Во всем этом выразилась своего рода "несовместимость тканей" двух эпох. Именно поэтому нельзя смотреть на одну из них глазами другой.
   О ГЛАВНОМ В НАСЛЕДИИ СЛАВЯНОФИЛОВ59
   (1969)
   Проблема славянофильства осложняется тем, что само это слово имеет не очень определенный и, в сущности, случайный характер. Представители славянофильства, кстати, не раз открещивались от этого названия. Александр Кошелев писал, например: "Называть нас следовало не славянофилами, а, в противоположность западникам, скорее туземниками или самобытниками"60.
   Действительно, самый существенный признак направления, которое именуют славянофильством, состоит вовсе не в "любви к славянам", а в утверждении принципиальной самобытности исторических судеб и культуры русского народа в сравнении и с Западом, и с Востоком. Иногда эту самобытность распространяли и на остальные славянские народы, но в других случаях эта единая для славян самобытность решительно оспаривалась. Так или иначе, вопрос об отношении к славянам вообще - это совершенно особый вопрос.
   Вторая сложность заключается в том, что термин "славянофильство" уже давно и прочно стал двойственным. С одной стороны, он означает вполне определенное учение, сложившееся в 1830-1850-х годах. Но "славянофильством" вместе с тем нередко называют чрезвычайно широкую и исключительно разнородную тенденцию в развитии русской общественной мысли - тенденцию, так или иначе основанную на идее сущностной самобытности России. Это ясно выразилось, например, в статье А.Янова, открывшей дискуссию: славянофильство здесь - хотя и с оговорками - возводится к идеологии непосредственных противников петровской реформы, а своего рода завершающую его стадию автор усматривает в "черносотенной" идеологии начала XX века.
   Что ж, если под славянофильством в широком смысле иметь в виду общую идею самобытности, А.Янов прав. Но он весьма сузил исторические рамки развития этой идеи. Ибо она достаточно ясно выразилась уже в первом из дошедших до нас памятников русской мысли - "Слове о законе и Благодати" Илариона (XI век), нашла развитие в идеологии Третьего Рима (ХV-ХVI веков) и - по-своему - у сторонников так называемого древнего благочестия, выступивших задолго до Петра, и т.д. С другой стороны, "самобытничество" в его традиционном виде развивается в какой-то мере и сейчас в некоторых кругах эмиграции, настроенных в духе группировок, сложившихся в 1920-1930-х годах,- "сменовеховцев", "евразийцев", "младороссов" и т.п.
   Наша дискуссия посвящена славянофильству в узком смысле. И необходимо последовательно отграничивать понятие об этом по-своему законченном и стройном учении второй трети XIX века от представлений о "самобытничестве" вообще. Но в то же время едва ли можно до конца понять это учение, не исследуя его истоков и последующих отражений, не рассматривая его на фоне тысячелетней традиции. Конечно же, оно входит в эту традицию, поскольку речь идет об идее самобытности.
   Эта широкая историческая перспектива - пусть она в столь кратком изложении неизбежно выглядит схематично - нужна для того, чтобы дать верную характеристику самой идее самобытности. Ведь сплошь и рядом эту идею, например, нераздельно связывают с консерватизмом и реакционностью. Так, между прочим, поступает и А.Янов. Вот линия, на которой он размещает славянофилов: реакционные стрельцы конца XVII века - консерваторы второй половины XVIII века, включая саму Екатерину II,- Сергей Глинка, граф Ростопчин (и, очевидно, не упомянутые автором "славянороссы" во главе с адмиралом Шишковым) - Шевырев, Погодин и редакция "Маяка" - "охранители" второй половины века и т.п.
   Итак, "самобытничество", по-видимому, непременно сочетается с консерватизмом, и отсюда неизбежно вытекает вывод, что все "передовое" на стороне западничества. Сама борьба западников и "самобытников" отождествляется с борьбой передового и отсталого, нового и старого, жизненности и косности и т.п. "Самобытничество" - это в лучшем случае консервативная утопия, обреченная на вырождение.
   Но все это совершенно не соответствует реальности. Не буду углубляться в далекое прошлое и доказывать, что и митрополит Иларион, ближайший соратник Ярослава Мудрого, и сторонники идеи Третьего Рима были самыми "передовыми" людьми своего времени. Обратимся к началу XIX века.
