Страница:
И с места они не сойдут...
А Россия является "рубежом между Европой и Азией. Западом и Востоком", конечно, не только в силу своего географического положения. Русская литература во всех своих подлинных проявлениях воплотила мощный и глубокий пафос равенства и братства с народами и Запада, и Востока, создав, таким образом, своего рода духовный мост между Европой и Азией. В могучей всечеловеческой стихии русской литературы и Запад, и Восток одарены способностью как бы сойти со своего "места" и братски протянуть друг другу руки.
Стихия русской литературы - это в основе своей стихия проникновенного диалога, в котором могут равноправно участвовать предельно далекие голоса. Понятие "диалог" естественно обращает нас к трудам М.М.Бахтина. Но мне хотелось бы подчеркнуть, что, на мой взгляд, наиболее важно не бахтинское открытие "диалогичности" творчества Достоевского или других художников, но тот факт, что сама по себе созданная М.М.Бахтиным эстетика в своем целом есть, по существу, эстетика диалога; в этом смысле она, в частности, противостоит основанной на "монологической диалектике" (по бахтинскому определению) эстетике Гегеля, которая явилась фундаментом всей западноевропейской эстетики. И именно русская мысль могла и должна была создать эстетику диалога, воплотившую наиболее глубокую природу русской литературы103.
В творчестве всечеловеческого диалога, быть может, прежде всего и выражается величайшая миссия русской литературы - миссия, которая в конечном счете сказывается в духовной судьбе любой страны - от Франции до Японии...
В заключение необходимо поставить одну весьма сложную и острую проблему. В эпиграфе этой статьи - слова Петра Чаадаева: "Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами". Далее Чаадаев говорит, что Россия не призвана "проводить национальную политику... ее дело в мире есть политика рода человеческого".
И нельзя не видеть, что для русского бытия и сознания вовсе не характерно активное, твердое и последовательное сугубо национальное самоутверждение, которое присуще жизни и культуре, скажем, Англии и Франции104 или, в иных формах, скажем, Японии или Турции. Однако это никоим образом не означает, что русская литература вне (или не) национальна. Сама ее Всечеловечность - это именно национальная, самобытно-народная ее природа. Уже приводились совершенно точные слова Достоевского о том, что во "всемирной отзывчивости" пушкинского гения "выразилась наиболее и прежде всего национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии".
Толстой, говоря о всечеловеческом содержании, воплощенном в образах, созданных Достоевским, о том, что "в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу", объяснял это так: "Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее".
Это в высшей степени существенный момент: всечеловечность живет можно бы даже сказать, таится - в самой глубине русского национального характера. И чтобы сохранить свою подлинность и плодотворность, чтобы не выродиться в конечном счете в космополитизм, всечеловечность русской литературы не может не погружаться вновь и вновь в свою глубочайшую народную основу. Именно так развивалась покоряющая всечеловечность Достоевского и Толстого.
Если же писатель исходит не из глубины национального бытия и сознания, а только из смутного "стремления в Европу", он оказывается неспособным воплотить подлинную всечеловечность и в конце концов попадает во власть космополитической всеядности, поверхностной международной культуры, а вернее, межеумочной "полукультуры" (в том числе и в своем восприятии России).
И в современной, сегодняшней литературе подлинная всечеловечность воплощается лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку.
НЕДОСТАТОК ИЛИ СВОЕОБРАЗИЕ?
(1983)
Первостепенная всемирная роль классической русской литературы совершенно очевидна и не нуждается в каких-либо специальных доказательствах. Творчество Достоевского и Толстого по силе, размаху и длительности воздействия на мировую литературу и, шире, культуру едва ли сравнимо с любыми иными литературными явлениями Х(Х-ХХ веков. Очень весомую роль сыграло также творчество Тургенева и Чехова, а в последние десятилетия человечество открывает для себя как нечто грандиозное наследие Гоголя и Лескова.
Можно без конца цитировать суждения писателей, критиков, деятелей культуры Запада и Востока, выразившие всю меру - или, пожалуй, безмерность - потрясения, вызванного встречей с вершинами русской литературы.
Ромен Роллан свидетельствовал, что "трагедии Эсхила и драмы Шекспира не могли потрясти души современников глубже, чем всколыхнули нас "Идиот", "Братья Карамазовы", "Анна Каренина", "Война и мир"... Никогда не забуду молнии этого откровения, разодравшей небо Европы около 1880 года". Аналогичные признания содержатся в статьях, письмах, дневниках Томаса Манна и Герхарта Гауптмана, Джона Голсуорси и Бернарда Шоу, Уильяма Фолкнера и Томаса Вулфа, Симэй Фтабатэя и Рюноскэ Акутагавы и других крупнейших писателей Запада и Востока.
Немецкий мыслитель, имеющий очень мало общего с Роменом Ролланом (в частности, и в своем отношении к России), Освальд Шпенглер, утверждал все же, что "на Западе нет никого, кто хотя бы отдаленно мог сравниться с искусством "Анны Карениной"105" (выделено мной.- В.К.).
Видный английский публицист и критик Мидлтон Марри заявил: "В одной лишь русской литературе можно услышать трубный глас нового слова. Писатели прочих наций всего лишь играют у ног этих титанов. Толстого и Достоевского..."106
Немецкий литературовед Юлиус Мейер-Грефе, чьи суждения о Достоевском удостоились внимания М.М.Бахтина, решился сказать, что "любая книга Достоевского имеет большую ценность, чем вся литература европейского романа. Но разве только любая книга? - Нет, любая глава, любая страница..."107
Один из крупнейших писателей Индии - Премчанд - говорил в 1930-х годах, что Толстой "возвышается над всеми. Он поистине шахиншах всей литературы. Так было 25 лет назад, так это и сейчас"108.
Повторю еще раз: подобные высказывания зарубежных авторитетов можно приводить бесконечно. В своей совокупности они, естественно, внушают убеждение в решительном и безусловном превосходстве русской классической литературы над всеми современными и последующими ей литературами мира.
