненного туркам Крыма — отбивать возможный набег.
Пришлось Чарторыйскому идти с поклоном к русским послам — а через них императорам. И просить урезонить разбушевавшегося Фридриха. Он, в конце концов, чей союзник?
— Я в своем праве, — настаивал Фридрих, — это мои воды, раз простреливаются из пушек, стоящих на моей земле. А еще вы можете снизить пошлины на прусские товары. На прочие можете оставить. Мне же лучше.
Торговались почти полгода. И вот, наконец, вахта на Висле закончилась.
Королю снова напомнили о диссидентах.
Адам Чарторыйский слово держал. И от званых, но приевшихся гостей спешил избавиться. Правда, сам говорить не стал. Погнушался. Выставил за себя примаса.
Русские послы следили из-за занавесочки. Вот примас Подоский начал речь. Слово, другое — и вот орет весь уже весь сойм, зрители на галереях выхватывают сабли. Сыплются поспешные клятвы умереть за веру.
Баглир тихонько поднялся и пошел вниз, в кипящую залу. Пару раз его останавливали люди с беспокойными умными лицами, уговаривали — не надо туда идти, примас еле спасся. По лицам было видно — об этом жалеют. Подоский был известен как самый продажный говорун королевства. Баглир кивал и шел дальше.
Взошел на покинутое примасом место. Грохнул кулаком по трибуне. Не помогло. Воинственные вопли больно били по ушам.
— Перестаньте кричать! — надрывая глотку, пролаял он, — Перестаньте шуметь, не то я вам сам пошумлю. А мой шум будет погромче вашего.
И правда, стало тише.
— Я не буду говорить о праве, о справедливости, о добрососедстве, — заявил он, — Я скажу грубо и жестоко, как скажет вам не всякий солдат. Любое государство стоит на доверии, а подрывается ненавистью. Любое государство стоит на страхе, а подрывается презрением. И если в некоторых ваших областях такое действие этого сейма отзовется ненавистью и презрением к вашему кликушеству — долго ли они останутся в пределах Речи Посполитой?
И прочитал русское предложение. Оно было весьма умеренным, и требовало для православных не столько даже равенства — сколько спокойствия. Началось голосование. И вопрос шел не так уж плохо — но тут черед дошел до краковского епископа Солтыка. И тот возгласил вето.
Баглир равнодушно пожал плечами и ушел.
— Отменят вето, вот и повторим, — заявил он позже, — не то придется все делать самим. Посредством войска.
Этот срок пришел через неделю. Как только сейм постановил отменить вето, Баглир объявил, что будет настаивать на повторном обсуждении вопроса о правах диссидентов.
Пришлось ему повторить свои прежние угрозы. Но главное — за день до голосования главные крикуны вдруг исчезли. Не то чтобы неизвестно куда — к ним в дома вошли русские солдаты, и увезли оппозицию прочь от города. Епископ Солтык тогда ужинал у маршалка литовского, Мнишка. Услыхав об арестах, пытался остаться на ночь — но был схвачен и в гостях.
Поэтому, едва сейм увидел князя Тембенчинского, зал взорвался негодованием.
— Потише! — прикрикнул на депутатов Баглир, — Я вам уже говорил — на любой шум отвечу большим шумом. Говорите по одному, тихо и учтиво — и я с удовольствием вас выслушаю.
— А говорить тихо, так не услышишь!
— Не беспокойтесь, господа — услышу. Я на ухо силен. Сосед ваш не услышит — а я все разберу.
— Тогда, ксенже Михал, отпустите Солтыка и остальных.
— А зачем? Какое мне дело до каких-то католиков?
Снова волна гнева.
— Еще раз — тише! Да отпустил я с утра вашего Солтыка и всех его конфидентов. Просто хотел им показать нынешнюю ситуацию с другой стороны. Если одного человека можно лишить самых простых прав — то и другие могут тому же подвергнуться.
— А если Солтык на свободе — то где же он?
