— Сожалею. Я видел, как сражался его корабль. Капитан Кэмпбэлл сделал больше, чем было вообще возможно, чтобы спасти судно. Так, по крайней мере, мне объясняли те, кто понимает в морской войне куда больше, чем я.
   Такого недоверчивого изумления на человеческих лицах Баглир еще не видал.
   — Вы хотите сказать, что вы разбили английский флот, плохо разбираясь в военно-морском искусстве?
   — Никак не разбираясь, леди. Я вообще не моряк. Впрочем, самые искусные фехтовальщики, как известно, получают раны не от хороших бойцов, а от никаких. У которых шпага из рук вываливается. Я всего лишь везучий дилетант…
   Баглир кокетничал — а что ему оставалось делать? «Надо дать возможность противнику сохранить лицо. Остальное можно и отобрать…» — говаривали лаинцы. Вот и теперь леди грустно, но и с некоторым торжеством улыбнулась.
   Капитан первого ранга Джон Кэмпбэлл был шотландцем. А это означает, что не спился он исключительно от скупости. Не захотел тратить столько денег на виски. Да и надежда у него поначалу еще была. Надежда вернуться на флот. Пусть карьера уже сломана, и не быть ему адмиралом. Но вдруг о нем вспомнят более удачливые друзья и писавшие благоприятные рекомендации начальники? В конце концов, трибунал положил его саблю эфесом к хозяину. Так, согласно традиции, адмиралтейские судьи обозначали оправдание. И тогда — снова линкор, послушно выполняющий маневры сквозь огонь и дым, марево тропических зорь, экваториальный зной, холодные встречные брызги мыса Горн. И снова будет лизать борта ластящийся Индийский океан, набрасываться с пенными кулаками Тихий, протягивать ломкие цепкие щупальца Ледовитый, задумчиво перебрасывать с волны на волну Атлантический.
   Но — сменилось правительство, хитрых и нерешительных вигов сменили умные твердолобые тори — а про него не вспомнили. Тогда-то он и напился по-настоящему в первый раз. То есть не просто выпил черезмерно на дружеской пирушке — а осознанно набрался в стельку. А тут в полупустой офицерский паб зашел его бывший младший помощник. Схлебнул пену с пинтовой кружки. И, обнаружив в скашивающихся глазах Кэмпбэлла узнавание и даже остатки незалитого пивом разума, завел с ним разговор.
   — Не хотел бы вам такое говорить — но вас сейчас даже матросом не возьмут, — рубил он правду-матку, — потому как велено Копенгаген ЗАБЫТЬ. А вы заставляете помнить. И позор флота. И адмиралтейскую подлость. Что нам на воротники матросам теперь надо вшивать между белых полосок сразу две черные… Можно бы отомстить, замыть пятно кровью. Но — с русскими велено не ссориться и не дружить. У первого лорда, у Соммервилла, на днях немного развязался язык. Он говорил — они чугуна выпускают вдвое против нашего. А стали уже впятеро. На лес же и пеньку ввели монополию и поднебесно задрали цену. Так что все это приходится возить из американских колоний… А паб пустой, потому как вы сюда повадились.
   Допил пиво и ушел.
   После этого Кэмпбэлл сосал виски дома. И, приглушив тоску, пытался думать — что же ему делать дальше. Выходов было два: приискать себе службу за границей. Или ступать наниматься капитаном на коммерческое судно. Но дурная слава оказалась слишком громкой. Можно было бы начать торговлю самому. Позора в этом не было. Коммерцией не брезговал сам де Рейтер! Только вот капиталов у отставного капитана первого ранга не хватало и на каботажную лайбу. А его устроило бы только океанское судно.