Черты этого превосходства убедительно раскрыты в книге Н.Я.Берковского "Мировое значение русской литературы" (1945, издана в 1975 году), которая являет собой наиболее значительное исследование поставленной в заглавии книги проблемы.
"В нашей литературе,- писал Наум Берковский,- последний объем всякого художественного образа - страна и народ, а здесь заключены источники силы и свободы, здесь пути и выходы, неведомые одинокому оторванному явлению. Русский способ изображать всякое жизненное явление "на миру", в общенародном кругу, "соборно" есть и способ наиболее поэтический"109.
С другой стороны, русское творчество ни в коей мере не замкнуто в своем национальном бытии:
"Наша литература прониклась всем, что хранила в себе новая Европа,- и всемирной широтой жизни, и жаром личности и личной свободы, и огромным размахом коллективности, который стал возможен в новой цивилизации, и пафосом полного и коренного переустройства материального быта народов...
Наше своеобразие было в нашей универсальности, в нашем собирательном духе по отношению к мировой цивилизации...
Русская литература тем и влиятельна для Запада, что она, не всегда заметно для него же, служит ему средством самопознания, говорит ему о тех источниках жизни, которые есть и у него... Русская литература будит в Европе европейское самосознание".
В этой связи Н.Я.Берковский приводит высказывание немецкого критика Эдуарда Турнейзена, который утверждал, что Достоевский "сосредоточивает в себе многообразные стремления европейской души конца XIX столетия и подставляет ей зеркало".
Н.Я.Берковский на протяжении своей книги обоснованно и конкретно раскрывает эту "собирательную" природу русской литературы, глубоко и тонко характеризуя те или иные стороны и элементы творчества Пушкина и Гоголя, Достоевского и Тургенева, Толстого и Чехова и других крупнейших русских художников.
Как явствует из нескольких приведенных выше цитат, именно в этом качестве русской литературы Н.Я.Берковский видел ее основное своеобразие (и - одновременно - главный источник ее мирового значения). Однако в рамках самой книги есть суждения, которые, по сути дела, ставят под сомнение этот тезис исследователя. Дело в том, что Н.Я.Берковский усматривает (и достаточно обоснованно) те же самые черты в скандинавских литературах, прежде всего в творчестве Ибсена. Правда, он оговаривает, что "ни один из норвежцев, даже величайший из них - Ибсен, не достигли размаха русской эпичности", что, "несмотря на весь успех и все влияние Ибсена, он должен был уступить Толстому и Достоевскому". Но так или иначе своеобразные черты русской литературы, выдвинутые на первый план Н.Я.Берковским, оказываются скорее порождением определенной социально-исторической ситуации (создавшейся к XIX веку и в России, и в Скандинавских странах), чем выражением своеобразия страны как таковой и ее народа.
Ведь едва ли возможно спорить с тем, что, скажем, Россия и Норвегия имеют глубоко и резко отличный склад бытия и сознания. И значит, та или иная близость русской и норвежской литератур и самой их роли в мире обусловлена известным сходством переживаемого в данное время этапа, стадии развития жизни и культуры этих стран.
Говоря об этом, я ни в коей мере не собираюсь не только отрицать, но хотя бы как-то умалять всю очевидную важность той стороны проблемы мирового значения русской литературы, которая оказалась в центре внимания Н.Я.Берковского. Напротив, я всецело присоединяюсь ко всем положениям исследователя.
Речь идет лишь о том, что главные положения книги Н.Я.Берковского не должны заслонять от нас другой очень существенной стороны, о которой, кстати, немало сказано в самой этой книге, но сказано недостаточно отчетливо, большей частью вскользь и как бы между прочим.
* * *
Н.Я.Берковский касается этой другой важнейшей стороны дела в середине своей книги. Он пишет: "Западные критики времени раннего знакомства Европы с русской литературой оставили драгоценные свидетельства о своих первых общих впечатлениях, вынесенных из русских книг, о том, чем поразила их русская эстетика,- она показалась им на первый взгляд даже не эстетикой вовсе... Эннекен писал о Тургеневе, который тогда представлял для него всю русскую литературу: "...возникает соблазн отрицать, что здесь содержится искусство, понятие о котором у нас погранично с идеями умелости и изощренности. У русского автора мы не находим ни четкого авторского слова, ни оживленных, законченных и оформленных диалогов, ни явственно расчлененных поэтических описаний, ни персонажей, обычных для наших книг... У него нет точного и завершенного искусства..." и т.д."
Этого рода суждения и оценки в высшей степени типичны для западноевропейских работ о русской литературе. Их опять-таки можно приводить без конца - как и высказывания о великой всемирной роли русской литературы. При этом достойно даже удивления весьма острое поначалу противоречие: очень многие ранние западноевропейские ценители чуть ли не отрицают "художественность" русской литературы и в то же самое время видят в ней грандиозную мощь... Позднее, уже в двадцатые-тридцатые годы, это противоречие так или иначе преодолевается: в русской литературе начинают открывать совершенно особенную художественность, которая кардинально, так сказать, качественно отличается от западноевропейской (об этом еще пойдет речь).
Но недостаточность в русской литературе "искусства" как такового хотя бы в узком значении "мастерства" - это едва ли не всеобщее убеждение, которое, между прочим, проникло и в отечественные представления. Так, в 1928 году А.М.Горький говорил о таких писателях, как Стендаль, Бальзак, Флобер: "Это действительно гениальные художники, величайшие мастера формы, таких художников русская литература еще не имеет. Я читал их по-русски, но это не мешает мне чувствовать силу словесного искусства... Рассказы великих художников вызывали у меня впечатление чуда".
Подчас в этом горьковском суждении склонны усматривать некоторую ошибку; но если иметь в виду "художество" в прямом, специальном смысле скажем, в плане словесной изобразительности как таковой,- Горький совершенно прав. Правота его находит убедительное и яркое подтверждение, например, в том несомненном факте, что русское изобразительное искусство живопись и тем более скульптура - значительно уступает по своей собственно художественной мощи высшим образцам западноевропейского искусства. Таких художников, как Микеланджело, Брейгель, Эль Греко, Роден (перечень этот можно значительно продлить), в России в самом деле не было. И вместе с тем столь же несомненно, что русская музыка и русское искусство танца (не говоря уже об искусстве слова) - то есть выразительные искусства - занимают одно из самых первых мест в мире.