   Нельзя забывать, что наряду со "славянороссами" - шишковистами существовало Общество соединенных славян. И вообще очень значительная часть декабристов принадлежала к убежденным "самобытникам", приходившим даже к отрицанию петровских реформ. Петр Каховский писал, например: "При царе Алексее Михайловиче еще существовали в важных делах государственных великие соборы, в которых участвовали различные сословия государства... Петром I, убившим в отечестве все национальное, убита и слабая свобода наша..."61 Петр I, вторил ему декабрист Александр Улыбышев, обладал "скорее гением подражательным, нежели творческим... Толчок, данный этим властителем, надолго задержал у нас истинные успехи цивилизации... Только удаляясь от иностранцев... мы смогли поравняться с ними"62. Член Северного общества Михаил Фонвизин писал, что "в общественном быту славян преобладала стихия демократическая и общинная" и Древняя Русь оставалась "верною коренной славянской стихии: свободному общинному устройству"63.
   Подобные высказывания декабристов, предвосхищающие славянофильство 40-х годов, можно приводить до бесконечности. Любопытно другое: родство по идее самобытности подчас оказывалось для декабристов важнее всех разногласий. Так, член Общества соединенных славян Кюхельбекер в 1833 году гордо записывал в дневнике: "...я вот уж 12 лет служу в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шихматова"64.
   Не менее наглядно выразилось "самобытничество" и у многих народников, начиная с таких основоположников этого движения, как Бакунин65, Огарев и Герцен. Их былое западничество после 1848 года постепенно заменяется идеей самобытного развития России.
   Герцен писал, например, в 1863 году: "Идеал Хомякова и его друзей был в прошедшем народа русского, в его быте, преображенном в небывалой чистоте. Но апотеоза, как бы ни была преувеличена, все же в ней главные черты истинны"66 (курсив мой.- В.К.). Герцен признавался теперь: "По странной иронии мне пришлось... проповедовать на Западе часть того, что в сороковых годах проповедовали в Москве Хомяков, Киреевские... и на что я возражал". Прочитав посмертно изданные сочинения Хомякова, он с удивлением обнаружил, "как во многом мы одинаким образом поняли западный вопрос, несмотря на разные объяснения и выводы" (курсив мой.- В.К.).
   В 1866 году Герцен писал: "Между Европой и Азией развивается страна на иных основаниях... Она сложилась в государство без римского права и сохраняя как народную особенность свою оригинальное понятие об отношении человека к земле", которое "чуждо европейскому пониманию". Русские, писал он, обращаясь к европейцам, "имея иное происхождение и иную традицию, идут своим, весьма трудным путем, не восхищаясь вашим". "Ваши часы остановились".
   В 1867 году Герцен с возмущением пишет: "Мы увидели, что лишены всего, начиная с платья и бороды (sic! - В.К). Нас приучили презирать собственную свою мать и насмехаться над своим родительским очагом. Нам навязали чужеземную традицию".
   Впрочем, мысли этого рода есть чуть ли не в каждой теоретической статье Герцена 1860-х годов. Они глубоко проникали и в сознание многих позднейших народников разных направлений и,далее, социалистов-революционеров - вплоть до созданной при участии членов этой партии идеологии "скифства". И Щедрин67 был, безусловно, прав, когда в 1880 году упрекал Глеба Успенского: "Вы увлекаетесь идеалами Достоевского и Аксакова".
