— Здравствуйте, любезнейший Иван Лукьянович! — радушно улыбнулся фельдмаршал, — С чем пожаловали? Чем порадуете? Что нового?
   Его румяная физиономия была какой-то радостно-глуповатой. Талызин подумал было, что фельдмаршал слегка навеселе, но — не попахивало. Миних заглядывал в самое лицо, дыша крепким табаком, хлопал по плечу — но все-таки адмиралу удалось собраться.
   — Я, собственно, должен был поторопить отбытие резервной флотилии в Кенигсберг, — уверенно солгал он, — это часть приготовлений для войны с Данией.
   — Ох, дружище, боюсь, нам сейчас не до того, сами знаете, — вздохнул Миних.
   Талызин тоже сумел соответственно случаю вздохнуть, тяжело и даже с надрывом.
   — Так что делать будем? — спросил Миних, вдруг вновь став веселым. Адмирал уже успел возненавидеть насмешника, буравящего его озорными глазками. Надо же — такую комедию ломает. И приходится подыгрывать. Иначе ведь озвереет, супостат.
   А Миниха, которого всю жизнь не оставляла склонность к театральности, напротив, понесло. Казалось, он пил замешательство адмирала, смаковал, как кружку доброго пива.
   — Но ведь у вас приказ императора! — вдруг радостно сообщил он.
   Талызин поспешил ухватиться за соломинку:
   — Вот именно. Посему будем его выполнять.
   — Будем, будем, — успокоил его Миних, — И всенепременно, и неукоснительно. Только вы мне его, пожалуйста, покажите.
   — Не могу, — заюлил Талызин, — Он адресован князю Меньшикову лично.
   — Командиру эскадры, понимаю, — кивал Миних, — меня лично как бы и не касается?
   — Выходит, что нет, — поддакивал Талызин.
   — Ну хоть одним глазком?
   Адмирал вспотел. Он про себя уже ругал Миниха старым хреном и всяко покрепче.
   — Не могу. Никак не могу, уж простите, — мог бы, родил бы приказ тут на месте.
   — Ну хоть самый краешек бумажки, только подпись!
   — Да приказ-то запечатан, вот беда, — Иван Лукьянович даже выю покаянно склонил, для пущей убедительности.
   — Тогда сам пакет.
   Талызин смог только руками развести.
   — Тогда и вы меня не обессудьте, — смеясь, сказал Миних, — Эй, ребята, взять его!
   Пара фузилеров живо схватила адмирала.
   — Еще раз простите, но я вас обыщу сам, — сказал ему фельдмаршал, — Понимаете ли, практически не на кого положиться. Глядишь, сейчас найду пакет с приказом, виниться перед вами буду.
   Талызин пытался извиваться. Однако — Миних нашел. И нашел, разумеется, не выдуманный пакет от Петра, а ту самую, собственноручно писанную, бумагу Екатерины. Тут ему стало совсем весело.
   — Да вы, адмирал, тоже изменник! — ликующе воскликнул он, всплескивая руками, как веслами, — Да преловчайший! Я уж было вам совсем поверил.
   И тут с Минихом произошла метаморфоза. Развлекающийся старикан, сухопутная рыба-прилипала, превратился в полководца и героя, покорителя Очакова и победителя при Ставучанах.
   — Солдаты! — возвысил он голос, в котором уже не было ни тени ехидства, — Сегодня мы, изобличив сего предателя, спасли Кронштадт для императора Петра. А чтоб другим неповадно было измену чинить, повесим его здесь же, на причале. На вас же я немедленно напишу представления государю — и, обещаю, никто не будет оставлен монаршей милостию и благоволением.
   Не то чтобы речь эта вызвала крики радости, но ворчали солдаты одобрительно, и нашлись охотники исполнить приговор.
   Талызин еще не верил, что это — все, что галантная интрига завершится вервием и сигнальной мачтой, он ждал предложений, готовился торговаться — а уже и задрыгал ногами.