Стоит отметить, что к общепризнанным вершинам мирового искусства принадлежат создания Андрея Рублева и Дионисия; но тут же следует оговорить, что этим творениям присуща прежде всего художественная выразительность, а не изобразительное начало в собственном смысле, подразумевающее прямое воссоздание форм жизни или, точнее, художественное подражание ее (жизни) творчеству. Лики и тела, предстающие здесь, отнюдь не воплощают в себе той мощи изобразительного творчества, которая запечатлена в образах Тициана, Веласкеса или Ван Дейка.
Есть все основания утверждать, что и позднейшие получившие мировой резонанс явления русской живописи связаны не с собственно изобразительным, но с выразительным началом, которым проникнуты, скажем, полотна Нестерова или Врубеля.
Но вернемся к русской литературе. Ее несоответствие западноевропейским понятиям о природе искусства слова (это несоответствие, повторяю, отмечено в громадном количестве высказываний писателей, критиков, литературоведов, публицистов Запада) имеет, как я убежден, глубочайшее основание в своеобразии самого бытия и сознания России.
Между тем умаление или даже прямое отрицание "искусства", "художества" в произведениях Тургенева и тем более Достоевского и Толстого110 - умаление или отрицание, столь ясно и широко проявившееся в суждениях западноевропейских ценителей,- обычно воспринималось и воспринимается у нас как некое "недоразумение", как случайная и несущественная "ошибка", которая вроде бы и не заслуживает внимательного интереса.
Даже Н.Я.Берковский, столь серьезно подошедший к проблеме мирового значения русской литературы, подчас дает этой "ошибке" западных ценителей весьма неубедительное объяснение. Так, он пишет, что в русской литературе "момент эстетики никогда не может стать главной силой. В нашем искусстве соотношение и размещение общих сил жизни и ее поэтических сил соответствует тому, как они даны в самой действительности, и как в действительности поэзия не составляет преднамеренной цели, так и поэтичность нашей поэзии в том, что возникает она ненароком. Этим объясняется, почему иностранцы дружно указывают, что в нашей литературе нет сделанности и деланности, что она существует как бы без автора... Тэн в письме к Вогюэ: "Достоевский и Толстой кажутся мне гениями, лишенными науки, они создают могучие произведения и не знают ремесла"".
Иначе говоря, художники Запада отбирают-де из действительной жизни одну только "поэзию", а русские художники не производят в данном отношении никакого отбора... Это, как представляется, очень неточный ход мысли; к тому же слова Ипполита Тэна, которые цитирует исследователь, явно имеют в виду нечто совсем иное. Речь ведь идет о том самом присущем русским писателям (с западноевропейской точки зрения) "пренебрежении" искусством или, скажем более осторожно, искусностью в создании художественного мира.
Вот хотя бы несколько характерных оценок. Сомерсет Моэм, заявив о том, что "Братья Карамазовы" - "одна из самых выдающихся книг всех времен и народов, занимающая первое место в... небольшом ряду романов", тут же утверждал: "Роман страдает от многословия... Даже по переводу можно заметить неряшливость его письма. Великий писатель, Достоевский был посредственным художником слова..."111
Французский литературовед Пьер Паскаль писал: ""Война и мир" неотесанное чудище, лишенное цельности, не укладывающееся ни в один жанр,стала в то же время шедевром не только русской, но и мировой литературы..."112
Английский писатель и критик Арнольд Беннет вторит:
"Поразительные, недосягаемые "Братья Карамазовы" - какой это бесформенный, наспех выломанный кусок золота!.. Достоевский нескладен и небрежен"113.
Такого рода утверждения западноевропейских ценителей столь многочисленны и столь единодушны, что от них никак нельзя отмахнуться (хотя те или иные исследователи не раз пытались это делать). Очевидная заслуга Н.Я.Берковского - его стремление всерьез разобраться в существе дела. Однако он более или менее последовательно сводит всю проблему к способам, к "методам" воссоздания жизни в русской литературе. Казалось бы, волей-неволей должна напрашиваться мысль о том, что формирование определенного "метода" художественного воссоздания зависит в конечном счете от самого "предмета" этого воссоздания. Н.Я.Берковский даже цитирует высказывания западноевропейских критиков, стремившихся понять своеобразие русского искусства слова как выражение своеобразия самого бытия России. Но в данном случае он счел нужным обратиться главным образом к работам тех критиков, которые относились к русской литературе (да и вообще ко всему русскому) недоброжелательно или даже с открытой враждебностью.
Естественно, такие критики воспринимают те качества русского бытия, которые воплотились в самом строе художественного мира нашей литературы, как "негативные" или даже "опасные" качества. Между тем можно было бы привести высказывания восторженных ценителей русской литературы, фиксирующие те же самые качества как вполне позитивные или хотя бы "нейтральные". Но не будем бояться недоброжелателей, а кроме того, не будем забывать, что недоброжелательный взгляд подчас острее схватывает чужое своеобразие, чем взгляд восхищенного друга.
Н.Я.Берковский цитирует книгу Эмиля Лукки "Достоевский и немецкий дух" (1925), в которой утверждалось, что в творчестве писателя воплотился "русский хаос - безобразность, мерцание, у которого нет ни контуров, ни направления"; в качестве прямой параллели здесь же приводятся слова из книги "Защита Запада" (1927) о том, что можно назвать "волей" русской литературы: "Дело идет о том, чтобы человек потерял свои очертания, для выработки которых надобны были долгие века, методические и постоянные усилия".