   Пенсии, положенной от короля, едва хватало на содержание скромного дома невдалеке от базы, горничную, повариху, садовника и виски. По понятиям английского офицера — нищета. И почти несбыточная мечта для тех русских моряков, у кого не было своей деревеньки. Шли же на море однодворцы да младшие сыновья, да иноземцы. Впрочем, теперь и помещики, безвозмездно потерявшие в шестьдесят втором году крепостных и до трети земель, или уходили со службы — или жили на жалованье. Взять того же Николая Скуратова — только и славы, что потомок Малюты, а ни кола, ни двора.
   Поначалу Кэмпбэлл подумал, что к нему явились бывшие сослуживцы похрабрее. Во всяком случае, мундир одного из них был похож на форму английского морского офицера, а Мэри щебетала оживленно и весело. Как до Копенгагена. Но у коротышки с вкрадчивой походкой, блестящего тяжелой кирасой, обнаружилась мохнатая голова, тогда, три года назад, обыгранная в каждой английской карикатуре.
   — Да, это я, — уверил капитана князь Тембенчинский, — а не белая горячка. Доброго дня.
   — Еще утро.
   — Мы раненько встали, для нас уже день. Капитан, вы знаете Грейга?
   — Сэма? Знал. Неплохой офицер. Из приличного клана — но что понимают в этом англичане? Они видели в нем только сына торгаша. И даже не подпускали к капитанству, как ни геройствовал. Он сам захватил себе испанский корабль и полгода наводил возле Гаваны такой шорох, что весь испанский флот ушел гоняться за ним, и наш десант спокойно высадился около города. Потом война закончилась, и «собственный» корабль у Грейга отобрали. Он понял, что адмиралом на этом флоте ему не быть, расплевался с лордом Соммервиллом и исчез куда-то…
   Тембенчинский захохотал. Его спутник заулыбался.
   — Ну совершенно никто не читает газет, — сообщил князь, — даже в Англии. А Грейг, прозываемый ныне Самуилом Карловичем, теперь ведет сразу два флота в бой на турок — Балтийский и Немецкий. Двенадцать линкоров. И десять тысяч десанта. А званием он контр-адмирал русского флота.
   — Какого класса линкоров?
   — Четвертого, разумеется! Они оказались достаточно эффективны. Собственно, это в большинстве уже новые, улучшенные модели. Мы называем их линейными фрегатами. Они лучше обычных линкоров. Быстрее. Но вам я готов предложить новенькое судно первого класса. Если вы согласитесь вступить в русскую службу.
   Кэмпбэлл не раздумывал.
   — За шканцы линкора первого класса я готов вступить даже в турецкую службу, — хриплым от волнения голосом ответил он.
   — Тогда езжайте во Флоренцию. Там вас будет ждать купленный нами у великого герцога Тосканы линкор. Как его назвать, сообразите сами… Деньги на проезд — с семьей — получите у русского посла в Лондоне.
   И, достав из неуместной при морском мундире кирасирской ташки готовый бланк патента, заскрипел пером, вписывая имя и чин. Чернила были красные. И, когда собирался отбросить выдернутое из собственной шеи перышко в сторону, вспомнил.
   — Леди Кэмпбэлл, откуда у вас такое перо?
   — Как откуда? Купила вместе со шляпкой. Тогда как раз был бал по поводу победы при Кибероне. И появиться там без шляпки a la Hawke было совершенно невозможно!
   С какой ностальгией сказала бы она эти же слова пять минут назад! Ведь после Киберона был жив и славен победивший французский флот рисковый адмирал Эдвард Хок, оставшийся на дне копенгагенской гавани. После Киберона ее муж был в зените карьеры. И вот все вернулось на круги своя. И в словах леди Кэмпбэлл звучало обыденное объяснение несведущему в моде варвару.
   — А где вы шляпку купили? — поинтересовался Баглир. Получив же ответ, поспешно откланялся.
   И потащил Скуратова с собой. Тому казалось — князь помешался. Было очень похоже. Тот метался по шляпным лавкам, спрашивал о происхождении перьев экзотического вида. И об объемах поставок. Придирчиво рассматривал. Темнел глазами, словно их застилали грозовые тучи. Казалось, вот-вот молнии метать начнет. Наконец, заменил картинно-недоуменный вид лейтенанта.