   Хороший получился сигнал. Никак не хуже, чем висевший до того набор из двух конусов и шара — стандартное запрещение входа и выхода из гавани. Вот только повешенный был недостаточно толст. Известно, по морскому уставу сигнальные фигуры должны иметь ширину не менее трех английских футов.
   Миних подождал, пока адмирал перестанет дергаться. Ласково поговорил с солдатами, выдал им по рублю — выпить после дежурства за упокой авантюрной души. Проверил остальные караулы, послушал перекличку патрулей. Придя в комендатуру, незвонко хлопнул отсыревшей дверью.
   Над камином грел руки адъютант Девиера князь Барятинский, молодой человек весьма шустрый и мозговитый. Увидев фельдмаршала, вскочил, вытянулся.
   Миних плюхнулся в тяжелое кресло, приставил подошвы башмаков к каминной решетке. Стало хорошо. Не хватало — уверенности. Что не войдут, громыхая сапогами и прикладами, с арестом.
   — Июнь, а погода как в феврале, — заметил Миних, — почему все стратегические места обладают столь отвратительным климатом?
   — Не знаю, — отозвался тот, — ваше превосходительство.
   — Тогда — какие новости? — спросил хмуро. От сырости ломило кости, — Если никаких, это хорошо.
   Тут он лукавил. Существующее положение его угнетало, и отнюдь не английской сыростью. В туманной крепости было не на кого опереться. Солдат, правда, удалось заговорить — но их и разговорить недолго. Девиер, ревностный служака, был простоват, только и годился — посты проверять. Барятинский, бедняга, разрывался, суясь со всевозможными мелкими делами то к коменданту, то к командующему эскадрой — чтобы проследить за их верностью. Миних уже жалел, что повесил Талызина сразу. Надо было устроить судилище, и чтобы все начальствующие лица приговор подписали. Тогда и Нумерс, и Меньшиков были бы вполне свои.
   Еще важнее связать кровью солдат. Миних мечтал о хорошей драке — чтобы со штыками, с яростью, чтобы свое рыло в крови. Тогда — не изменят. Кровь — лучшая подпись. Недаром ее и дьявол на договорах предпочитает.
   — Вести сегодня только плохие, — сообщил между тем Барятинский, — в укреплении, том, что на западе Котлина, крикнули за Екатерину. Какому-то поручику взбрело, что ее дело верное.
   Миних понял — везет. Как тогда — с Бироном. И как чуть позже — Елизавете. Судьба сама подкладывает нужные карты. Главное — решиться их сыграть.
   — Пусть ваш шеф принимает крепость, — сказал он князю, — Теперь вам с ним — не спать, пока я не вернусь. Сам же с тремя тысячами моряков пойду, задавлю воров.
   От этого архаического «воров» у Барятинского пробежал по спине горячий ветерок пыточного застенка, пахнуло кровавым потом Преображенского приказа. Да, Миних оставался «птенцом гнезда Петрова», пусть младшим и последним, но принадлежность к этому ястребиному гнезду кое-что значила.
   Баглир перегнулся через перила и задумчиво рассматривал бездонную зелень внизу. Он проверял известный постулат: «Если вы долго вглядываетесь в бездну, бездна начинает вглядываться в вас».
   Море было спокойным, вода — пронзительно светлой. В воде сновала рыбья мелочь. Легкая зыбь расписывала бликами борта яхты. Ветер задувал слабый, но попутный — паруса двух мачт были поставлены враскоряку, баттерфляем — одна рея на правый борт, другая — на левый. Поэтому яхта шла довольно споро, а нос суденышка никак не мог решить — нырнуть ему глубже и упереться по-бараньи в пенистый бурун или залезть на него и преодолеть поверху. Графиня Воронцова внизу, в крохотной кают-компании уничтожала скудные запасы съестного, успокаивая таким нехитрым образом нервы. Император таким аппетитом похвастаться не мог, качка растревожила у него в животе процессы, за отсутствием неосмотрительно покинутого в Ораниенбауме лейб-хирурга оставшиеся до конца невыясненными. Посему он сидел в кресле и пытался писать какие-то важные вещи, касающиеся войны с Данией и пополнения бюджета. А поскольку постоянно ставил кляксы на бумагу и пачкал руки чернилами, был очень раздражителен, и рычал на всех приближенных, кроме Елизаветы Романовны.