Цитируя эти оценки, Н.Я.Берковский, в сущности, целиком отвергает самую постановку вопроса, усматривая в ней, так сказать, клеветническую выдумку врагов России. Однако совершенно аналогичные мысли развивал в то же самое время (в 1920-х годах) страстный поклонник русской литературы, прославленный немецкий писатель Герман Гессе. В своем нашумевшем цикле статей "Взгляд в хаос" он трактовал "русский хаос" как творческую стихию, через которую "мы (то есть европейцы.- В.К.) должны пройти, чтобы преобразиться". Восхищение творчеством Достоевского, по мнению Гессе, основывается на том, что "мы воспринимаем это творчество как пророческое, как предвосхищение распада и хаоса, который, как видно, поглощает Европу..."114
Таким образом, понятие "русский хаос", воплощая который русские писатели, вполне естественно, далеко отходят от всех канонов искусства слова, каким оно сложилось на Западе, вовсе не обязательно связано с враждебным отношением к России.
Вполне ясно, что "русский хаос" - это типичная для XX века мифологема, которая, как всякий искусственно сконструированный идеологический "образ", не несет в себе подлинно глубокого и объективного смысла. И все же противопоставление западного "порядка" и русского "хаоса" возникло не на пустом месте.
Напомним, что это противопоставление постоянно присутствует в размышлениях крупнейших русских идеологов XIX века, начиная с Чаадаева. Так, Герцен писал в середине века о "привычке к непоследовательности и беспорядку, к неустоявшемуся колебанию русской жизни. У нас везде во всем неопределенность и противоречия - обычаи, не взошедшие в закон, но исполняемые, законы, взошедшие в свод, но оставляемые без действия... Жизнь в России возможна благодаря этому хаосу..."
Герцен видит в этом именно своеобразие русского бытия и специально подчеркивает, что "вопрос не в том, которое состояние лучше и выше европейское, сложившееся, уравновешенное, правильное, или наше, хаотическое".
Герцену как бы вторит Чернышевский, утверждая, что в России "господствует... беспорядица понятий и обычаев... В Западной Европе этой разладицы, шаткости... нет, потому что там развитое и установившееся общество поддерживает человека... У нас в обществе вы не находите никакой опоры, а видите только хаос..."
Из высказываний подобного рода, принадлежащих самым разным русским мыслителям XIX - начала XX века, можно бы составить целую книгу...
? ? ?
Многочисленные и разнообразные факторы - как социально-исторические, так и географические - определили своеобразие русского бытия, которое было принципиально менее устойчивым и упорядоченным, нежели западноевропейское. Недавно вышел в свет трактат одного из виднейших советских географов В.А.Анучина, где едва ли не впервые развернуто осмыслена роль географических условий в формировании русского исторического бытия115. Исследователь, в частности, обращает сугубое внимание на "тенденцию, весьма характерную для феодальной Руси (далее в книге показано, что тенденция эта проходит через всю русскую историю.- В.К.),- на тенденцию, направленную к "перемене мест"... Крестьяне, утратившие оседлость и в поисках лучшей жизни отправляющиеся в дальние края... были значительной частью крестьянского люда... Огромные, свободные от земледельческого населения территории, несомненно, длительное время способствовали миграции земледельческого населения. И эта возможность постоянно превращалась крестьянами в действительность... В этом большое различие в жизни и общественно-экономическом развитии районов Восточной Европы в сравнении с Западной. Географические просторы, как мы попытаемся показать и в дальнейшем, играли своеобразную, но всегда значительную роль и в истории России".
В другом месте книги В.А.Анучин показывает, что "в истории России городская культура временно деградировала и заменялась деревенской. Города возникали, росли, приходили в упадок, поднимались снова (но не все и не всегда), и все это происходило на фоне огромного географического разнообразия... Страна большая, процессы противоречивые, географический фактор в различных районах оказывал на общественное развитие свое воздействие не только по-разному, но иногда в диаметрально противоположных направлениях" (с. 205).
Исследователь намечает еще целый ряд особенностей русского исторического бытия и делает, в частности, следующий вывод: "Имея над собой царскую тиранию, от которой терпели притеснения даже представители привилегированных сословий, населявшие Россию народы фактически продолжали пользоваться большей свободой, чем народ любого хорошо организованного монархического государства в Западной Европе... Здесь многое объясняет географическая специфика России с ее просторами, мешавшими установлению полного чиновничьего контроля".
Разумеется, здесь только намечены отдельные стороны проблемы. Но уже из этого явствует, что русская жизнь была и не могла не быть гораздо менее упорядоченной, устойчивой, прочной, чем жизнь в странах Западной Европы; в ней не могли сложиться такие твердые, неизменные структуры бытия и сознания, как в этих странах.
Дело, конечно, вовсе не только в географии. Чрезвычайно важен и другой аспект проблемы. Россия, Русь с самого начала складывалась, рождалась как страна многонациональная116. Об этом недавно еще раз говорил Д.С.Лихачев: "Неверно думать, что Русское государство стало многонациональным только в XVI веке. Оно было многонациональным уже в X, XI и ХII веках. В него входили не только славянские племена. Немалую роль играла и чудь... А "вожане" (представители угро-финского племени воль) и ижорцы в Новгородской земле! На Руси оседали и тюркские племена - торки, многие из которых сражались в составе русских дружин... Русские сражались с половцами. Но ни одного слова презрения к ним, как к народу, в русских литературных произведениях и в летописи мы не встретим... И женились русские князья очень часто на половчанках...
И вот известнейшие слова Пушкина, которые нельзя не напомнить:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
Значит, по мысли поэта, все эти народы входят в Русь... Дух интернационализма пронизывает русскую литературу от Начальной летописи и до современности. Русский народ всегда ощущал себя частью всего человечества, а Русь "многонациональной страной"117.
Но это, в частности, неизбежно вело к ослаблению и размыванию таких четких национальных граней и форм, которые присущи западноевропейским народам - будь то англичане, французы, немцы, итальянцы, испанцы,развивавшимся в самодовлеющих пределах однородной национальной жизни. У русских не было столь твердых, отчеканенных форм национального быта, поведения, сознания, наконец, самого облика, как в странах Запада и, с другой стороны, Востока (хотя на Востоке устойчивость национального и исторического бытия воплощалась существенно по-иному, чем на Западе).