— А прежде чем отпустить, его отвезли подальше от Варшавы… Так что на сегодняшнее заседание он не успеет. Но ведь кворум есть?
Потом выступал король. И намекнул депутатам — дайте гостям то, чего они хотят. Иначе не уйдут. И большинство согласилось с королем.
Баглир немедленно заявил, что его присутствие пока не требуется — и исчез, по его словам, в отпуск по семейным обстоятельствам.
Причина у него была самая уважительная — Виа собиралась рожать. Предлагаемых наперебой акушеров и бабок Виа напрочь отвергла, заявив, что тимматская подготовка офицера очистки включает в себя еще не то. Так что если что-то пойдет неправильно — помочь ей может только муж. Ну а если все будет правильно — оближет с ней на пару малыша и посидит с младенцем до тех пор, пока их не станет возможным доверить его нянькам.
— Зачем облизывать-то? — удивилась Елизавета Воронцова.
— Иначе Михель маленького съест, — объяснила Виа, — и ничего не поделаешь — так мы устроены. Зато если оближет, будет сидеть над ним с ятаганом и никого не подпускать, кроме меня. Пока маленький молоком кормиться не перестанет.
Разумеется, все получилось не так. Для начала Виа родила четверню, хотя у ее сородичей считалась невозможной даже тройня. Облизав потомство, Баглир закутал и сложил слепые, лысые и бескрылые комки рядком в заготовленную колыбельку. Которую рассчитывали, на редкий случай, на двойню. И заступил на определенный природой пост. Причем, по тимматскому обычаю, прихватил с собой не только ятаган.
Потом вмешался император Иоанн. Сначала он просто напрашивался на крестины. Узнав, что на седьмой день младенцы не будут крещены, вознегодовал. И прислал в Дом-на-Фонтанке приказ. Виа, слетав в Зимний, вернула его с наддранием и антиассигнацией Петра. То есть уравновешивающей подписью под отрицательной резолюцией.
Пришлось — впервые за два года — побеспокоить князя-кесаря Румянцева. Петр Александрович честно попытался рассудить дело.
— Почему не крестить то? — спросил недоуменно.
Виа объяснила. И опасность для жизни малышей. И опасность для жизни священника.
— Я всегда знал, что твой Мишка именно хорек, но не знал, что такой приличный, — заявил ей Румянцев, — Ну и ладно. А почему крестины отложить нельзя?
Император Иоанн разразился страстной теологической филиппикой. Князь-кесарь понял из его доводов половину.
— Пошли поговорим со счастливым отцом, — решил он.
Виа сразу стала ломать руки.
— Он же и вас…
— Я с ним через дверь поговорю. Это-то он вынесет?
Виа торопливо закивала.
Баглир находился в служебной квартире в Аничковом дворце. И был самим собой примерно наполовину. Эта половина перечитывала записки Манштейна, черкая пометки на полях. Вторая половина неотрывно бдела над потомством, слушая — не свистнут ли тихонько, давая знать о неудовольствии. Крикливостью его дети не отличались.
Когда в дверь постучали, правая рука сама легла на рукоять ятагана. Левая выпустила когти.
— Виа?
— Не только. Вы меня слышите, Михаил Петрович? Я Румянцев.
— Я вас узнал по голосу. Не заходите — убью.
Сказал буднично так. Как «здравия желаю». Князю-кесарю стало ясно — убьет. Ну и ладно. Петр Александрович описал ситуацию.
— А в чем, собственно, затык? — поинтересовался Баглир.
— Загвоздка, — поправила его Виа, — понабрался ты в Варшаве чужеземных словечек.
Баглир на поправку внимания не обратил.
— Ваших детей до появления на свет не крестят, — продолжил он, — а видели бы вы моих, Петр Александрович. Слепые, лысые, не кричат, не ползают даже. Потому им и нужно такое внимание. А как уподобятся вашим младенцам, глаза откроют, крылья прорежут, кричать станут — тогда и я мешать уже не буду. Тогда и окрестим. А государь Иван Антонович торопить будет — скажите ему, что так нас устроил тот, кто создал и все остальное…
В Польше все недовольные ждали лишь до тех пор, пока русские войска не ушли из страны. А уходили русские со скоростью в стельку пьяной улитки. Но как ни старались — за полгода управились.