   Говоря обо всем этом, я ни в коей мере не собираюсь ставить знак равенства между декабристами, народниками и славянофилами (в узком смысле). Я хочу сказать лишь, что "самобытничество" вовсе не тождественно консерватизму и антиреволюционности. Есть революционные "самобытники", и есть крайне консервативные западники - как, скажем, Б.Чичерин, о котором тот же Герцен отзывался с острой враждебностью (по отношению к славянофилам, кстати, он никогда не употреблял такой тон) и, в частности, писал о нем в 1864 году: "Реакция завоевывала позиции так быстро и с такой дерзостью, что один молодой профессор-юрист... открыл чтение своего курса изложением философии пассивного повиновения. Он поучал... что великий долг человека - это безусловное повиновение всякому закону, даже несправедливому и нелепому, потому только, что это закон". Замечательно, что эта критика исходит из позиций явно славянофильского оттенка, ибо с "западной" точки зрения всякий закон в самом деле священен (ведь отдельное нарушение закона создает прецедент, ведущий к подрыву системы законности). Но Герцен уже пришел к выводу, что Россия сложилась "на иных основаниях", нежели Европа,в частности, "без римского права"... Впрочем, он здесь далеко не одинок: трудно представить себе более резкое отрицание права и суда в "западном" смысле слова, нежели то, которое дано было, скажем, Достоевским и Толстым; в этом они выступали как дальние последователи митрополита Илариона, противопоставившего "закону" - "Благодать"68.
   Итак, "самобытничество" само по себе не имеет определенной политической окраски, и идею глубокой самобытности России отстаивали самые разные и даже противоположные идеологи: "шишковисты" и декабристы, издатели "Маяка" и молодая редакция "Москвитянина" во главе с Островским, представители "почвенничества" и Герцен, К.Леонтьев и народники, монархические националисты начала XX века и социалисты-революционеры и т.д. и т.п. Стоит напомнить и о том, что в русле "самобытничества" так или иначе развивались столь разные русские писатели, как Гоголь, С.Аксаков, Тютчев, Достоевский, Толстой, Островский, Г.Успенский, Лесков, Блок, Пришвин, Есенин,- если брать только великие имена.
   Одни из "самобытников" аристократичны, другие - всецело демократичны; одни исходят из необходимости национальной революции, другие - в принципе против всяких революций; одни религиозны, другие - атеисты; одни выдвигают на первый план национальную государственность, другие вообще отрицают значение политического строя (вплоть до анархических идей); одни придерживаются исторического оптимизма, другие, напротив, пессимисты и т.д. и т.п.
   Примерно те же различия характерны и для представителей западничества. А это означает, что собственно идеологический водораздел проходит не здесь, не между западничеством и "самобытничеством" как таковыми. Сами по себе эти направления стремились прежде всего объективно понять существо исторического пути и культуры России (другое дело, как и в каких целях истолковывались те или иные объективные данные), и каждое из них схватывало определенные стороны истины.
   "Самобытники", например, долго не признавали неизбежности развития капитализма в России. Но в то же время западники не смогли предвидеть, что общее развитие России все же пошло по-иному, чем в Западной Европе.
   Ошибки в изучении славянофильства ярко выражаются в том, что западничество вообще как-то безусловно и априорно оценивается более "высоким" баллом. Подчас это находит крайние и даже нелепые выражения. Так, в статье Ю.Карякина и Е.Плимака о западниках их спор со славянофилами о сущности России объявлен лишь выдуманной в цензурных целях формой дискуссии противников крепостного права, то есть западников, с крепостниками славянофилами...
   Но даже в серьезных и проникнутых пониманием исканий славянофилов статьях Б.Егорова и Л.Фризмана в данной дискуссии славянофильство все же подчас оценивается путем сопоставления с западничеством: положительным представляется в основном то, что так или иначе сближает "самобытников" с западниками.
   А.Янов усматривает главный порок славянофильства в утопичности социальной программы. Но разве западническая идея пересадки на русскую почву европейских порядков не оказалась утопией? Или А.Янов полагает, что революции 1905-го и тем более 1917 года преобразовали Россию по образу и подобию Западной Европы? Или другой пример. А.Янов так или иначе сближает литературно-критические позиции славянофилов и "Маяка". Едва ли это следовало делать. Ведь для писаний А.Мартынова, которые цитирует А.Янов, характерен прежде всего своего рода нигилизм по отношению к чуждым ему ценностям культуры. Именно это определяет существо его рассуждений о Пушкине. И если уж с чем-либо сравнивать эти фразы о "легкомыслии", "мишурности", "незрелости", "пустоте" поэта, то скорее всего с рассуждениями о Пушкине некоторых "западнически" настроенных нигилистов 1860-х годов. Здесь можно бы указать и текстуальные совпадения. К славянофилам же все это не имеет никакого отношения.
