Мирович понемногу приходил в себя. Его ошеломили — как, если верить бульварному чтиву, поступали мексиканцы при поимке диких лошадей — касательным ранением в голову. Пуля скользнула вдоль черепа, оставив кровавую полоску — и чудовищную боль, дерущую нежные ткани мозга цепкими паучьими лапками. Стоило лишь пошевелиться.
   С горних высот человеческого роста раздавались звуки немецкой речи. Значит, плен. Василию стало страшно. И чем больше он уверял себя, что это и есть правильная казацкая доля — быть умученным врагами Руси, но — жить хотелось нестерпимо горячо. Нестерпимее головной боли. Еще немного поднывала совесть — многие его соратники, видимо, разделят незавидную участь атамана.
   Еще несколько часов назад решение дать стрелковый бой у переправы казалось ему не единственно верным даже — просто единственным. Он обещал не пустить австрийцев за Буг — ну так и не пустит. Полтораста его отборных головорезов приготовились презреть смерть, скинув роскошные кафтаны на землю и расседлав лошадей. Потом примкнули к карабинам новые тульские ножевые штыки — это нехитрое оружие проходило в украинском войске испытание — стоит ли ими заместить носимый пехотинцами для ближнего боя тесак, чтобы не таскать в походах излишнюю тяжесть. Бой за переправу Мирович решил дать в пешем строю — почти классическими отступными плутонгами. Только строй решил держать рассыпанный, благо неприятельская кавалерия еще не подошла, задержанная устроенными засеками.
   И когда вырученные из-под казацкой осады тирольцы принялись на вновь наведенном мосту обниматься со своими спасителями — среди них вдруг густо зажужжали пули. А чуть поодаль открылся казацкий строй, белеющий нательными рубахами.
   Пока на мосту была неразбериха и совершенно бесполезная на дистанции в пять сотен шагов ответная стрельба. Пока австрийские части разворачивались в линию — Мирович с восторгом считал их потери. А когда линия пошла вперед, стал отрывисто хихикать, совсем как придумавший новую штуку Тембенчинский. Смех получался немного тявкающий, и очень пакостный. Собственно, князь-то эту шутку и вычислил. В своем по-немецки цифирном и по-русски наглом стиле.
   Шаг австрийцы держали стандартный — три четверти аршина. Шагов под унылый барабан делали семьдесят пять. Получалось без малого шестьдесят аршин в минуту.
   Казаки отступали быстрым и широким шагом — тем самым, которому русских и учить не надобно особо. Шаг — аршин, шагов в секунду два! Половина минуты — и, пока неприятель отыгрывает кусочек дороги, есть время — повернуться, сунуть в ствол скушенный патрон, сунуть пулю, пристукнуть ее сверху шомполом, добавить затравку на полку, упереть изогнутый приклад карабина в плечо, совместить мушку и прорезь на причинном месте неприятельского офицера или хоть сержанта. Превышение на такой дистанции составит дюймов двадцать — так что свинцовый привет вражина получит честь честью, в грудь. А потом спокойно повернуться — и отсчитать еще шесть десятков шагов. В это время стоять и стрелять будет другая половина небольшого войска.
   Кто сказал, что линейная тактика устарела? Вот, пожалуйста — двухшереножная система. Почти по новому русскому — румянцевскому — уставу. У Мировича еще проскочило в голове, что за такие новации его не особенно бы взгрели и в регулярном бою. Линии его, конечно, жидкие. Напротив австрийцы развернули между неудобью два полка — в три шеренги, плечо к плечу. А у него, поперек их дороги — рота. И аж в две шеренги! Вот и зияет между человеками.
   Немцев и венгров-гонведов хватило на полчаса ружейного треска. Потом они остановились, удивляясь — казаки стояли почти все, словно заговоренные. А с австрийской стороны львовский шлях оказался покрыт бело-красными пятнами убитых и раненых. Дело было просто — на расстояние в пятьсот-четыреста шагов обычный европейский солдат стрелять прицельно не мог. Не то чтобы не умел или не хотел. Ружья были слишком корявые. Все арсеналы почему-то воспринимали это убожество как саморазумеещееся.
   Исключения, конечно же, были. Например, несколько германских княжеств вооружили своих егерей вовсе нарезными ружьями и могли прицельно выкашивать линии врагов шагов этак с восьмисот — но нарезные ружья оставались товаром штучным, а заделывание пуль замедляло темп стрельбы.