   Поэтому все подались на палубу. Гудович поминутно высчитывал, сколько еще осталось до Кенигсберга и задавал капитану яхты Федору Ушакову глупые вопросы. Мельгунов разжился удочкой, но пока ничего не поймал.
   А вот Баглир всматривался в бездну. Когда ему уже казалось, что он установил контакт с глубинами и чувствует их взгляд, его бесцеремонно потрясли за плечо.
   — Князь, вас к государю. По поводу финансирования вашего проекта.
   Пришлось идти. Не будешь же объяснять, что изначально хотел лишь прикупить земельки. Скользнув руками мореному дубу лестничных перил — не потому, что было нужно держаться, а потому, что на это дерево положить руку было приятно, Баглир спустился под палубу. Маленький салон был так же залит солнцем, распахнутые резные рамы доносили морские запахи.
   — Слышал манифест? — спросил Петр Федорович, — Отменил все налоги на крестьян. А с наших купцов пока много не настрижешь. Ничего, выпустим акции, часть всунем Фридриху, часть — Адольфу, — припомнил он шведского и прусского королей, — контрибуцию с Дании сдеру. Потом, я упразднил и работную повинность. А кем копать прикажете? Хорошо, если пленные будут.
   Он сам ставил проблемы и сам их решал. Баглир кивал и делал, насколько мог, воодушевленное лицо. Петр водил пером по бумаге. Между прочим, пером Баглира.
   В Померании русские войска вели себя по-хозяйски. Новая штаб-квартира генерала Чернышева сместилась в Богемию. По всей Германии разносилась русская речь — спокойная и требовательная. Фураж, продовольствие, разный воинский припас — все выдавалось по первому слову. Чернышев таким отношением был очень доволен, и постоянно припоминал, какие препоны ставили русской армии ее прежние союзники. Пришлют, бывало, денег вместо провианта… Солдаты же денег не едят! И не всегда даже на самые полновесные талеры можно что-то купить в разоренной долгой войной стране. Фридрих Второй, человек безусловно храбрый и рисковый, этого генерала изрядно побаивался. И дело не только в позоре поражения при Кунерсдорфе. Временами Чернышев публично жалел, что ему, занявшему Берлин и Кюстрин, не дали додавить короля.
   — Царю, конечно, виднее, — говорил он, — и политически все верно — но все равно жаль. С датчанами или австрияками после Фрица уже и драться неинтересно.
   И ведь этот был всего лишь на подхвате у Салтыкова!
   Второй русский ужас, Румянцев, сидел в Кенигсберге. Город должен был бы отойти обратно Фридриху — но и его русские затребовали себе в качестве военной базы. Получилось, от Восточной, настоящей, Пруссии королю только и оставалось, что звание короля и немного сельской глубинки. И он был этим весьма доволен! Все могло кончиться гораздо хуже. А Румянцев набивал арсеналы и подновлял бастионы, ясно давая понять, что русские обосновываются в городе надолго. Время от времени граждане Кенигсберга видели этого человека, о превосходстве которого над собой нередко заявлял их бывший король, слышали его грубую речь и читали на стенах строгие приказы. Им оставалось только гадать — если у русских такие генералы, то каков же их император. И многим он казался северным языческим божеством, царящим среди ледяных дворцов и замерзших фонтанов Северной Пальмиры, кристальным инеистым великаном, равным по силе богам Вальхаллы.