   Дело в том, что А.Янов ошибается, когда он "жестко" связывает оценку Пушкина (и культурных достижений вообще) с определенной идеологией. Известный в свое время историк и филолог В.Пузицкий, принадлежавший к консерваторам (он критиковал русское самодержавие справа и даже пострадал за это - был переведен из Москвы в Егорьевскую гимназию), писал о Пушкине как о величайшем поэте.
   Словом, чтобы всерьез говорить о славянофильстве, необходимо отказаться от ярлыков и исследовать конкретную сущность идеи самобытности в различных ее формах.
   * * *
   Теперь мы можем непосредственно обратиться к характеристике славянофильства 1840-1850-х годов. И первое, о чем необходимо сказать,- это о том, что создатели учения были глубокими и самобытными мыслителями, поставившими целый ряд сложнейших философских и иных вопросов. Их высокие достоинства не раз признавали даже прямые идейные противники славянофильства. Чернышевский писал, не скупясь на превосходные степени: "...гг. Аксаковы, Кошелев, Киреевские, Хомяков... принадлежат к числу образованнейших, благороднейших и даровитейших людей в русском обществе". Герцен, еще будучи "правоверным" западником (в 1843 году), утверждал, что статьи Ивана Киреевского "предупредили современное направление в самой Европе" (т. 2, с.321; курсив мой.-В.К.), а это в его устах было тогда наивысшей похвалой.
   Как бы ни относиться к тем или иным взглядам И.Киреевского, Хомякова, К.Аксакова, Ю.Самарина, нельзя не признать, что это были выдающиеся представители русской мысли.
   Сейчас было бы просто смешно, если бы кто-нибудь, говоря, скажем, о Гегеле или Шеллинге, ограничился утверждением, что перед нами идеалисты в философии и консерваторы в политике. Между тем при упоминании целого ряда выдающихся представителей русской философии до сих пор не считается зазорным ограничиться подобным определением и на этом поставить точку.
   Главные представители славянофильства исключительно много сделали в различных конкретных областях знания. К сожалению, до сих пор общепризнанна только лишь выдающаяся фольклористическая деятельность П.Киреевского. Однако не меньшее значение сохраняют сочинения Хомякова, посвященные всеобщей истории, эстетико-критические статьи И.Киреевского, языковедческие труды К.Аксакова, работы по русской истории Ю.Самарина, публицистика И.Аксакова и т.д.
   Но, конечно, решающее место в наследии славянофилов принадлежит философии в самом широком ее смысле. Как и подавляющее большинство русских философов, они не стремились к строгому и последовательному философскому анализу. Их правильнее назвать мыслителями, а не философами в точном значении слова. Но это не мешало их мысли обладать глубиной и богатством.
   Очень характерно, что Чаадаев, который отнюдь не принадлежал к славянофильству, в 1846 году счел нужным лично перевести на французский язык для издания в Париже одну из работ Хомякова. Отправляя перевод своему знакомому парижанину, графу Сиркуру, он заметил: "Я не разделяю взглядов автора", но в то же время писал здесь же о славянофильстве: "Ничто не может быть благодатнее того направления, которое приняла теперь наша умственная жизнь"69.
   В этой связи нельзя не коснуться статьи А.Дементьева "Сомнительная методология" (Вопросы литературы, 1968, №12), в которой он, в частности, отвергает мое понимание позиции Чаадаева, выраженное в статье, опубликованной в этом же журнале (1968, №5). Так, он цитирует слова Чаадаева из этого самого письма Сиркуру ( "Я думаю, что прогресс еще невозможен у нас без апелляции к суду Европы..." и т.д.) и на этом основании, в сущности, зачисляет мыслителя в разряд западников.
   Но о чем идет речь в этом письме? А.Дементьев не раз упрекает меня в том, что я "свободно" обхожусь с цитатами. Скорее этот же упрек можно переадресовать ему самому. Ибо двумя фразами выше той, которую цитирует А.Дементьев, Чаадаев говорит: "...я полагал, что наилучший способ заставить нашу публику ценить произведения отечественной литературы, это - делать их достоянием широких слоев европейского общества ... Среди нас еще преобладает старая привычка руководиться мнением вашей публики"70.