   Но вот догадаться просто сделать удобный приклад, прижав который к плечу, солдат может совместить мушку и прорезь, не склоняя голову к подмышке? Или приделать заслонку, прикрывающую глаза стрелка от кремневых искр? А то, согнувшись набок вопросительным знаком ради прицельного выстрела, служивый даром искривит позвоночник, потому как инстинктивно закроет глаза в момент выстрела, заслоняя их веками от огня. И уж попадет — куда попадет. При этом охотничьи ружья позволяли стрелять нормально, а солдат довольствовался устройством для определения площади мишени по методу Монте-карло, и сочинениями теоретиков на тему воспитания мужества среди стрелков. Направил ствол в нужную точку, зажмурился, дернул крючком.
   Конечно, когда цель — сомкнутая линия, стена из тел, целиться особенно и не приходится. Вот и не беспокоились фельдцейхмейстеры. А вот если линии — жидкие, пули летят мимо. И ядрами стрелять бесполезно — не тот кегельбан. За пять сотен шагов хорошо видно, когда пушку пробанят, сунут заряд и снаряд, поднесут пальник, и казаки прилягут на родную землю, пропустят чугунный шар над головой. А потом встанут и спокойно перестреляют орудийную прислугу. А картечь на пятьсот шагов не летит. В такой ситуации полезны только бомбы. Или гранаты. Различаются эти полые снаряды только по весу. Мелочь, до пуда — гранаты. Те, что весом в пуд и тяжелее — те бомбы. Так что все австрийские полковые пушки можно смело записывать в гранатометы. Потому как из полковой артиллерии во всей Европе — один шуваловский однокартаунный единорог пудовыми барынями плеваться умеет. А такие есть только у русских полков — и то не у всех, а если и есть, то только по одному. Этакий последний довод русского полковника. В других странах такими аргументами пользуются только генерал-аншефы с хорошим осадным парком…
   А граната сама по себе не взрывается. А старый добрый фитиль можно и заплевать, и описать, как голландский патриотический мальчик, да и просто прилечь, пока горит, и пропустить осколки над головой. Есть и современное средство — дистанционная трубка. Очень хорошая вещь. Позволяет разрывать бомбы на нужной секунде — даже и в полете. Над головами. Эффектно. Эффективно. Только мало таких трубок. Дороги они. Мануфактур, их производящих — мало. Потому трубки эти — поштучно в полковой описи.
   И со складов их точно так же выдают — поштучно. Вашему полку — пятнадцать на всю компанию. А ваш не глянулся начальству на последнем смотре — вам только десять…
   Так что артиллерии Мирович тоже не боялся. Одно было средство против его жидких линий.
   И вот оно явилось, и, развеваясь ментиками, понеслось вдоль тракта. Гусары!
   Вот только гусар было немного, и лошади у них были измучены переходом, и задора в их атаке было немного. А жидкие линии Мировича — они для линий были жидкие. А как цепи весьма густы. И длинный ножевой штык вполне позволял колоть конных. Вторая сомкнулась с первой, сжались в одну — и устояли. И отбили. И в спины стреляли, хоть и попадали иной раз в конские зады. И снова рассыпались для перестрелки.
   А потом с тыла налетели пандуры, обошедшие, наконец, завалы, и смяли, и изрубили. Кое-кто еще прятался за плетнями, стрелял из кустов… Их долго, с азартом ловили. Мирович, как и в давешнюю баталию с поляками, отбился от своих. И вот не повезло. Пуля, прогулявшаяся по его голове, была явно венгерская — пандуры стреляли не хуже казаков, и ружья у них были свои. Не хуже охотничьих!
   Среди звуков немецкой речи узнался знакомый, лающий. Тембенчинский. Друг и покровитель. Неужели вытащит?
   Мирович разлепил глаза. Перед глазами, приминая к земле дурманные летние стебли, обрисовались пара кавалерийских сапог и пара штиблет. На пряжках у штиблет были огромадные бриллианты. А в мягкой коже сапог красовались узкие прорези для когтей.
   — Ну вот, князь — захватывающий предмет нашего с вами разговора уже и очнулся. Так что перестаньте говорить об атамане Мировиче в третьем лице.
   — Василий, ты как себя чувствуешь?
   А как такую дрянь словами выразишь?
   — Могло быть и лучше, — проскрипел Мирович, переворачиваясь на спину.