   Поэтому, когда на берег из шлюпки выпрыгнул невысокий тощий человек с зеленым от морской болезни лицом, в скособоченном парике, с перемятой голубой лентой поверх обычного зеленого мундира, его приняли за одного из многих посыльных офицеров.
   Румянцев как раз обедал, без особых изысков поедая жареную курицу. Руками. Даже просвещенная Европа тогда еще не изобрела способ быстро и удобно разделаться с курицей при помощи ножа и вилки. Любовью же к курятине он заразился у немцев. Если точнее — у одного немца. У фельдмаршала фон Левальда, которого он прервал фланговым ударом на этом самом месте — на тщательном обгладывании куриной ножки. Левальд бежал, а одноногая курица была брошена под ноги генералу вместе с охапкой знамен. Потом курицу показали и Апраксину, командовавшему русской армией под Гросс-Егерсдорфом. Тот отослал ее в Петербург, где из курицы было набито чучело, помещенное затем в Кунсткамеру. С тех пор к вкусу курятины у генерал-аншефа всегда примешивался вкус победы.
   Но этой курице, как и курице фон Левальда, не суждено было быть просто съеденной. Отворилась дверь. Впрыгнул адъютант, тянущийся истошно:
   — Его императорское…
   И тут вошло императорское величество, левое плечо и брюхо вперед, под ручку графиня Воронцова держится, сзади генерал-адъютанты выглядывают, Мельгунов с Гудовичем. Последним вошел странный пернатый зверь в генеральском мундире.
   В тесноте, которая сгустилась в скромном доме генерал-аншефа — будто стены разом сдвинулись — курицу смел со стола чей-то позументированный локоть, и она понемногу уползла, отпихиваемая ногами, в самый дальний угол.
   Куриная нога все еще оставалась в руках у Румянцева, когда царь заключил его в объятия и обцеловал троекратно, как старого друга и собутыльника.
   — Что стряслось? — спросил Румянцев, — Инспекцию, что ли захотел устроить?
   — Измена — коротко ответил император, — спасай меня, Петр Александрович. Вся надежда у меня осталась на тебя, на Захара и на флот Полянского.
   — Захар сейчас в Силезии, — напомнил Румянцев о положении генерал-поручика Чернышева, — ты сам его просил доучить этого дурака Фридриха на австрийцах тому, что ему недовколотил Салтыков в его собственную шкуру. Раньше пяти дней он тут не будет. Полянского же с капитанами немедленно позовем. А что за измена-то?
   Федор Иванович Вадковский, оказавшийся комендантом Петербурга, ухитрялся поддерживать в городе некоторое подобие порядка. Сил у него было вполне достаточно, но гарнизон не внушал ни малейшего доверия. Однако если в первые часы переворота основной проблемой были пьяные дебоши и грабежи, то к вечеру началось брожение.
   Первым досадным известием стало сообщение об уходе к Ораниенбауму Выборгского полка. Еще через час пришла шлюпка, из которой вывалился истекающий кровью поручик, рассказавший о боях на Котлине. «Там Миних». Только и выхрипел, но разом все объяснил. И подробность добавил — на сигнальной мачте Талызин висит-качается.
   Обеспокоенный Вадковский поспешил в Зимний. Там был уже не тот оживленный беспорядок, что сутки назад. Люди мелькали все больше сумрачные, да и стало их куда поменьше. Многих гетман Разумовский увел в поход на Нарву и Ревель, но еще больше — просто исчезло. Около императрицы оставался еще Гришка Орлов — но во дворце было пусто, лишь часовые похмельно спрашивали пароль-отзыв под окнами. Вадковский поклонился, приложился к ручке. Когда ритуал был соблюден, перешел к делу.
   — У меня, матушка, две вести, — сказал, искривившись сообразно случаю, — гадкая и еще гаже. С какой начать-то?
   — С наихудшей, — решил Орлов, — чтобы потом лучшая хорошей показалась.
   — Тогда, — изрек Вадковский, — имею вам доложить, что Ивана Лукьяновича Талызина в Кронштадте повесили.