   Итак, речь идет всего лишь о том, что "западнически" настроенная "публика" сможет оценить русскую мысль (и мысль не кого-нибудь, а Хомякова!) только после того, как ее оценят во Франции. В этом-то и состоит та апелляция к "суду Европы", о которой говорит Чаадаев, а вовсе не в том, что самобытная русская мысль еще неспособна развиваться без "суда Европы". А.Дементьев, почитающий Чаадаева западником, даже не заметил, что в той самой цитате, которую он приводит (из письма Чаадаева Сиркуру), есть прямое опровержение его, А.Дементьева, позиции. Ибо Чаадаев недвусмысленно говорит здесь, что "освобождение" русской культуры наступит только в том случае, если мы сумеем "свергнуть иго вашей (то есть западной.- В.К.) культуры, его просвещения и авторитета" и станем "истинно свободны от влияния чужеземных идей". Мог ли так говорить западник, каким А.Дементьев тщится изобразить Чаадаева?
   Метод полемики А.Дементьева в целом очень несложен: он попросту умалчивает о тех рассматриваемых в моей статье высказываниях Чаадаева, которые никак невозможно истолковать по-иному (скажем, о его оценке "Клеветникам России" Пушкина), и, с другой стороны, пытается так или иначе переакцентировать те высказывания, которые как-то поддаются этой операции. Как видим, сама цитата из письма Сиркуру буквально вопиет изнутри против подобного перетолкования.
   Или еще пример. А.Дементьев пытается объявить чисто иронической высокую оценку русской мысли в письме Чаадаева к Вяземскому (1847). Как он это делает? Он приводит две фразы, предшествующие той, с которой я начал цитату, и указывает на их явно иронический тон (см.: Вопросы литературы, 1968, №12, с.79). Что ж, если уж цитировать "полностью", то начнем тогда с письма Вяземского, на которое отвечает Чаадаев.
   "Вы очень умны в Москве,- писал Вяземский,- но у вас мало наличных и ходячих мыслей в обращении. Вы капиталисты, но ваши миллионы все в кредитных бумагах на дальние сроки и в акциях, которых выручка отложена на неопределенное время, так что на свои нужды и на насущные нужды ближних нет у вас карманных денег"71.
   Иронический тон ответа Чаадаева задан уже остроумием Вяземского. Но во внутреннем смысле этого ответа нет, по существу, никакой иронии. "Чтоб в уме нашем вовсе не было проку, с этим никак не могу согласиться,- отвечает Вяземскому Чаадаев.- Неужто надо непременно делать дела, чтобы делать дело? Конечно, можно делать и то и другое; но из этого не следует, чтобы мысль, и не выразившаяся еще в жизни, не могла быть вещь очень дельная. Настанет время, она явится и там... Вы скажете, что мысли наши не только не проявляются в жизни, но и не высказываются на бумаге. Что ж делать? Знать, грамотка нам не далась..."72
   Где же здесь ирония по существу? Когда далее Чаадаев утверждает: "Поверьте, в наших толках очень много толку. Мир всплеснет руками, когда все это явится на свет дневной", он всего лишь продолжает разговор о "дельности" мысли, еще "не выразившейся в жизни", и делает это вполне всерьез, хотя и смягчает торжественность своего утверждения несколько ироническим тоном.
   Подобным образом можно бы показать беспочвенность и остальных попыток А.Дементьева сделать Чаадаева западником, однако это слишком перегрузило бы мою статью.
   Статья А.Дементьева, в сущности, сводится к спору вокруг ряда цитат из сочинений Чаадаева, Герцена, Белинского, которые автор пытается истолковать по-своему. Он даже не стремится выдвинуть какую-либо свою концепцию, с которой можно было бы поспорить, ибо считает, что все основные вопросы, связанные с литературой 1830-х годов, давно решены (характерно, что то же самое отношение к делу определяет его позицию в данной дискуссии: А.Янов, по его мнению, "ломится в открытую дверь"). Он, в частности, отвергает мой тезис о недооценке литературы 1830-х годов в нашей науке, ссылаясь на различные отдельные оценки писателей того времени в новейших работах. Но выслушаем более раннее суждение самого А. Дементьева: "Общественное движение 1840-х годов, естественно, сопровождалось очень важными изменениями в русской литературе... Русская литература... обратилась от вымысла и фантазии к истине и действительности"73.