   — Если бы пуля пошла ниже, — хмыкнул беседовавший с Баглиром Сен-Жермен, — голова бы у вас не болела.
   — Ротой лезть на два полка, днем, в чистом поле… Чему я тебя учил? — вступил и сам Тембенчинский. Он сердито поджимал перья на голове, всячески показывая, что Мирович его разочаровал. И заслуживает разжалования из гетманов обратно в адъютанты.
   — А почти получилось.
   — Почти, друг мой, на войне не считается, — грустно улыбнулся Сен-Жермен, он тоже был разок почти победителем, — и заметьте — если бы я не подоспел, вас бы уже повесили.
   — Спасибо. А то и так повесят?
   — Ну, если очень хочешь… — Баглир стал чем-то неуловимо похож на князя-кесаря. Румянцев нарушителям своих инструкций тоже щедро обещал повешение. И временами обещания держал. А иногда веревку заменял орденом. И инструкции исправлял.
   Мирович возмущенно помотал головой. И пожалел об этом — виски вспыхнули болью. На его страдальческую мину, впрочем, Тембенчинский внимания не обратил. Или счел уместным в благородном обществе фиглярством. В Сен-Жермене нашлось чуточку сочувствия. Но не к Мировичу.
   — Вы, Василий Яковлевич, очень дорого обошлись князю, — заметил он, объясняя сердитый вид Баглира, — а именно в две трети Мазовии. Собственно, все собственно польские земли, занятые русскими. Кроме Варшавы.
   — Ее, к сожалению, забрал себе король Фридрих.
   — Не забрал, а выменял на коридор от Курляндии до Кенигсберга.
   &;nbsp; — А что, Суворов даром ее штурмовал? Зато, Василий, земли восточнее Буга остаются за нами. А главное — мы с графом вдруг оказались союзниками. И если договоримся — возможно, под императором Петром реже станут взрываться кареты, как давеча.
   — Я не слышал о таком взрыве! — удивился Сен-Жермен.
   — Это потому, что адскую машину из-под задней оси вынул один из кирасир. И за город вывезти успел. А вот сам в сторону отойти — нет. Тем не менее, сейчас мы совместно делим Речь Посполитую. И делаем это в дружбе и согласии, а за куски грыземся исключительно словесно. Кстати, у графа это семейная традиция — делить Польшу. От дедушки…
   Сен-Жермен покачал головой — сразу одобрительно и укоризненно. Мол, все-то вы разнюхали. Но болтать-то зачем?
   — А никто не подслушивает. Разве только Василий Яковлевич — но ему ведь тоже интересно, и он тоже кирасир. Кстати, дружище, ты знаешь, что кирасиры теперь — только наш аналитический отдел? А остальных переделывают в карабинеры. Получается вроде тяжелых драгун — тот же панцирь, тот же палаш, да еще и винтовка со штыком. То есть нарезной карабин, конечно. А что до предков нашего собеседника — история действительно интересная, и очень романтическая. Настоящая сказка восемнадцатого века. И как настоящая сказка века нынешнего, она теряется началом в прошедшем — семнадцатом…
   Семиградье. Название серебристо-звенящее, что на русском языке, что на венгерском — Сибенберген. А можно и на латыни — Трансильвания. Карпатские мохнатые хребты, впитывающие жаркое летнее солнце виноградники. Красное сухое вино. Красная кровь — кровь турок, кровь немцев, кровь хозяев края — венгров. Кровь и пот крестьян — влахов, с которых три хозяина дерут по три шкуры на брата. Кусочек земли, сразу неприступный и лакомый. И местные князья, которые восставали то против Османской империи, призывая на помощь австрийцев, то против Священно-Римской, призывая турок, в очередь платя дань тем и другим. А когда усталые сюзерены перестали рвать друг другу чубы за право заполучить в подчинение неверного вассала — тогда князья Семиградья повели себя как полноправные монархи, заключали в своих высоких белостенных замках союзы и вели войны. И шведский король не брезговал называть горного князя братом, пусть и младшим. А брандербургский курфюрст, прадед великого Фридриха, сам набивался в младшенькие, слал подарки и любезные письма. В одном из них он обещал поделить Речь Посполиту между Швецией, Бранденбургом и Семиградьем. Почему-то такие дела принято проделывать на троих!