   — Не понимаешь? — спросил. И прислонился к отсыревшей стене, будто обессилев, — Не понимаешь. Я вот тоже не понимаю. То есть не хочу понимать. Но вот начинаю догадываться.
   Он расстегнул кирасу, полез рукой под мундир, вырвал у себя еще одно перо — из крыла, длинное. Встряхнул. С острого кончика сорвалась капля крови, разбилась о ботфорты Скуратова.
   — Видишь, Николай, тут на кончике волоски — ежиком? Когда линька, они прижимаются, и перо выпадает легко и безболезненно. Иначе — берет с собой каплю крови. У всех перьев, которые я видел в здешних лавках, волоски стоят торчком. А привозят их сюда ворохами. И они точно такие же, как у меня. Если не считать цвета. Ясно?
   — Нет.
   — Это перья моих соотечественников. И их не собирают при линьке! Их или ощипывают с живых существ, причиняя им позор и муки, или…
   Он замолчал.
   — Или с неживых, — продолжил за него преувеличенно спокойно Скуратов, — бывает. Я видывал книги и кресла, оправленные человеческой кожей. Правда, это все было сделано давно.
   — И если учесть, что привозят перья из Северной Америки…
   — Нравы тамошних колонистов известны. За туземцев плату назначают. За скальп, как за волчий хвост.
   — И если там заведутся люди с ценной шкурой…
   — На них будут охотиться.
   Скуратов и Баглир переглянулись.
   — Закончим с турками, навещу те края, — тихо сказал Баглир, — один.
   — Вместе со мной, — возразил Скуратов, — я тоже кое-что умею. Фамильные секреты. Всегда боялся, что они могут мне пригодиться.
   На корабли они вернулись задумчивые и неразговорчивые.
   Подпоручик Державин. Жалованье с гулькин нос. Поместья и раньше доходного не было. Слава богу, что при «недельной смуте» на вилы старушку-мать не подняли. Уехать бы помочь поднять хозяйство — но из штрафных полков, в которые обратилась бывшая петровская гвардия, ни в отпуск, ни в отставку не отпускали.
   После лобовых атак на датские пушки полки пополнили — отбросами из сибирских острогов. Пытавшихся бежать отправляли на рытье канала. Зато тех, кто сжал зубы и терпел, ждала карьера — даже многие рядовые вышли в офицеры. Пополнения из корпусов-то не присылали.
   Потом была польская кампания, и отчаянный штурм Варшавских предместий. Штрафников — черные галуны на шляпах, черные кресты на знаменах — снова не жалели. Но перед штурмом явился генерал Чернышев, сказал: «Возьмете к вечеру Прагу — штраф с полков сниму».
   Тогда Гавриле Державину пришлось покомандовать батальоном — но штраф милостию государевой был снят. И командира прислали другого.
   Жалование оставалось крохотным, только прожить. И галуны у бывших гвардейцев оставались черными. Всей радости — можно взять отпуск. Не тот, что прежде, безразмерный. А небольшой, положенный для отдохновения служилого человека новым уставом. Одно хорошо — время на дорогу к отпуску прибавлялось. Иные хитрецы просились — на Камчатку. Красоты дальневосточные посмотреть. Тут-то и оказывалось — надо в отпускной бумаге печать поставить. Печать канцелярии той губернии, где отпуск предполагалось проводить. Мол, прибыл.
   Они пытались открутиться. Даже от отпуска вовсе отказывались. Не тут-то было.