А Россия является "рубежом между Европой и Азией. Западом и Востоком", конечно, не только в силу своего географического положения. Русская литература во всех своих подлинных проявлениях воплотила мощный и глубокий пафос равенства и братства с народами и Запада, и Востока, создав, таким образом, своего рода духовный мост между Европой и Азией. В могучей всечеловеческой стихии русской литературы и Запад, и Восток одарены способностью как бы сойти со своего "места" и братски протянуть друг другу руки.
Стихия русской литературы - это в основе своей стихия проникновенного диалога, в котором могут равноправно участвовать предельно далекие голоса. Понятие "диалог" естественно обращает нас к трудам М.М.Бахтина. Но мне хотелось бы подчеркнуть, что, на мой взгляд, наиболее важно не бахтинское открытие "диалогичности" творчества Достоевского или других художников, но тот факт, что сама по себе созданная М.М.Бахтиным эстетика в своем целом есть, по существу, эстетика диалога; в этом смысле она, в частности, противостоит основанной на "монологической диалектике" (по бахтинскому определению) эстетике Гегеля, которая явилась фундаментом всей западноевропейской эстетики. И именно русская мысль могла и должна была создать эстетику диалога, воплотившую наиболее глубокую природу русской литературы103.
В творчестве всечеловеческого диалога, быть может, прежде всего и выражается величайшая миссия русской литературы - миссия, которая в конечном счете сказывается в духовной судьбе любой страны - от Франции до Японии...
В заключение необходимо поставить одну весьма сложную и острую проблему. В эпиграфе этой статьи - слова Петра Чаадаева: "Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами". Далее Чаадаев говорит, что Россия не призвана "проводить национальную политику... ее дело в мире есть политика рода человеческого".
И нельзя не видеть, что для русского бытия и сознания вовсе не характерно активное, твердое и последовательное сугубо национальное самоутверждение, которое присуще жизни и культуре, скажем, Англии и Франции104 или, в иных формах, скажем, Японии или Турции. Однако это никоим образом не означает, что русская литература вне (или не) национальна. Сама ее Всечеловечность - это именно национальная, самобытно-народная ее природа. Уже приводились совершенно точные слова Достоевского о том, что во "всемирной отзывчивости" пушкинского гения "выразилась наиболее и прежде всего национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии".
Толстой, говоря о всечеловеческом содержании, воплощенном в образах, созданных Достоевским, о том, что "в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу", объяснял это так: "Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее".
Это в высшей степени существенный момент: всечеловечность живет можно бы даже сказать, таится - в самой глубине русского национального характера. И чтобы сохранить свою подлинность и плодотворность, чтобы не выродиться в конечном счете в космополитизм, всечеловечность русской литературы не может не погружаться вновь и вновь в свою глубочайшую народную основу. Именно так развивалась покоряющая всечеловечность Достоевского и Толстого.
Если же писатель исходит не из глубины национального бытия и сознания, а только из смутного "стремления в Европу", он оказывается неспособным воплотить подлинную всечеловечность и в конце концов попадает во власть космополитической всеядности, поверхностной международной культуры, а вернее, межеумочной "полукультуры" (в том числе и в своем восприятии России).
И в современной, сегодняшней литературе подлинная всечеловечность воплощается лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку.
НЕДОСТАТОК ИЛИ СВОЕОБРАЗИЕ?
(1983)
Первостепенная всемирная роль классической русской литературы совершенно очевидна и не нуждается в каких-либо специальных доказательствах. Творчество Достоевского и Толстого по силе, размаху и длительности воздействия на мировую литературу и, шире, культуру едва ли сравнимо с любыми иными литературными явлениями Х(Х-ХХ веков. Очень весомую роль сыграло также творчество Тургенева и Чехова, а в последние десятилетия человечество открывает для себя как нечто грандиозное наследие Гоголя и Лескова.
Можно без конца цитировать суждения писателей, критиков, деятелей культуры Запада и Востока, выразившие всю меру - или, пожалуй, безмерность - потрясения, вызванного встречей с вершинами русской литературы.
Ромен Роллан свидетельствовал, что "трагедии Эсхила и драмы Шекспира не могли потрясти души современников глубже, чем всколыхнули нас "Идиот", "Братья Карамазовы", "Анна Каренина", "Война и мир"... Никогда не забуду молнии этого откровения, разодравшей небо Европы около 1880 года". Аналогичные признания содержатся в статьях, письмах, дневниках Томаса Манна и Герхарта Гауптмана, Джона Голсуорси и Бернарда Шоу, Уильяма Фолкнера и Томаса Вулфа, Симэй Фтабатэя и Рюноскэ Акутагавы и других крупнейших писателей Запада и Востока.
Немецкий мыслитель, имеющий очень мало общего с Роменом Ролланом (в частности, и в своем отношении к России), Освальд Шпенглер, утверждал все же, что "на Западе нет никого, кто хотя бы отдаленно мог сравниться с искусством "Анны Карениной"105" (выделено мной.- В.К.).
Видный английский публицист и критик Мидлтон Марри заявил: "В одной лишь русской литературе можно услышать трубный глас нового слова. Писатели прочих наций всего лишь играют у ног этих титанов. Толстого и Достоевского..."106
Немецкий литературовед Юлиус Мейер-Грефе, чьи суждения о Достоевском удостоились внимания М.М.Бахтина, решился сказать, что "любая книга Достоевского имеет большую ценность, чем вся литература европейского романа. Но разве только любая книга? - Нет, любая глава, любая страница..."107
Один из крупнейших писателей Индии - Премчанд - говорил в 1930-х годах, что Толстой "возвышается над всеми. Он поистине шахиншах всей литературы. Так было 25 лет назад, так это и сейчас"108.
Повторю еще раз: подобные высказывания зарубежных авторитетов можно приводить бесконечно. В своей совокупности они, естественно, внушают убеждение в решительном и безусловном превосходстве русской классической литературы над всеми современными и последующими ей литературами мира.