   — Плохая новость, — сказал Гришка, — дальше давай.
   — Вторая в том, что в Кронштадте вашего супруга, государыня, тоже нет.
   Физиономия Орлова отразила недоумение.
   — Граф Кирилл отписал, что в Ораниенбауме и Петергофе его тоже не было… Куда ж он утек?
   Вадковский посмотрел на Екатерину, но та молчала, и тут гвардии подполковник почувствовал, что та гора, которую он пришел снять со своих плеч, вдруг стала еще тяжелее.
   — Куда ж он утек? — повторял между тем Орлов, а потом прояснил чело и беспечно добавил:
   — Ничего, споймаем! Под какой бы куст ни спрятался…
   А куст, сиречь генерал-аншеф Румянцев Петр Александрович, лицезрел перед собой несколько человеческих фигур, блеклых и едва не дрожащих. Лица этих фигур приближались по цвету к колеру их зеленых российских мундиров. Более всего их пугало то, что Румянцев говорил с ними почти ласково. Если бы он, по обыкновению, кричал, клялся всех казнить немедленно, обрушивал на их головы штормы проклятий и девятые валы матерной брани, положение было бы для них вполне привычным. А вот так он с ними никогда не разговаривал…
   — Любезные мои, — говорил Петр Александрович, — дорогие… Что мне делать-то с вами, болезные?
   И по-куриному склонял голову, будто и верно ждал ответа.
   Строй молчал.
   — Полковник Суворов! — выкрикнул вдруг Румянцев. Самый низкорослый офицер в строю попытался вытянуться еще сильнее, — Вот вы, — Петр Александрович снова снизил голос до пугающе тихого, — где ваша обычная находчивость и наглость? Скажите мне, умишком убогому, что мне делать? Как поступить-то?
   — Расстреляй нас, Петр Александрович! — выкрикнул один капитан, стоявший за три человека до Суворова, — Расстреляй нас к чертовой матери и не мучайся.
   — Тебя, — сказал ему Румянцев, — я не спрашиваю. Хотя, раз уж просишь, расстреляю непременно. Я Суворова спрашиваю, Александра Васильевича: что мне делать с вами, охальниками. Люди вы все тут золотые, петля и Сибирь по вас плачут-рыдают слезами крокодиловыми. Я вас, грешный, всех, сволочей, люблю. А вот ваши отцы, братья, сыновья, видать, не любят вас. Знали ведь, когда они руки свои паскудные на государя поднимали, что вы у меня все здесь окажетесь. И что я присяге не изменю — знали. И что я императору Петру товарищ и собутыльник — знали. Так что же мне делать-то с вами теперь?
   Строй офицеров молчал.
   — Ладно, — сказал им Румянцев, — езжайте все к Чернышеву и воюйте с австрияками. А мятеж задавят те, у кого нет такой вшивой родни. Ясно?
   — Вы ж меня повесить обещали, — вставил свое давешний капитан.
   — И непременно повешу — как только будет за что, — ответствовал грозный генерал-аншеф.
   Ивангород по сравнению с Нарвой и за крепость-то не сошел бы. Так, предмостное укрепление. Но уже возле его старомодных стен гвардия стала топтаться.
   — Эй, вы! — кричал им сверху полковник Сипягин, — Я старый инженер, поверьте мне на слово: если вы и возьмете Нарву, половина вас тут ляжет. А дальше что? Будете брать Ревель, потом Ригу, потом Кенигсберг. А толку?
   — Сдавай крепость! — уверяли его снизу, — Сдавай, и тебе хорошо будет.
   — Чтобы я какой-то беззаконной швали сдал Нарву? Да я уважать себя не буду!
   — Сдавай, а не то бомбардирование учиним!
   Тут полковник потерял терпение.
   — А ну ступайте отсюда, изменники поганые! А не то махну вот перчаткой и подошвенный бой вас картечью… Поостынете небось!