   — Отпуск вам положен. Извольте ехать! Изможденные офицеры нашей армии не нужны! — говорил жестоко князь-кесарь Румянцев, — не то Анот вами займется, как саботажниками и вредителями отчизне…
   Анот — аналитический отдел Кирасирского Корпуса. Пошла тогда по стране странная мода на сокращение слов. Ниоткуда выползали сложносочиненные уродцы, от иных выворачивало даже привыкших к сложению слов немцев. Адмирал Спиридов, например, нежданно обнаружил, что если Румянцев, Верховный Главнокомандующий — Главковерх, слово терпимое, в Ветхом Завете и не такие имена сыщешь, то он, морской министр — замкомпоморде. То есть заместитель по морским делам. А никак не главный рукоприкладчик. Нет, в бумагах пока все было гладко. Но разговор… Даже Государи Императоры превратился в обезьяновидных Гимпов. Да, с этим самоотверженно боролся Анот. Иных втихую пороли, иных отправляли на СевМорКанал. Но этим-то все и сказано!
   Державин поехал не на Камчатку — хватило ума не заниматься мелкими авантюрами, едва выжив в крупной. А поехал он в столицу. Хотелось найти старых знакомых, сумевших некогда занять правильную сторону или хотя бы отсидеться по щелкам. Несмотря на новые дворцы — не частных лиц, а контор и коллегий — град Петров обрел сумеречный вид. Даже позолота блестела как-то даже не латунно — масляно. На улицах даже днем горели синеватые огни новейших газовых фонарей. По улицам непрерывно грохотали глухими раскатами о сырой булыжник кованые подковами солдатские сапоги, искрила по брусчатке кавалерия и артиллерия, лязгающая железными лафетами. «Куда вы, братцы?» «За город, на учение. В казармы, с учений. На турка, мозги Махмутке вправить…» И бодрые вопли полковых оркестров с разных улиц сливались в бравурную какофонию.
   Сапоги пристроились даже штатских ногах.
   — Ежели в башмаках ходить, — сообщал симпатичному офицеру титулярный советник коммерческого адмиралтейства, Коммада, — могут ведь обвинить в старорежимности. Эх, времена были веселые. Но, — торопливо оглянувшись, заметил он, — сейчас времена славные. Не поймешь, что и лучше.
   Ему бы под такие слова чарочку опрокинуть, но чиновник торопливо давился сбитнем. В глазах его явно читалось — верните мое прежнее беззаботное бытье. А без побед я проживу. Тем более и побед-то нету пока настоящих.
   — Пьяным в присутствие явиться — карьеру за борт, — объяснял он, — вот опоздать это да, можно. Главное, чтобы задание столоначальника исполнил — а когда, никому дела нет. А что это вы, господин офицер, в треуголке?
   — Шлемы нашим полкам пока не выдали.
   — А, поэтому вы и без погон. Ясно. Где стоите-то?
   — Стояли в Киле, теперь топаем на юг. После отпуска поеду уже в Подолию.
   За соседним столиком собралась иная компания. Звенела бокалами, кричала виваты. Господа карабинеры прощались с городом. Один из них заметил Державина.
   — Не грусти, пехота! Тебе что, выпить не на что? В карты проиграл?
   — Да есть в кармане кое-какие копейки, — скромно отозвался тот, — а в карты я только выигрываю. Правда, иногда морду бьют.
   — Господа, кажется, наш. Кадр. Не территория, не ландмилиция. Что ж ты, брат, еще не в новой форме?
   — А я из бывшего штрафного.
   — Семеновский?
   — Обижаешь — Преображенский.
   — А все равно. Я под Варшавой был, видел, как вы штраф снимали. Компанией не побрезгуешь, старая гвардия?
   — Никак не побрезгую. А вы — тоже к Днестру?
   — К Перекопу. Налейте подпоручику, господа…
   Потом он возглашал тосты, читал свои стихи и пел свои же песни. А потом — потом он вышел облегчить переполненное нутро — и его подхватили под руки. Только увидев впереди знакомый зев закрытой черной кареты, поэт тихо попросил:
   — Дайте завершить.
   — В Доме завершишь. А за обгаживание кустов с тебя особо спросят. Тут не Версаль, тут нормальные люди живут…
   Хорошо ответили ему. И даже затрещины не дали. Обращались осторожно и сноровисто.