Черты этого превосходства убедительно раскрыты в книге Н.Я.Берковского "Мировое значение русской литературы" (1945, издана в 1975 году), которая являет собой наиболее значительное исследование поставленной в заглавии книги проблемы.
"В нашей литературе,- писал Наум Берковский,- последний объем всякого художественного образа - страна и народ, а здесь заключены источники силы и свободы, здесь пути и выходы, неведомые одинокому оторванному явлению. Русский способ изображать всякое жизненное явление "на миру", в общенародном кругу, "соборно" есть и способ наиболее поэтический"109.
С другой стороны, русское творчество ни в коей мере не замкнуто в своем национальном бытии:
"Наша литература прониклась всем, что хранила в себе новая Европа,- и всемирной широтой жизни, и жаром личности и личной свободы, и огромным размахом коллективности, который стал возможен в новой цивилизации, и пафосом полного и коренного переустройства материального быта народов...
Наше своеобразие было в нашей универсальности, в нашем собирательном духе по отношению к мировой цивилизации...
Русская литература тем и влиятельна для Запада, что она, не всегда заметно для него же, служит ему средством самопознания, говорит ему о тех источниках жизни, которые есть и у него... Русская литература будит в Европе европейское самосознание".
В этой связи Н.Я.Берковский приводит высказывание немецкого критика Эдуарда Турнейзена, который утверждал, что Достоевский "сосредоточивает в себе многообразные стремления европейской души конца XIX столетия и подставляет ей зеркало".
Н.Я.Берковский на протяжении своей книги обоснованно и конкретно раскрывает эту "собирательную" природу русской литературы, глубоко и тонко характеризуя те или иные стороны и элементы творчества Пушкина и Гоголя, Достоевского и Тургенева, Толстого и Чехова и других крупнейших русских художников.
Как явствует из нескольких приведенных выше цитат, именно в этом качестве русской литературы Н.Я.Берковский видел ее основное своеобразие (и - одновременно - главный источник ее мирового значения). Однако в рамках самой книги есть суждения, которые, по сути дела, ставят под сомнение этот тезис исследователя. Дело в том, что Н.Я.Берковский усматривает (и достаточно обоснованно) те же самые черты в скандинавских литературах, прежде всего в творчестве Ибсена. Правда, он оговаривает, что "ни один из норвежцев, даже величайший из них - Ибсен, не достигли размаха русской эпичности", что, "несмотря на весь успех и все влияние Ибсена, он должен был уступить Толстому и Достоевскому". Но так или иначе своеобразные черты русской литературы, выдвинутые на первый план Н.Я.Берковским, оказываются скорее порождением определенной социально-исторической ситуации (создавшейся к XIX веку и в России, и в Скандинавских странах), чем выражением своеобразия страны как таковой и ее народа.
Ведь едва ли возможно спорить с тем, что, скажем, Россия и Норвегия имеют глубоко и резко отличный склад бытия и сознания. И значит, та или иная близость русской и норвежской литератур и самой их роли в мире обусловлена известным сходством переживаемого в данное время этапа, стадии развития жизни и культуры этих стран.
Говоря об этом, я ни в коей мере не собираюсь не только отрицать, но хотя бы как-то умалять всю очевидную важность той стороны проблемы мирового значения русской литературы, которая оказалась в центре внимания Н.Я.Берковского. Напротив, я всецело присоединяюсь ко всем положениям исследователя.
Речь идет лишь о том, что главные положения книги Н.Я.Берковского не должны заслонять от нас другой очень существенной стороны, о которой, кстати, немало сказано в самой этой книге, но сказано недостаточно отчетливо, большей частью вскользь и как бы между прочим.
* * *
Н.Я.Берковский касается этой другой важнейшей стороны дела в середине своей книги. Он пишет: "Западные критики времени раннего знакомства Европы с русской литературой оставили драгоценные свидетельства о своих первых общих впечатлениях, вынесенных из русских книг, о том, чем поразила их русская эстетика,- она показалась им на первый взгляд даже не эстетикой вовсе... Эннекен писал о Тургеневе, который тогда представлял для него всю русскую литературу: "...возникает соблазн отрицать, что здесь содержится искусство, понятие о котором у нас погранично с идеями умелости и изощренности. У русского автора мы не находим ни четкого авторского слова, ни оживленных, законченных и оформленных диалогов, ни явственно расчлененных поэтических описаний, ни персонажей, обычных для наших книг... У него нет точного и завершенного искусства..." и т.д."
Этого рода суждения и оценки в высшей степени типичны для западноевропейских работ о русской литературе. Их опять-таки можно приводить без конца - как и высказывания о великой всемирной роли русской литературы. При этом достойно даже удивления весьма острое поначалу противоречие: очень многие ранние западноевропейские ценители чуть ли не отрицают "художественность" русской литературы и в то же самое время видят в ней грандиозную мощь... Позднее, уже в двадцатые-тридцатые годы, это противоречие так или иначе преодолевается: в русской литературе начинают открывать совершенно особенную художественность, которая кардинально, так сказать, качественно отличается от западноевропейской (об этом еще пойдет речь).
Но недостаточность в русской литературе "искусства" как такового хотя бы в узком значении "мастерства" - это едва ли не всеобщее убеждение, которое, между прочим, проникло и в отечественные представления. Так, в 1928 году А.М.Горький говорил о таких писателях, как Стендаль, Бальзак, Флобер: "Это действительно гениальные художники, величайшие мастера формы, таких художников русская литература еще не имеет. Я читал их по-русски, но это не мешает мне чувствовать силу словесного искусства... Рассказы великих художников вызывали у меня впечатление чуда".
Подчас в этом горьковском суждении склонны усматривать некоторую ошибку; но если иметь в виду "художество" в прямом, специальном смысле скажем, в плане словесной изобразительности как таковой,- Горький совершенно прав. Правота его находит убедительное и яркое подтверждение, например, в том несомненном факте, что русское изобразительное искусство живопись и тем более скульптура - значительно уступает по своей собственно художественной мощи высшим образцам западноевропейского искусства. Таких художников, как Микеланджело, Брейгель, Эль Греко, Роден (перечень этот можно значительно продлить), в России в самом деле не было. И вместе с тем столь же несомненно, что русская музыка и русское искусство танца (не говоря уже об искусстве слова) - то есть выразительные искусства - занимают одно из самых первых мест в мире.