И сразу в городке Баре возникла конфедерация.
То есть законный, оформленный по всем правилам мятеж. Еще конфедерация должна была соблюдать некоторые правила — но на такие вещи уже сотню лет никто внимания не обращал.
Конфедерация требовала отмены всех решений предыдущего сейма, восстановления вето и разрыва соглашения о диссидентах. Бердичев и Краков пали сразу. Небольшое королевское войско только и могло, что прикрыть столицу.
Опять позвали русских. Русские, по обыкновению, были не готовы и принялись долго запрягать. А потом шли со скоростью тяжело похмельной улитки.
Конфедераты от делать нечего рассыпались бандами. Законно — грабили, законно — вешали любого встречного. Особенно прославился отряд ротмистра Хлебовского, обожавшего ревизовать местечки — то есть устраивать погромы православных жителей. При этом не просто били — забивали до смерти. Вешал же сей удалец и вовсе всех подряд. Даже и католиков. Известное дело — бог на небе узнает своих…
Варшавские газеты писали о нем восторженно!
И тогда вернувшийся в Варшаву отдыхать от отцовских забот и буйных крестин Баглир вспомнил свою основную специализацию. Тимматскую. Подготовка в таких делах у него была больше теоретическая, никакого боевого опыта. Но просто бездельно сидеть на месте он уже не мог. И убедил Кейзерлинга в том, что ему надо на несколько дней покинуть город.
С собой он взял только карту и ружейный шомпол.
Вернулся грустный и голодный. Сжевал, не заметив, два телячьих окорока, полдюжины копченых карпов из Вислы.
— Нету больше Хлебовского, — сообщил послу. И завалился спать. Рассказал же свою историю только через три дня. И то — по дипломатическим обстоятельствам.
Гибель удалого ротмистра взбудоражила город. Разгром крестоносного отряда приписали войскам короля. И те под взорами национальной укоризны, начали перебегать к конфедератам. И вот мятежники уже заняли Прагу, ближайшее предместье столицы.
— Надо ускорить выдвижение наших войск, — предложил Кейзерлинг, — иначе Чарторыйского детронизируют. Он же за нашу политику пострадал! Его войска Хлебовского вырезали…
— Не надо ничего ускорять, — отрезал Баглир, — слабое государство выгоднее иметь врагом, нежели лицемерным другом. А Хлебовского вырезал не король. Это сделал я.
— У вас есть тут сторонники? — заинтересовался Кейзерлинг.
— Я перебил эту шайку один, — признался Баглир, — причем запросто. На часы они ставили совершенно негодных людей, да еще пьяных. К этим просто подходил со спины, ятаганом горло перехватывал. Оказывается, очень удобно. Хорошую вещь арабы придумали. Обошел лагерь по кругу, обработал всех часовых. Остальные спали мертвецки. Было темно. Одет я был вполне по-свойски, лицо прятал. Ходил вразвалку. Любой полупроснувшийся мог подумать, что товарищу понадобилось до ветру. Или поблевать в сторонке хочет, как европейский человек. Тут ятаганом было блестеть опасно. Так я шомпол взял, от карабина, с которым летаю, короткий, в рукав спрятал. У любого подобного нам существа есть уязвимое место — ухо. И если достаточно глубоко туда засунуть шомпол — это существо умрет. Может, успеет немножко вскрикнуть. Но рот можно зажать. Зато ни проблеска ятагана под луной — луны не было видно, тучи, но мало ли какой лучик? — ни лужи крови. И проснувшемуся кажется, что товарищи просто спят. А там и его черед настает. Триста восемнадцать душ на тот свет отправил за ночь. Страху натерпелся — непредставимо. Но что поделаешь — если надо? Лечу назад. Внизу — Литва, хатки небеленые. А главное — происходит в душе гадостное самокопание. Обрусел, думаю, себе на голову. Парю, ветер свищет, совесть угрызает. Облетел стороной Гродно. Вижу — внизу церквушка, крест православный. Еще, стало быть, не сожгли конфедераты. Я, между прочим, христианин ревностный только с виду. В Бога верю. А вот церковь полагаю учреждением. Хожу, когда предписано. Исповедуюсь по графику. То есть исповедовался, пока был военным и у полкового попа в журнале надо было крестик в нужной графе получать. А за последний год ни разу.