   Доставив в известный уже всей Европе Дом-на-Фонтанке, обзаведшийся пристройками и особенно подвалами, повели вниз. Белые стены, отсинь газового света, фиолетовые тени на низеньких ступенях.
   — А…
   — Там все есть. Ну ладно, ступай. Облегчись напоследок.
   Вернувшись из мест царских пеших прогулок, Державин, наконец, оказался способен думать о своей судьбе.
   — Что я хоть наделал-то? — спросил он убито.
   — Не обессудь, что в подвал — наверху все занято. А вообще ты очень храбрый человек. И очень глупый. Ругать не императоров, не князя-кесаря — а САМУ.
   Щелкнули дверью.
   Внутри был стул. И больше ничего.
   Стул был какой-то не такой. Во всяком случае, сидеть на нем было совершенно невозможно. Заднице неуютно, и все время кажется, что съезжаешь или опрокидываешься. Пол был мощен камушками, как проспект, и ножки стула все время соскальзывали. Так что поспать не довелось.
   А с первыми лучами солнца дверь распахнулась.
   — Пошли. САМА велела привести.
   — А САМА это кто?
   — Шутить изволите? Наша прекрасная полячка. Или полька? А как правильно, господин охаиватель?
   — Я вас не понимаю…
   — А я вам не верю, поэт-хулитель. Вы что, после Недельной Смуты, сквозь фильтр не проходили? — кирасир был уже немного раздражен.
   — На каком языке вы разговариваете?
   — На русском специальном. Короче: ты что, княгиню Тембенчинскую не видел?
   — Нет.
   — Тогда — увидишь и все сам поймешь. С красной ртутью шутки плохи! Не то разделятся ваши кровь с молоком… И еще — не забывай, ты в самом высоком здании на Земле.
   — Это как?
   — А вот так. Из Питера аж Сибирь видно. Понял?
   — Понял… — Державин сник. Не так, чтобы совсем. Но по сюжету нужно было сникнуть. Хотя бы, чтобы доставить удовольствие конвоиру.
   Сначала появились перила. Потом окна. Потом была дверь.
   — Задержанный прибыл, эччеленца!
   — Хорошо, давай его сюда.
   Державин вспомнил — полковые бывальцы рассказывали — пока называют задержанным, не страшно. А вот если арестованным, тогда беда. Успокоился. Однако сохранил скорбный вид. В дверь не вошел, а вплелся, колени дрожат, на лицо исполнено страха иудейска.
   — Ну что вы, Гаврила Романович, право! Как на собственных похоронах! Но не стоит слишком уж актерствовать. Бог этого не любит. Возьмет и приклеит вам эту маску до конца жизни. Вы же весельчак и наглец — так и держитесь соответственно.
   Разумеется, Виа просмотрела лежащую на столе тоненькую папку с его именем и заумным номером на пергаментном переплете.
   — Я доселе полагала, вы только солдатские песенки можете. Но, оказалось, подрывные вам тоже по плечу. Ну вот — «Лев и Орел», например.
   Вот тут поэт удивился. Были у него и более острые творения. А этот полуудачный опус был всего лишь злободневной басней. И издевка полагалась только лишь воспитателю цесаревича Павла, французу Даламберу, которого в русской армии не любили. И было за что! Специально выписанный государем Петром для воспитания наследника математик, философ, гуманист и энциклопедист вдруг оказался не просто склочным сухарем, всюду сующим нос. О нет! Этот просвещенный европеец вдруг оказался сторонником решительно всех ненавистных армии пережитков прежних царствований. Он одобрял порку солдат, восхищался пожизненной рекрутчиной, уверял всех в жизненной необходимости доводить искусство маршировки до балетного уровня.