Стоит отметить, что к общепризнанным вершинам мирового искусства принадлежат создания Андрея Рублева и Дионисия; но тут же следует оговорить, что этим творениям присуща прежде всего художественная выразительность, а не изобразительное начало в собственном смысле, подразумевающее прямое воссоздание форм жизни или, точнее, художественное подражание ее (жизни) творчеству. Лики и тела, предстающие здесь, отнюдь не воплощают в себе той мощи изобразительного творчества, которая запечатлена в образах Тициана, Веласкеса или Ван Дейка.
Есть все основания утверждать, что и позднейшие получившие мировой резонанс явления русской живописи связаны не с собственно изобразительным, но с выразительным началом, которым проникнуты, скажем, полотна Нестерова или Врубеля.
Но вернемся к русской литературе. Ее несоответствие западноевропейским понятиям о природе искусства слова (это несоответствие, повторяю, отмечено в громадном количестве высказываний писателей, критиков, литературоведов, публицистов Запада) имеет, как я убежден, глубочайшее основание в своеобразии самого бытия и сознания России.
Между тем умаление или даже прямое отрицание "искусства", "художества" в произведениях Тургенева и тем более Достоевского и Толстого110 - умаление или отрицание, столь ясно и широко проявившееся в суждениях западноевропейских ценителей,- обычно воспринималось и воспринимается у нас как некое "недоразумение", как случайная и несущественная "ошибка", которая вроде бы и не заслуживает внимательного интереса.
Даже Н.Я.Берковский, столь серьезно подошедший к проблеме мирового значения русской литературы, подчас дает этой "ошибке" западных ценителей весьма неубедительное объяснение. Так, он пишет, что в русской литературе "момент эстетики никогда не может стать главной силой. В нашем искусстве соотношение и размещение общих сил жизни и ее поэтических сил соответствует тому, как они даны в самой действительности, и как в действительности поэзия не составляет преднамеренной цели, так и поэтичность нашей поэзии в том, что возникает она ненароком. Этим объясняется, почему иностранцы дружно указывают, что в нашей литературе нет сделанности и деланности, что она существует как бы без автора... Тэн в письме к Вогюэ: "Достоевский и Толстой кажутся мне гениями, лишенными науки, они создают могучие произведения и не знают ремесла"".
Иначе говоря, художники Запада отбирают-де из действительной жизни одну только "поэзию", а русские художники не производят в данном отношении никакого отбора... Это, как представляется, очень неточный ход мысли; к тому же слова Ипполита Тэна, которые цитирует исследователь, явно имеют в виду нечто совсем иное. Речь ведь идет о том самом присущем русским писателям (с западноевропейской точки зрения) "пренебрежении" искусством или, скажем более осторожно, искусностью в создании художественного мира.
Вот хотя бы несколько характерных оценок. Сомерсет Моэм, заявив о том, что "Братья Карамазовы" - "одна из самых выдающихся книг всех времен и народов, занимающая первое место в... небольшом ряду романов", тут же утверждал: "Роман страдает от многословия... Даже по переводу можно заметить неряшливость его письма. Великий писатель, Достоевский был посредственным художником слова..."111
Французский литературовед Пьер Паскаль писал: ""Война и мир" неотесанное чудище, лишенное цельности, не укладывающееся ни в один жанр,стала в то же время шедевром не только русской, но и мировой литературы..."112
Английский писатель и критик Арнольд Беннет вторит:
"Поразительные, недосягаемые "Братья Карамазовы" - какой это бесформенный, наспех выломанный кусок золота!.. Достоевский нескладен и небрежен"113.
Такого рода утверждения западноевропейских ценителей столь многочисленны и столь единодушны, что от них никак нельзя отмахнуться (хотя те или иные исследователи не раз пытались это делать). Очевидная заслуга Н.Я.Берковского - его стремление всерьез разобраться в существе дела. Однако он более или менее последовательно сводит всю проблему к способам, к "методам" воссоздания жизни в русской литературе. Казалось бы, волей-неволей должна напрашиваться мысль о том, что формирование определенного "метода" художественного воссоздания зависит в конечном счете от самого "предмета" этого воссоздания. Н.Я.Берковский даже цитирует высказывания западноевропейских критиков, стремившихся понять своеобразие русского искусства слова как выражение своеобразия самого бытия России. Но в данном случае он счел нужным обратиться главным образом к работам тех критиков, которые относились к русской литературе (да и вообще ко всему русскому) недоброжелательно или даже с открытой враждебностью.
Естественно, такие критики воспринимают те качества русского бытия, которые воплотились в самом строе художественного мира нашей литературы, как "негативные" или даже "опасные" качества. Между тем можно было бы привести высказывания восторженных ценителей русской литературы, фиксирующие те же самые качества как вполне позитивные или хотя бы "нейтральные". Но не будем бояться недоброжелателей, а кроме того, не будем забывать, что недоброжелательный взгляд подчас острее схватывает чужое своеобразие, чем взгляд восхищенного друга.
Н.Я.Берковский цитирует книгу Эмиля Лукки "Достоевский и немецкий дух" (1925), в которой утверждалось, что в творчестве писателя воплотился "русский хаос - безобразность, мерцание, у которого нет ни контуров, ни направления"; в качестве прямой параллели здесь же приводятся слова из книги "Защита Запада" (1927) о том, что можно назвать "волей" русской литературы: "Дело идет о том, чтобы человек потерял свои очертания, для выработки которых надобны были долгие века, методические и постоянные усилия".