   Польша тогда только-только потеряла восточную Украину. И, с грехом пополам отбив потоп с востока, отразив краснокафнанные волны стрельцов Алексея Михайловича и восточно кривые клинки запорожцев, с грацией подраненной первой шпаги королевства, повернулась к шакалам, вцепившимся в нее со всех других сторон. Если бы она пала тогда, от ран, а не от гнили, это было бы величественно! Бумажные крылья латных гусар, блестящие в струях света, флажки на пиках посполитого рушения — все было тщетно. Железные шведы и методичные бранденбуржцы строились в несколько шеренг, делали длинные копья ежиком, и те из польских героев, кто успевал доскакать до врага сквозь редкие залпы бомбард и свист увесистых мушкетных пуль, находили славную, но бесполезную смерть на остриях копий.
   Поле боя принадлежало пехоте — отныне, как и вовеки. Случайная флуктуация средневековья завершилась уже полтораста лет назад — и теперь приходилось платить за гонорливую отсталость. Шведы прошли Прибалтику — и уперлись в белорусские города. Не обновленные после войны с царством московитов, они держались не крепостью стен — а отвагой защитников. «Самое худшее — осаждать крепости», говорит восточная военная мудрость, и шведский король, в который раз потребовавший солдат и лошадей из метрополии, вдруг получил обескураживающий ответ: в Швеции уже нет ни тех, ни других. Зато есть голод. И шведы ушли, сорвав не куш — а несколько приграничных крепостиц. Бранденбуржцы взяли себе Пруссию — для начала в вассальный лен. Эти хоть что-то получили за мучения!
   Сибенбергенцам пришлось хуже. Они были такими же отсталыми, как поляки. А польская или русинская сабля ничем особым не отличалась от венгерской. Напрасно кричал солдат и поэт Миклош Зриньи, что главные враги Венгрии — турки. А когда венгры повернули коней на турок — сил уже не хватило, и победы Зриньи оборвались с его смертью. В сабельных походах на Польшу истаяли храбрейшие бойцы — а австрийские немцы между тем отбивали у османов венгерскую землю.
   После очередной турецкой войны, на которую семиградцев просто не пригласили, — той самой, во время которой князь Голицын трижды хаживал на Крым, а Петр Первый — дважды на Азов, выяснилось — великие державы договорились считать священно-римского императора венгерским королем. А Семиградье — частью Венгрии. И никакие горные кручи не спасли замки от отличных осадных мортир из арсеналов Вены.
   Сын последнего семиградского князя двенадцать лет снимал шляпу перед австрийским императором. Он принес австрийскую присягу, и честно тянул ярмо государственной службы — но в то же время замышлял. Скоро по Венгрии заполыхали крестьянские мятежи. Потом — очажки соединились, и не стало Австрии ни в Трансильвании, ни в задунайских землях. Тогда венгры собрали Государственное собрание, объявили австрийского короля низложенным — и тут вышел из тени он, Ференц Ракоци, превратившийся, наконец, в семиградского князя Ференца Второго. Пять лет призрак независимого Семиградья жил и сражался — но тут выяснилось, что война за отчизну не отменяет барщину — и на князя махнули рукой крестьяне, стали разбегаться из его войска, сбиваясь в собственные отряды. Потом оказалось, что румыны для мадьяр — как бы и не совсем люди, даже которые дворяне. И эти ушли. Наконец, неуемный характер князя Ференца рассорил его с собственными генералами — и они стали перебегать к австрийцам. То, к чему князь готовился двенадцать лет, пало прахом за шесть. Летом 1711 года князь знал — как скоро австрийцы займут последние признающие его районы, зависит лишь от скорости марша их пехоты. Знал он и то, что куда бы он ни бежал, всюду за ним будут следовать австрийские агенты, надеясь предотвратить всякое беспокойство с его стороны. Ракоци знал, что работу по созданию независимой Венгрии ему продолжить уже не удастся. Но он предусмотрел все. Даже собственное поражение.
   Еще десять лет назад, до начала главной борьбы, он объявил о смерти своего старшего сына — а сам передал четырехлетнего ребенка на воспитание друзьям, французским аристократам и фрондерам — двум герцогам и двум графам. Он надеялся, что если сам потерпит поражение, то хоть его наследник продолжит борьбу.
   Но ошибся. У герцогов Бурбонского и Мейнского, у графов Шарлеруа и Тулузы получился всесторонне образованный аристократ, умница и храбрец, расчетливый авантюрист. Вот только родиной своей он почитал не какое-то занюханное Семиградье, и даже не полуварварскую Венгрию, а всю Европу. И заговоры строил исключительно в ее пользу.