   Не одобрял он и Анот. Не за существование. А за неприменение пыток. И за невнимание к его кляузам. Доносы же он писал пачками. Задаст, бывало, Павлу вычислить тройной интеграл по контуру — а сам сидит, старается. Но однажды пришел в Дом самолично. И, заглянув в специальный сортир для посетилей, обнаружил собственные листки, положенные для гигиенического использования.
   Чего в своей западной провинции Державин не знал, так это того, что великий математик уже скакал к русской границе с почетным караулом. И без единого уплаченного за работу рубля. Он сухо скрежетал зубами и грозил в сторону Петербурга жилистым кулаком, и в ближайшее время Виа ожидала дружного лая, поднятого вольтероподобными шавками. И подтявкивания обезьянничающей европейской образованщины и салонщины. Не исключая и иных, желающих казаться просвещенными, королей. Тут она поступила просто — разослала всем философам, хотя бы в чем-то схожим по мыслям с Даламбером, официальные послания. Очень короткие. «Заедете в Россию — повешу». Дата, подпись. Лучшего способа для Анота обрести мрачную славу и ореол чудовищности могло и не представиться, а расстреливать тысячи человек для достижения подобного эффекта Виа не хотелось.
   Свалить Даламбера помогла его собственная заносчивость. Захотелось французу сыграть в русскую придворную игру. Сыграть на великом князе Павле, как на инструменте, настроив его по своим желаниям. И начал он нашептывать ему — не против отца. А просто — какая у него была мать. Как много могла сделать для России. А та ее так вот — прикладами обратно в горящий дворец. О, разумеется, отец ничего не знал… Зато вот изверг князь Тембенчинский, он все мог. А Лизка Воронцова, она крутит Петром, как хочет. Того и гляди, ему, цесаревичу, за обедом что-нибудь подсыплет. Чтобы престол своим щенкам отдать. И вспоминал, что Виа Тембенчинская — чудовище, и отчего-то польского красно-белого окраса.
   Вот только отчего это Елизавета Романовна наотрез отказалась становиться императрицей, не разъяснил. И отчего некоронованная, но вполне законная жена императора плодила светлейших князей Воронцовых, а не Великих князей. Павел же помнил, как отец, на ветристой палубе только что подаренной сыну яхты разъяснил ему этот парадокс. Мол, Елизавета — человек очень хороший. Но человек же! И она не хочет, чтобы у нее, или у ее детей, когда-либо могло возникнуть искушение. Искушение царской властью. И попробовал представить себе ее жертву. С тех пор Павел, до тех пор княгине Воронцовой не кланявшийся, стал вдруг вежлив. Поначалу даже преувеличенно.
   Главной же ошибкой Даламбера было поношение четы Тембенчинских. Не знал он, что цесаревич помнит визг пуль июльской ночью, и тяжелые хлопки крыльев, спокойные и размеренные, несмотря на срывающиеся с перьев в белесую полутьму тяжелые теплые капли. И не ведал, что князь изредка пробирался к великому князю в Зимний, и катал мальчишку на своей спине над ночной Невой, пока тот не стал слишком уж тяжелым. И обещал сквозь частое пыхающее дыхание, ссадив на землю в последний раз — и десятка лет не пройдет, как Павел снова взлетит. И тот теперь летает во снах, и считает дни, и насчитал уже девять сотен. А Виа — и особенно ее дети, похожие на выводок норок, только яркоперые и добрые, и вовсе сказочные существа.
   Да и неполитические мысли наставника тоже не укладывались у наследника престола промеж ушей. Куда там шагистика, что там мерный посвист прусской флейты для мальчишки, который хоть раз видел летящую лавой в атаку карабинерную дивизию, звенящую горнами, или медленно разворачивающуюся под польский марш-танец.
   Детская логика такова: если взрослый врет хоть в чем-то — значит, врет во всем. Павел поступил просто — нацепил с утра морской мундир, сказал, что едет в порт, прокатиться на яхте. Наставник сразу отстал — его от морских прогулок укачивало. А цесаревич пришвартовался к Дому-на-Фонтанке с морского фасада, приподнял голландскую шляпу с ответ на салют караульных, зашел в кабинет Виа, и сделал доклад по форме, как настоящий морской офицер.