   Угроза подействовала. Говоруны ретировались весьма поспешно, и коней осадили лишь у белых палаток корпусного начальства.
   Там их уж поджидали: гетман Разумовский, Алексей и Федор Орловы, генерал Суворов — Василий Иванович, отец Александра Васильевича, гвардии премьер майор Николай Иванович Рославлев да Петр Богданович Пассек, генерал-фельдцейхмейстер Вильбоа и княгиня Дашкова в гвардейском мундире. Такой костюм очень взбадривал присутствующих мужчин — и все высказывались бодрей и агрессивней, чем были настроены на деле.
   — А бомбардировать-то нам их и нечем, — сказал Разумовский, — зарядов для орудий совершенно недостаточно.
   Вильбоа прочуял шпильку, но только поморщился и промолчал.
   — Надо штурмовать, — решительно сказал Суворов-старший, — для осады нет ни припасов, ни настроения у солдат.
   — Я готова повести одну из штурмовых колонн, — предложила Дашкова, и, несмотря на возражения остальных, настояла на своем. Две другие колонны достались братьям Орловым.
   Огневой подготовки не было совсем — идея Пассека. Мол, одно дело — отвечать огнем своим же, русским. Другое дело начать первыми! Глядишь, канониры и замнутся. Не слишком надежные армейские полки поставили впереди — кроме астраханцев, которых, от греха, отвели в резерв. Не доверяли им по вполне понятным причинам: астраханцами командовал Мельгунов, сумевший привить солдатам если не любовь, то хотя бы уважение к императору. Кроме того, гренадерская рота этого полка стояла сейчас в Нарве, а прочие, оставшиеся в Петербурге без начальства, хоть и примкнули к перевороту, да невольно, из боязни за свои жизни и от нежелания лить русскую кровь. Сыграл свою роль и ловко пущенный слух о смерти императора.
   Ингерманландцев поставили в голове штурмовой колонны — под картечь. Всякий вид они потеряли, уже заслышав первые шальные пули. Однако — шли, надеясь в конце пути вцепиться в глотки голштинским немцам. Они, может быть, и предпочли бы ретироваться — но позади них шла не просто гвардия — шел Измайловский полк, зачинщик всей безрассудной революции, самая виноватая часть. Им-то терять было уже нечего. Вот и шли, щекоча ударному полку спины штыками заряженных ружей, несли наспех сколоченные лестницы. Офицеры по преимуществу шли пешком, демонстрируя братство с рядовыми.
   На стене генерал фон Левен спокойно беседовал с полковниками Сиверсом и Сипягиным. К ним подошел Фермойлен, показал подзорной трубой на ряды измайловцев:
   — Видите — великаны? Орловы. Но только двое. Интересно, которые именно из братьев почтили нас своим присутствием?
   — Возьмут, — сказал Сиверс.
   — Никоим образом! — возмутился Сипягин, — Только не Нарву. Я сам проектировал бастионы.
   — Русские драться не хотят, а голштинцев мало, — заметил Сиверс, — и им тоже не хватает решимости умереть за императора. Я зову людей к подвигу, а они говорят: «Вы приказываете нам стоять насмерть. Так покажите же нам, как это делается!» Я говорю, что у мятежников должна говорить совесть, ослаблять их — а мне в ответ, что у гвардейцев совести никогда не было, и теперь нет. И даже смеются.
   — Нужен пример, — сказал тяжело Сипягин, слова падали камнями, — уводите всех людей. Как только ОНИ войдут, я взорву пороховой погреб.
   — Это ужасно, — сказал Сиверс, — лучше дать обычный, регулярный бой.
   — Это лучший способ, — настаивал Сипягин, — я был с Минихом при Хотине. Тогда мы подвели армию к самим стенам, но не вплотную — а на выстрел. И начали бомбардирование города зажигательными снарядами. Турки не могли тушить пожаров — тогда один бросок, и мы были бы внутри. И скоро грохнули все пороховые склады. Была та еще картина. И не потребовалось никакого штурма!