   Итак, автор вполне недвусмысленно утверждает, что в литературе, предшествующей 40-м годам, господствовали "вымысел" и "фантазия". Как это ни странно, он все же сумел забыть здесь, что подлинное лицо литературы накануне 40-х годов определяли Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тютчев, Боратынский, Кольцов, к которым никак не привяжешь уничижительные слова о "вымысле и фантазии".
   Впрочем, А.Дементьев может возразить, что за два десятилетия его представления могли измениться. Ведь утверждает же он теперь в своей статье, что в 30-е годы "подъем переживает не только литература, но и все русское искусство, вся русская культура", говорит о "расцвете русской культуры и литературы в 30-е годы", о ее "богатом и мощном движении", о "ни с чем не сравнимой роли Пушкина. Гоголя, Лермонтова" (курсив мой.- В.К.) и т.п.
   Но вот что удивительно: вслед за статьей в "Вопросах литературы" А. Дементьев опубликовал статью в "Новом мире" (1969, №4), где, между прочим, иронически замечает, что-де ему "представляется... сомнительной затеей... попытка В.Кожинова объявить "духовной Элладой" тридцатые годы прошлого века".
   Собственно говоря, я никогда не использовал выражения "духовная Эллада". Но если понимать под этим "расцвет", "подъем всей русской культуры" и "богатое и мощное движение" 30-х годов, когда были заложены самые основы национальной культуры всемирно-исторического значения, можно бы употребить и данное выражение. (Кстати, об "эллинском" характере творчества Пушкина говорили многие - начиная с Герцена и кончая Луначарским...) Остается непонятным только, почему А.Дементьев через столь короткое время вновь, в сущности, отказывается признать 30-е годы эпохой расцвета русской культуры ("Эллады", мол, никакой не было)?..
   Как же все это понять? Мне кажется, что особых противоречий в позиции А.Дементьева нет, ибо он, на мой взгляд, всегда считал и продолжает считать 40-е годы более значительной культурной эпохой, чем 30-е, и "противоречия" обусловлены небрежностью в полемике, изобилующей надуманными обвинениями и всякого рода натяжками. Чтобы вернее "сразить" оппонента, А.Дементьев в одном случае объявляет ложными мои замечания о недооценке культуры 30-х годов в нашем литературоведении, а в другом - протестует против моих утверждений об исключительно высоком расцвете русской культуры в эти самые годы...
   Но вернемся к Чаадаеву. Ясно, что он (о чем я говорил и в своей прежней статье) не был славянофилом. Он был сформирован как мыслитель той глубоко своеобразной - Пушкинской - эпохой развития русской культуры, когда в течение полутора десятилетий она сохраняла поразительную цельность и полноту. Но столь же неправомерно причислять его к западникам.
   Чаадаев высоко ценил оба направления и, говоря о "благодатности" исканий славянофилов в письме к Сиркуру, тут же воздал должное и западникам: "Бесстрашие, с которым оба воззрения исследуют свой предмет, делает честь нашему времени..." Более того, он считал, что в конечном счете оба направления по-своему уясняют своеобразие судьбы России: "Столь часто повторяемое теперь сравнение нашей исторической жизни с исторической жизнью других народов показывает нам на каждом шагу, как резко мы отличаемся от них". Решение спора еще впереди, полагал Чаадаев: "Позже мы узнаем, можно ли народу так обособиться от остального мира и должен ли он считаться частью исторического человечества..."74
   А.Дементъев утверждает, что Чаадаев занимался "постоянной" критикой славянофилов. Это утверждение имело бы реальный смысл, если бы А.Дементъев прибавил: "и западников". Ибо Чаадаев действительно стремился стать беспристрастным судьей обоих направлений. И уж во всяком случае, следовало прибавить, что, во многом не соглашаясь со славянофилами, Чаадаев видел в них выдающихся мыслителей, совершающих громадное и необходимое "дело",пусть пока, как говорил он, "и не выразившееся в жизни"75.