   А потом подписал протоколы.
   — Одного вашего показания, эччеленца альтецца, — сказала ему Виа, — недостаточно. Но, безусловно, достаточно для организации прослушивания. Так что придется вам потерпеть этого сухаря еще неделю. Чаю не желаете?
   — Как всякий русский моряк, предпочитаю сбитень.
   Спустя неделю Виа — белый китель, золотой погон на правом плече, черный жемчуг внимательных глаз чуть навыкате — сидела за обеденным столом напротив обоих императоров.
   — Сама выгнала француза — сама и расхлебывай, голубушка, — заявил Петр, — выписывать иноземцев больше не будем. Воспитывать цесаревича будешь ты!
   А тут державинская басня. О том, как лев, царь зверей, отдал наследника-львенка в науку царю птиц — орлу. А тот, выучившись, начал учить зверей вить гнезда.
   — Не имел я тебя в виду, матушка, — каялся поэт, — я бы тогда «орлица» написал.
   — И так узнаваемо. И все равно примут на мой счет. Но это и ладно. У нас, спасибо господу, страна пока свободная. И заговорщиков у нас нет.
   — А зачем я тогда тут? И зачем тогда здесь и вы, ваше превосходительство.
   — А затем же. Чтобы если какие покушения на свободу, и какие заговоры — то чтобы их сразу же и не было. А вы, Гаврила Романович, мне нужны. Мне поручили пятилетнюю программу ликвидации безграмотности. Учить же людей по священным текстам и старым грамматикам неудобно. Надо писать новые учебники. Причем не только азбуку и грамматику — а и основы биологии, агрономии, физики и обязательно историю. И не древнюю или европейскую, а нашу, русскую. Чтобы народно и складно. Что написать, по содержанию, из Академии пришлют. Но надо это все облечь в понятную народу форму. Стих у вас легкий, слог складный, язык простой. Возьмитесь, а? Гонорар обещаю, тираж будет больше, чем у Библии в Европе.
   — Я офицер, — заметил Державин, — служу.
   — И будете. Переведу в Анот чин в чин, оклад дам — построчный.
   — Сколько?
   У него была хватка настоящего литератора.
   Из Плимута русская эскадра ушла, неся на себе весьма смятенного командующего операцией. Днем князь Тембенчинский держался вроде носовой фигуры — неподвижным и отмалчивающимся. Картинно облокотившись рукой о фальшборт, он вперивал взгляд в бесконечность, и стоял с остекленевшими кукольными глазами, прозирая неведомое. Только что дышал. На обращение отзывался мгновенно, вел разговор живо, но, исчерпав предложенную тему, снова деревенел.
   На третий день его растормошил адмирал Грейг.
   — Михаил Петрович, с вами случилось что-то?
   — Никоим образом.
   — Значит, не с вами.
   — Не со мною, разумеется, могло случиться очень многое.
   — Тем не менее, это не должно отображаться на боеспособности вверенных вам Государем сил. Даже если у вас есть повод впадать в мировую скорбь. Те ночные песни, в которых я подозреваю вас, очень печальны. Слышна в них какая-то демоническая грусть. Обреченная, безнадежная, отчаянная. Команды начинают поминать разнообразную морскую нечисть, включая русалок и прочих существ, которых не бывает. Те, кто должен спать — не спит, кто стоит вахту — наблюдает видения.
   — Почему вы подумали на меня? Я, собственно, не отнекиваюсь,
   — Голос очень сильный и очень высокий. Женщина на корабле, конечно, всегда бывает. Но язык абсолютно незнакомый. Я не полиглот, но чужую речь и чужие песни слыхивал. Ничего похожего. То есть мотивы как раз схожи с русскими…