Лютеранин Кейзерлинг кивнул. Для него такой подход был не слишком еретическим.
— А тут — потянуло. Спустился. Нашел местного священника. Бедный поп сначала очень меня испугался. Чуть успокоился, когда я ему крестик свой показал. Он у меня нарочно серебряный. Чтобы сразу было понятно — князь Тембенчинский не нечисть. Но святой водой украдкой все-таки побрызгал. После чего совсем успокоился, и, дивясь многообразию мира, стал меня исповедовать. И вместо обычной формулы получил ту же историю, что и вы. «И ты был один, сын мой?» — спрашивает. Меня, кстати, такое обращение часто раздражает. Особенно когда так меня называет какой-нибудь вчерашний семинарист. Но этот священник был уже в летах, и прозвучало это как-то правильно. «Один», — говорю. «Тогда это не грех, а чудо господне. Бог этих ляхов через тебя покарал. А как иначе — одному на три сотни?». «Вопрос подготовки», — отвечаю, — «умеючи и шельму бьют». «А вот это», — говорит священник, — «уже гордыня, грех. И в нем покаяться надо». И перстом в меня тычет. Ну, я покаялся, он мне этот грех и отпустил. Лечу себе дальше, полонез Козловского под нос себе свищу. И понимаю — знаменитые русские самокопания есть банальный плод разума людей, обладающих совестью, но пренебрегающих исповедью…
Так из рассказа о приключениях вышла притча. А еще того не знал Баглир, что исповедовавший его священник видел его взлет. Вышел проводить гостя — а вместо копытного стука — хлопанье крыльев и громадная тень над отцветшими грушами. И пошел по Литве гулять слух, что Хлебовского, чашу гнева Господнего переполнившего, истребил посланный с небес ангел. И начали хлопы по всей Литве привязывать косы к древкам — вертикально. И поднимать на них отбившихся панов-конфедератов.
Варшава держалась еще около недели. Война тут шла не кровавая, зато горластая. Кто кого перекричит. У конфедератов получалось громче и складней. Скоро они уже вольно ходили по городу. Королевская гвардия пока следила, чтобы никто не лез в королевский дворец и к посольствам — но и только. Наконец, явился прусский посол с ненемецкой фамилией Бенуа.
— Кажется, пора отсюда съезжать, — заявил он, — в… где там ваши части?
— Дошли до Гродно.
— Значит, в Гродно. Соединим охрану посольств. Наши рейтары, ваши драгуны.
Кейзерлинг поспешил к королю — предлагая отступить и составить в Гродно свою конфедерацию, коронную. Но Чарторыйский бежать под охрану дружеских штыков не захотел. Заявил, что примет любую судьбу — но со своим народом. Даже если его изрубят в куски.
— Как бы то ни было, я останусь с нацией.
Тогда из тени русского посла вышел князь Тембенчинский.
— Жаль, — это было все, что он сказал. Но король почему-то понял — если его изрубят в куски, это будет еще хорошо.
Этого с ним не случилось. Зато конфедеративный сейм отменил все нововведения и восстановил все вольности. А епископ Солтык провел закон, объявлявший врагом государства всякого, кто осмелится хотя бы речь произнести в защиту некатоликов. В это же время конфедерация добралась до Украины. И тут — грянуло всерьез.