Цитируя эти оценки, Н.Я.Берковский, в сущности, целиком отвергает самую постановку вопроса, усматривая в ней, так сказать, клеветническую выдумку врагов России. Однако совершенно аналогичные мысли развивал в то же самое время (в 1920-х годах) страстный поклонник русской литературы, прославленный немецкий писатель Герман Гессе. В своем нашумевшем цикле статей "Взгляд в хаос" он трактовал "русский хаос" как творческую стихию, через которую "мы (то есть европейцы.- В.К.) должны пройти, чтобы преобразиться". Восхищение творчеством Достоевского, по мнению Гессе, основывается на том, что "мы воспринимаем это творчество как пророческое, как предвосхищение распада и хаоса, который, как видно, поглощает Европу..."114
Таким образом, понятие "русский хаос", воплощая который русские писатели, вполне естественно, далеко отходят от всех канонов искусства слова, каким оно сложилось на Западе, вовсе не обязательно связано с враждебным отношением к России.
Вполне ясно, что "русский хаос" - это типичная для XX века мифологема, которая, как всякий искусственно сконструированный идеологический "образ", не несет в себе подлинно глубокого и объективного смысла. И все же противопоставление западного "порядка" и русского "хаоса" возникло не на пустом месте.
Напомним, что это противопоставление постоянно присутствует в размышлениях крупнейших русских идеологов XIX века, начиная с Чаадаева. Так, Герцен писал в середине века о "привычке к непоследовательности и беспорядку, к неустоявшемуся колебанию русской жизни. У нас везде во всем неопределенность и противоречия - обычаи, не взошедшие в закон, но исполняемые, законы, взошедшие в свод, но оставляемые без действия... Жизнь в России возможна благодаря этому хаосу..."
Герцен видит в этом именно своеобразие русского бытия и специально подчеркивает, что "вопрос не в том, которое состояние лучше и выше европейское, сложившееся, уравновешенное, правильное, или наше, хаотическое".
Герцену как бы вторит Чернышевский, утверждая, что в России "господствует... беспорядица понятий и обычаев... В Западной Европе этой разладицы, шаткости... нет, потому что там развитое и установившееся общество поддерживает человека... У нас в обществе вы не находите никакой опоры, а видите только хаос..."
Из высказываний подобного рода, принадлежащих самым разным русским мыслителям XIX - начала XX века, можно бы составить целую книгу...
? ? ?
Многочисленные и разнообразные факторы - как социально-исторические, так и географические - определили своеобразие русского бытия, которое было принципиально менее устойчивым и упорядоченным, нежели западноевропейское. Недавно вышел в свет трактат одного из виднейших советских географов В.А.Анучина, где едва ли не впервые развернуто осмыслена роль географических условий в формировании русского исторического бытия115. Исследователь, в частности, обращает сугубое внимание на "тенденцию, весьма характерную для феодальной Руси (далее в книге показано, что тенденция эта проходит через всю русскую историю.- В.К.),- на тенденцию, направленную к "перемене мест"... Крестьяне, утратившие оседлость и в поисках лучшей жизни отправляющиеся в дальние края... были значительной частью крестьянского люда... Огромные, свободные от земледельческого населения территории, несомненно, длительное время способствовали миграции земледельческого населения. И эта возможность постоянно превращалась крестьянами в действительность... В этом большое различие в жизни и общественно-экономическом развитии районов Восточной Европы в сравнении с Западной. Географические просторы, как мы попытаемся показать и в дальнейшем, играли своеобразную, но всегда значительную роль и в истории России".
В другом месте книги В.А.Анучин показывает, что "в истории России городская культура временно деградировала и заменялась деревенской. Города возникали, росли, приходили в упадок, поднимались снова (но не все и не всегда), и все это происходило на фоне огромного географического разнообразия... Страна большая, процессы противоречивые, географический фактор в различных районах оказывал на общественное развитие свое воздействие не только по-разному, но иногда в диаметрально противоположных направлениях" (с. 205).
Исследователь намечает еще целый ряд особенностей русского исторического бытия и делает, в частности, следующий вывод: "Имея над собой царскую тиранию, от которой терпели притеснения даже представители привилегированных сословий, населявшие Россию народы фактически продолжали пользоваться большей свободой, чем народ любого хорошо организованного монархического государства в Западной Европе... Здесь многое объясняет географическая специфика России с ее просторами, мешавшими установлению полного чиновничьего контроля".
Разумеется, здесь только намечены отдельные стороны проблемы. Но уже из этого явствует, что русская жизнь была и не могла не быть гораздо менее упорядоченной, устойчивой, прочной, чем жизнь в странах Западной Европы; в ней не могли сложиться такие твердые, неизменные структуры бытия и сознания, как в этих странах.
Дело, конечно, вовсе не только в географии. Чрезвычайно важен и другой аспект проблемы. Россия, Русь с самого начала складывалась, рождалась как страна многонациональная116. Об этом недавно еще раз говорил Д.С.Лихачев: "Неверно думать, что Русское государство стало многонациональным только в XVI веке. Оно было многонациональным уже в X, XI и ХII веках. В него входили не только славянские племена. Немалую роль играла и чудь... А "вожане" (представители угро-финского племени воль) и ижорцы в Новгородской земле! На Руси оседали и тюркские племена - торки, многие из которых сражались в составе русских дружин... Русские сражались с половцами. Но ни одного слова презрения к ним, как к народу, в русских литературных произведениях и в летописи мы не встретим... И женились русские князья очень часто на половчанках...
И вот известнейшие слова Пушкина, которые нельзя не напомнить:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
Значит, по мысли поэта, все эти народы входят в Русь... Дух интернационализма пронизывает русскую литературу от Начальной летописи и до современности. Русский народ всегда ощущал себя частью всего человечества, а Русь "многонациональной страной"117.
Но это, в частности, неизбежно вело к ослаблению и размыванию таких четких национальных граней и форм, которые присущи западноевропейским народам - будь то англичане, французы, немцы, итальянцы, испанцы,развивавшимся в самодовлеющих пределах однородной национальной жизни. У русских не было столь твердых, отчеканенных форм национального быта, поведения, сознания, наконец, самого облика, как в странах Запада и, с другой стороны, Востока (хотя на Востоке устойчивость национального и исторического бытия воплощалась существенно по-иному, чем на Западе).