   Имя же графа Сен-Жермена он получил во Франции, честно выслужив титул у короля, и присовокупив к нему название местечка под Парижем, где он устроил химическую лабораторию.
   Сен-Жермен не служил никому — но со многими сотрудничал, и с равным благожелательством тискал руки и монархам, и карбонариям. Приглашали его на масонские посиделки — но граф вежливо отмахивался. Он совершил несколько поездок на Восток — в Египет и Персию. И знал по собственному опыту — никакого света оттуда не идет. А вот что идет оттуда, со зловонного Востока, так это холера и чума. И дурно вооруженные орды всякого сброда, охочего до добычи.
   Поэтому единая и сыто порыгивающая Европа, пусть и достигшая просветления — масонский идеал — его не устраивала. Она была нужна графу с ее единым духом, но в виде набитого всякой всячиной бурлящего котла, в котором все друг друга знают и любят, и проходят в полонезах в черед с батальными линиями, где короли снимают шляпы перед философами, а философы подписывают свои рискованные трактаты именами королей, где внутренние войны напоминают танцы, а внешние, с неевропейским миром — охоту.
   Поэтому, когда дикая Россия потянулась своими лапищами к одной из европейских провинций, Шлезвигу, принадлежащему маленькой Дании, он попытался дать отпор. И был немало удивлен, когда оказалось, что тамошнее население считает именно русского царя своим законным государем, и готово по доброй воле идти под картечь, требуя от повелителя только ружье, мундир и пропитание.
   Тогда он и составил план, который должен был отбросить русских медведей обратно в их леса. Не получилось. Вместо этого скифы перекопали весь Шлезвиг и вторглись в Польшу — некогда главный восточный бастион западного мира. Зато стоило предположить, что косолапые умеют разговаривать — и ему о многом удалось договориться. Русские обещали не лезть в Германию, отозвать представителя из ландтага, и более не вспоминать о правах Голштейна, как немецкого княжества. И согласиться с границей по Неману и Западному Бугу. То есть остаться в пределах предполья перед польским бастионом. Обветшавшее же укрепление должно было получить новый прусско-австрийский гарнизон.
   А чтобы окончательно избавиться от русской помехи, Петербургу обеспечили нового сильного врага. Двадцать миллионов талеров, наконец, убедили султана, что война с северным соседом — есть жизненная необходимость Османской империи.
   Нет, на победу турок Сен-Жермен не рассчитывал. Он на себе испытал силу русских полков. Но турок было много. И техника у них была вполне современной. Французские пушки и ружья. А ятаганы — они получше шпаг и тесаков. Во всяком случае, любая рукопашная между европейской пехотой и вооруженными ятаганами янычарами неизменно оборачивалась резней, которую турки устраивали врагу, ошеломленному бесполезностью своего холодного оружия.
   Граф не знал, что его фамильная шпага, некогда была создана австрийским мастером как шедевр, позволяющий его обладателю защититься против ятагана. И вообще не испытывал угрызений совести, стравливая одних варваров с другими.
   А кроме турок, были еще и крымские татары. Выродившийся в разбойничье гнездо осколок мамаевой орды — такой же, как и Запорожская Сечь. Только на пороги ушли после гибели темника христиане, а в Крым — мусульмане. Жил Крым саблей. Иногда — просто набегами и грабежом. А временами за союз платили. То Москва наймет — налететь на Подолию, то Краков — разорить южнорусские земли.
   Платил хану Богдан Хмельницкий — рубились татары бок о бок с его казаками. Перестал платить — ушли. Платили хану русские и безо всяких набегов — так называемые «поминки». То есть деньги, которые не жалко было отдать хану, лишь бы набегов не было. Набеги, впрочем, все равно были — только возглавлял их обычно какой-нибудь мурза. А хан отписывался, уверяя, что этому-то прошлой подачки и не хватило. И временами — не врал.
   Но подкуп — не способ борьбы с разбоем. Как надо наводить порядок на южных границах, наглядно показал фельдмаршал Миних. Ввел в Крым армейский корпус, пожег все, что гореть могло, угнал скот, освободил тысячи русских рабов. Иные, довольные сытым рабством, особенно дети пленников, ничего кроме Крыма и не видевшие, не хотели идти снова через степь. Таких фельдмаршал согнал в кучу и велел казакам их изрубить в куски. «Простите, братья, но енерал прав», — говорили те убиваемым, — «не вашими ли руками держится крымский волдырь?».