Кучка реестровых казаков, вместо вступления в конфедерацию против православных, то есть самих себя, поддела присланных к ним полковников на пики. Казалось, у нескольких мятежных сотен нет никакой надежды, разве бежать за рубеж. Но внезапно на помощь собратьям ринулась вся Запорожская Сечь. Следом — тучи беглых казаков, укрывавшихся на левом, русском берегу Днепра. И все чаще повторялось имя молодого вожака, объявившего себя гетманом — Василия Мировича.
Умань. Взятый в кольцо город. Пьяные песни под давно не чинеными стенами. Комендантом там был француз Ленарт, который полагал, что вокал и дисциплина — вещи несовместные. Вывел отряд на вылазку — резать пьяных. Увы, трезвых казаков оказалось больше. Пока вытащившие счастливый жребий везунчики изображали полную неспособность, остальные, осатанев от неудачи, ждали наиболее боеспособную часть гарнизона. Дали немного углубиться в лагерь — и ударили в спину, отрезав от замка. Голову командовавшего вылазкой Ленарта положили перед воротами. С запиской от самозваного гетмана. В которой он обещал в случае капитуляции города удержать своих людей от совершения разнообразных зверств. Так и написал. И обещал утром безудержный штурм. Шляхтичи-конфедераты и хохлы-католики из горожан, всю ночь провоображав эти самые зверства — а фантазия у них была богатая — к утру сдались на капитуляцию. Город был занят казаками. Потом последовал еврейский погром — а как же без? Настоящий, украинский, с резней. Последовал и общий грабеж. Горожан согнали в костел, а все прочие строения разворовали.
Потом казаки подошли к костелу, и начали вытаскивать католиков. Начали забавляться — бить. Но вмешался гетман. Высверкнул саблей — и головы допустивших разбой сотников Гонты и Железняка упали на булыжники мощеной площади.
— Не за ляхов казню, а за ослушание приказа, — сообщил тот своим, — без порядка вольной Украине не быть.
И велел католиков, от греха, из города выгнать вон.
Уманские беглецы потом описывали гетмана огромным человеком на небывалых размеров белом коне, одетым в русскую кирасирскую форму, поигрывающим усыпанной драгоценными каменьями булавой. И называли имя — Василий Мирович.
За Уманью казаки шли уже не одним огромным табором — рассыпались небольшими отрядами. Однако выбить их получалось не слишком легко. Рядом непременно оказывался другой отряд, побольше — и успевал подать помощь товарищам до их полного поражения. А если и тут не выходило победы, являлся полк. А то и собственная гетманская бригада — полторы тысячи сабель и коротких кавалерийских карабинов. Клейма на карабинах стояли саксонские!
Измерять силу войск и расстояние часами Мирович придумал не сам — слышал еще от князя Тембенчинского на датской войне. И вот теперь — воплощал. И каждого вновь назначенного есаула или полковника непременно одаривал тяжелой луковицей сносной французской фирмы — швейцарские часы были слишком дороги, поощрять же промышленность возможного противника — Англии — он не хотел. Многие часы теряли, другие, важно нося на брюхе — не пользовались. Такие зарывались дальше, чем нужно и погибали. А другие уже не пренебрегали расчетом времени. Казаки воевали по-прежнему, по-свойски, но в их авантюрной манере вдруг стало сквозить что-то аналитически немецкое. Видел бы Фридрих Второй — изумился бы и одобрил.
Ровно казаки заняли без хлопот. Под гетманское слово. И резни не было. Мирович же говорил на площади, и обещал всем русинам волю и казацкие права именем русских царей. Даже и католикам!
Тернополь не сдался. И отбил три безудержных приступа. И дождался помощи.
Изморосным летним утром украинское войско встало против конфедеративного. Блестящий под украдкой выглянувшим солнцем дождь, осечки отсыревших кремней. Эту битву должно было решить благородное белое оружие — сабля.