   — Это действительно так эффективно? — удивился фон Левен, — Тогда примем ваш план. Но в погреб пойду я. Крепости нужен русский комендант. И вот еще — сразу после взрыва, Сиверс, проведите контратаку
   — Слушаюсь, — сказал Сиверс, — но это безумие.
   — В России только так и можно, — ответил фон Левен и достал часы, — десять минут вам на все. Прощайте, — и решительно пошел вниз с валганга.
   Взрыв произошел именно тогда, когда ободренные отсутствием обстрела измайловцы приставили лестницы к стенам. Ингерманландцы лезли внутрь через бойницы подошвенного боя, с радостными воплями обнаруживая пустоту вместо защитников. Алексей Орлов уже встал на стене во весь свой громадный рост, размахивая знаменем полка, когда над Ивангородом вырос столб черного огня, вспухший багровым шаром. Древние стены, помнившие еще Ивана Грозного, вывернулись наружу, как лепестки раскрывающегося навстречу солнцу цветка. Многие обломки решили полетать, но оказались слишком тяжелы и осели на землю тяжелым картечным дождем. Хуже всего пришлось тем, кто успел лечь — осколки падали сверху, подражая метеоритам.
   А по мосту через Нарову — и как только уцелел — уже летели голштинские гусары. Их вел Сиверс, со слезами на глазах. Он всегда считал фон Левена пустым пузырем в треуголке, и часто в шутку именовал «великим героем». И вдруг узнал, что был совершенно прав!
   Остатки штурмующих, чудом выжившие при взрыве, ослепленные, оглохшие и обожженные были перебиты и втоптаны в землю. Пытались ли они сопротивляться, гусары не заметили. Просто вбили копытами в рыхлый раскисший грунт, размесили в кровавую грязь.
   Семеновский полк успел организоваться — в нестройную кучу, которая, однако, ощерилась штыками и оказала сопротивление. Гусары набросились на них ангелами мщения. В развевающихся ментиках, кони подобраны в масть — каждый из них мысленно был сбоку от себя и любовался собственной грозной статью. Наконец им подвернулся ощутимый враг, а не труха, удар по которой проходит насквозь и не приносит удовлетворения!
   Начальство мятежников растерялось. Казалось, семеновский полк обречен. Но тут в бой пошли конногвардейцы. Сами, без приказа. Гусары немедленно оставили пехоту — Сиверс увел за собой на конногвардейцев оба эскадрона — и иные солдаты, в раже, пытались бежать вслед за всадниками, тыкая штыком, и некоторых гусар доставали в спины, а, отстав, садились на землю и бессильно матерились.
   Красно-синяя лава конногвардейцев сначала казалась Сиверсу единым существом, невыразимо кричащим, потом — стеной, затем стена распалась на злых усатых всадников, и изо всех невероятно разросся один вахмистр, вздымающий в своей деснице игрушечную для такой ручищи саблю. Полковник понял, что будет сейчас этим вахмистров зарублен, и ждал этого мгновения с ужасом и восторгом. И — вспомнил, дернул из седельной кобуры забытый в горячке сабельного боя пистолет, успел выстрелить в гневное лицо, и, оттолкнув с пути воющую кровавую рожу — забавно, живую — ринулся в гущу схватки, суя руку за другим пистолем. Он еще успел очень удивиться, когда истоптанная земля вдруг бросилась ему навстречу.
   Пришел в себя от настойчивых похлопываний по лицу и чесночного духа, выдыхаемого прямо в ноздри.
   — Вашбродь, а вашбродь, — доносился басовитый голос, — не спешите помирать.
   — Was? — полковник открыл глаза и обнаружил прямо перед собою обыкновенного русского солдата, потертого и небритого. Обмундирование было залепано грязью до полной неразличимости.
   — Вы, вашбродь, мне по-немецки не лопочите, — важно сказал солдат, — А отвечайте прямо: вы за Петра или за Катерину?