   В ту войну русские овладевали Крымом еще три раза. Для верности. Генералы менялись, пожары и блеяние угоняемых баранов были схожи. Вот только столицу — Бахчисарай четыре раза сжечь не удалось. Одного вполне хватило. Хан страдал и бесился, будто русские вводили тот корпус не в его страну, а в его задницу. Четыре раза туда-сюда, на всю глубину, как шомполом в ствол мушкета. Все стычки и бои русские не просто выигрывали — они побеждали без потерь. И после боя оставалась тамерлановская гора непогребенных вражеских тел, сваленная у подножия полудюжины православных крестов. Выглядело это немного по-язычески. Но искренний лютеранин Миних понимал — для крымчаков разницы между чужими верами нет. И надругаться над обычаями неверных они всегда готовы. Так пусть ужас заставит их держаться подальше от солдатских могил. Такая была наглядная агитация.
   Что там могилы! Тридцать лет после этих походов не было ни одного крымского набега на Русь! И даже по приказу Блистательной Порты крымчаки вновь пошли в набег лишь потому, что родилось и выросло целое поколение, не помнящее Миниха. Его-то и повел за собой молодой и горячий, только что поставленный турками для войны хан. А старики спорили до конца. Пока головы не отлетали от тела под острой саблей хана. Они знали — фельдмаршал вернулся из опалы. И если нужно, повторит то, что уже делал не раз…
   Графу было очень жаль, что события в Польше отвлекли его от возможности посмотреть набег — хан, образованнейший человек, знавший шесть европейских языков, и четыре варварских, искренне приглашал, обещая очень поучительное зрелище своего торжества над азиатами. Себя он почему-то считал европейцем…
   Сен-Жермен даже поделился своим сожалением с собеседниками. И выразил сочувствие в том, что мер никаких они против татар принять уже не успеют.
   — Уже! — сообщил ему Мирович злорадно.
   И был, разумеется, прав. Те самые казаки, которых он недавно отпустил на юг, как и вся русская легкая кавалерия, ждали набега. И перехватили орду на поспешном преждевременном отходе. Преследовали по пятам, отвечая на стрелы — пулями, сходились в сабельных схватках.
   И десятиязыкий хан сам-десят стучался в ворота Перекопской крепости. Турки на валу долго его не пускали, боялись, что по пятам налетят русские, ворвутся на плечах… Увы, погоня отстала — как и орда. Кони-то у простых татар были похуже, чем у хана. Первые ходы новой русско-турецкой войны были сделаны…
   Разумеется, как только австрийские пикеты исчезли из вида, Тембенчинский скинул кирасу и развернул крылья, а уцелевшие соратники Мировича — рты. Василий им о князе уже рассказывал, но одно дело слушать байки, другое — увидать самому.
   Перелет Баглир сделал в два этапа — сначала долетел до Гродно, сообщил новости Кейзерлингу, перехватил фунтов десять свежей рыбки — только из Немана — и снова взмыл в воздух. Сутки почти непрерывного полета — и в кабинет Виа он через окно не вошел, а ввалился.
   — Отлично, что ты прилетел, — обрадовалась та, — но к столу не зову. Безымянный совет Петр Александрович назначил на через полчаса. Перекусишь по дороге, — и, в дверь, к адъютанту, — Николай Вильгельмович! Распорядитесь насчет копченого осетра в карету!
   — Лучше сырого…
   — Уж чем бог послал. Как тебе моя новая форма?
   Новая форма была не только у Виа, и не только у кирасир. Как только Румянцев пообвыкся в роли князя-кесаря, он заметил неудобство новой, петровской, формы. Пусть и не столь роскошная, как положенная при императрице Елизавете, она сохраняла все те же недостатки — штиблеты с гетрами, парики с буклями и косами, дурацкие высокие гренадерки с медными бляхами, сверкающими, но легко пробиваемыми пулей. Узкий сюртук никак невозможно было подбить мехом, и зима, оставшись пыткой для нижних чинов, стала ею же для офицеров. А ведь когда-то русские именно зимой и предпочитали воевать. И поднимали на зимние, свободные от землепашества, месяцы огромные толпы народного ополчения.