Конфедератов собралось довольно много — тысяч до восьмидесяти. Но большинство из них годились лишь для петушиной войны — жрать и драть глотку. Едва не самыми боеспособными были отряды своих, польских, хлопов — им сказали, что война идет за веру и ойчизну, а по такому случаю на битву пойдет любой поляк. Слова эти, поначалу бывшие насмешкой, понемногу сбывались — ведь за спиной казаков уже лежала, без малого клочка, вся Украина, и малопольские земли они могли рассматривать безо всяких оптических труб.
Мирович, отчаявшись придумать что-то путное — а еще у Тембенчинского в адъютантах ходил — препоручил ведение боя казацкой старшине, решив — что было хорошо для Хмельницкого, сгодится и для него. Забыл — хоть и ляхи не те, что при Вишневецком, да и казаки переменились. И не то, чтобы люди стали хуже. Просто теперь в Сечи куренями жили разве самые желторотые, остальные расселились вокруг хуторами. А известно — запорожец с женкой и ребятишками — запорожец наполовину. За родину они снялись с насиженной жирной земли, с наслаждением грабили богатые местечки — но теперь, глядя на вполчетвера большее польское войско, каждый из них мечтал не о славе, а о жизни. И потому не стоил в сече пятерых крылатых гусар, как прадед.
Так что и у него едва не самой крепкой силой оказались недавние гречкосеи, незаможные халупники, вооруженные лишь пиками из кос. Поляки таких на своей стороне звучно называли, на французский манер, «косинерами».
Сначала — стали напротив, стреляли бестолково. Осечки, дым. Наконец, самые нетерпеливые с обоих сторон рванули сабли из ножен — и пошло. За ними рванули, боясь прослыть трусами, или, что хуже, плохими товарищами, остальные. Напрасно гетман махал палашом и матерился — его собственная бригада, назначенная в резерв, с места пошла в галоп. Только тяжело плескалось в дождевых каплях старое казацкое знамя — красный крест на белом полотнище.
Вместо правильной битвы получилась беспорядочная, сумасшедшая свалка — и тут обе стороны показали себя совсем неплохо, и в пестрой свалке не разобрать было, чья берет. Под вечер гарнизон Тернополя не устоял — и хлынул на помощь своим.
Рубились на закате, рубились в сумерках. К ночи кремни высохли — и началась стрельба по теням, по вспышкам чужих выстрелов. Мирович, бившийся весь день простым бойцом и оказавшийся вдруг один, узнал по звуку тульские драгунки, маскированные под саксонские, и бросился к своим.
В него выстрелили — раз, другой.
— Не стреляйте, братья, я — Мирович! — крикнул он. Утром, как стало светать, его поздравили, рассмотрев порванную пулей штанину шаровар и след от более меткого выстрела на панцире. Тогда же один из его есаулов заметил — стрельба катится прочь, к западу.
Утром Мирович был вынужден удивляться — победу купила не сечевая лихость, а хуторская осмотрительность. Не видя своих и чужих, рассудительные казаки затаивались. А ляхи продолжали стрелять, и, растрепанные в дневной схватке, все чаще попадали по своим. Те думали на казаков и отвечали от души, сколько хватало пуль и пороха. Но заряды кончались, а перестрелка все разгоралась. Стали отходить, натыкаясь друг на друга. Отход же — большое мастерство, для него нужен куда больший порядок, чем для атаки. Так что отступление выросло в бегство, и конфедераты сами бежали и сами себя преследовали.
— Дела… — простонародно почесал затылок гетман, уяснив картину своей победы, и просиял молодой глуповатой улыбкой, — Так куда дальше двинемся, атаманы: на Львов или уж на Варшаву?
А князь Тембенчинский, сидючи в Гродно, рассылал по городам декларацию. В которой отмечалось — в силу прав, полученных Россией по Андрусовскому договору, Империя обязана защитить православное население Украины и Белоруссии. Что, в свете последних законов, принятых сеймом, может означать только отторжение этих областей из недружественного владения. Под декларацией стояли подписи обоих государей.
Фридриху же Второму декларации были не нужны. Он просто ввел тридцать тысяч штыков в Померанию. И начались превращения на картах, и спешно меняли указатели на дорогах: Гданьск — на Данциг, Торунь на Торн.
Вот уж чего Баглир никак не ожидал — так это того, что генерал-аншеф Захар Чернышев будет ходить за ним по пятам, прося ценного совета. А это произошло. Конфедератов в Литве никак не удавалось вывести — от русских войск они банально удирали, предпочитая отыгрываться на беззащитных. А генерала засыпал возмущенными посланиями император Иоанн, невесть каким способом узнававший о каждом устроенном бесчинстве. В конце концов, начал присылать возмущенные рескрипты и князь-кесарь: мол, велика ли честь бить этих партизан? И достойно ли с ними два месяца возиться?
Тем более, что под налеты попадали не только деревеньки и монастыри, но и воинские обозы.
— Все еще очень хорошо, — утешал Чернышева Баглир, — характер их действий определяется естественными склонностями, а не является продуманной стратегией, чего я поначалу боялся. Налеты на обозы — эка невидаль! А вот если бы они, к примеру, еще и мосты жгли, колодцы травили, устраивали завалы на дорогах — мы бы с вами совсем взвыли.
Но дни шли, многие отряды одержали над конфедератами победы — но тех только прибавлялось. Захар Григорьевич комкал победные реляции — главари всегда уходили живыми, и всем своим видом показывали: трепка от русских — пустяки, минутный страх. Сытая же и веселая жизнь «крестоносца» манила многих. Эскадроны конфедератов росли.
Надо было наступать на Варшаву — а как, если тыл не обеспечен? Пусть города сами собрали гарнизоны, но призрак голода уже бродил неподалеку. А русские легкие отряды, мотаясь за супостатами налегке, питались за счет местного населения, и иной раз именно они, а не доморощенные поляки забирали у белорусского крестьянина последнее. Платили — не всегда. Злоупотребления выявлялись, и иной раз офицера, а то и генерала, расстреливали — для науки — собственные роты.
Чернышев, ругаясь так, что бумага краснела, требовал из Петербурга легкую кавалерию. Бывший камер-юнкером при государе Петре Федоровиче все годы его прозябания в великих князьях, ровесник, участник всех шалостей и серьезных интриг, он в своих рапортах легко применял такие казарменные перлы, что у грядущих историков могли возникнуть сложности с переводом этих творений обратно на русский язык.
А кавалерия была нужна в другом месте. Отношения с Османской Империей вдруг стали натянуты. Австрийское золото сделало свое дело, и высокая Порта ждала только повода для нападения. Турция не желала ни усиления России, ни наведения порядка в Речи Посполитой. Сильная Польша была кошмаром турок со времен Яна Собесского, отбросившего их от Вены в конце семнадцатого столетия. С тех пор так далеко в Европу турки уже и не захаживали ни разу, а Австрия обзавелась полезным дополнением в виде королевства Венгерского. Россию же они боялись не сильно — неудачные крымские походы Голицына и прутский позор великого Петра опровергали взятие Азова и походы Миниха. И пусть Миних рассказывает, что от Дуная до Киева его армия убегала от чумы, а не от неприятеля — вы попробуйте это туркам доказать! Тем более что в ту войну они сумели отнять у Австрии кое-что из ранее потерянного, и не малость какую — Белград. Первая половина восемнадцатого века вообще сложилась для Османской Империи неплохо — пусть и не раздалась, как в предыдущие столетия, но и не потеряла ничего. Потому слабости султан за собой не чувствовал, а к старому врагу — Австрии относился покровительственно. И деньги принимал охотно, понимая их не как взятку или субсидию. В конце концов, еще сто лет назад Австрия платила ему ежегодную дань. Отчего бы ей и не оплатить защиту общих интересов в Польше деньгами, если уж впала в немочь? Вот и собиралась русская кавалерия напротив подчиненного туркам Крыма — отбивать возможный набег.