М.С.Агурский, говоря о «первой четверке», имел в виду, что пятый член тогдашнего Политбюро, Ленин, к 1923 году в силу болезни уже не мог исполнять свои обязанности. Но на деле Ленин надолго вышел из строя еще в конце 1921 года и, покинув Москву, впервые появился публично лишь 6 марта 1922 года. В своем выступлении в этот день он сказал о болезни, «которая несколько месяцев не дает мне возможности непосредственно участвовать в политических делах и вовсе не позволяет мне исполнять советскую должность, на которую я поставлен»296 (Ленин даже зачеркивал тогда свой титул «Председатель Совнаркома», когда ему приходилось набрасывать записки на имевшихся под рукой официальных бланках…).
   Словом, «первая четверка», о которой говорится в книге М.С.Агурского, правила страной в 1922-м, а не в 1923 году; последняя дата неверна потому, что Политбюро, «изыскивая средства» (как сформулировал Агурский) для опровержения тех, кто указывал на «еврейское доминирование», как-то неожиданно 3 апреля 1922 года приняло в свой состав двух русских — А.И.Рыкова и М.П.Томского (Ефремова)297, которые ранее даже не были кандидатами в члены Политбюро. Возможно, это было сделано по инициативе Троцкого, а не Ленина, ибо имеется свидетельство, что «после первых же заседаний Политбюро с участием двух новых его членов, Ленин заметил: «Ну вот, и представительство от комобывателей (т.е. коммунистических обывателей. — В. К.) есть теперь в нашем Политбюро»298. Показательно, что в своем «завещании» — «Письме к съезду» от 24 декабря 1922 гада — Ленин охарактеризовал всех четырех нерусских членов Политбюро (в таком порядке: Сталин, Троцкий, Зиновьев, Каменев), но вообще не упомянул ни Рыкова, ни Томского. Тем не менее именно Рыков после смерти Ленина стал главой правительства — без сомнения, именно как русский и к тому же сын крестьянина (поскольку тогда еще многим казалось, что страной правит Совнарком). Но роль Рыкова и других занимавших высокие посты русских в определении основ политического курса страны едва ли имела решающий характер.
   Впрочем, несмотря на вполне определенные сведения о «пропорциях» на высших этажах власти, утверждения о «еврейском засилье» в послереволюционной России и ранее, и ныне многие стремятся квалифицировать как «антисемитские» выдумки. В связи с этим целесообразно еще раз сослаться на суждения людей, которых никак нельзя заподозрить в «антисемитизме».
   Знаменитейший в начале века адвокат и литератор Н.П.Карабчевский, который был настоящим кумиром российского еврейства (он, в частности, блистательно вел защиту в ходе известного «дела Бейлиса»), в 1921 году издал в Берлине свои мемуары «Что глаза мои видели», где определил тогдашнее положение в России как «еврейскую революцию»299.
   Чрезвычайно характерны послереволюционные дневники не ушедшего в эмиграцию В.Г.Короленко, — писателя, который даже в большей степени, чем Карабчевский, был до 1917 года объектом еврейского поклонения. Тут особенно уместно непосредственно сопоставить дореволюционную и позднейшую «позиции» прославленного писателя. В свое время, услышав чью-то фразу: «— Я человек русский и не могу выносить этой еврейской наглости», — Короленко категорически возразил: «…никакой „еврейской наглости“ нет и не может быть, как нет и не может быть „еврейской эксплуатации“, потому что невоспитанных, да и подлых, людей хватает в любом народе»300.
   Однако тот же Короленко записал 8 марта 1919 года в своем дневнике, как бы опровергая самого себя: «…среди большевиков — много евреев и евреек. И черта их — крайняя бестактность и самоуверенность, которая кидается в глаза и раздражает. Наглости много и у неевреев. Но она особенно кидается в глаза в этом национальном облике»301. Кто-нибудь, вполне возможно, придет к выводу, что в Короленко, так сказать, пробудился ранее дремавший в нем «антисемитизм», и он начал обличать специфически «еврейскую» наглость, то есть предъявлять обвинение евреям вообще, евреям как таковым. Но это вовсе не так. Владимир Галактионович заметил только, что в еврейском «облике» наглость «особенно кидается в глаза».
   И утверждение это следует, очевидно, понять в том смысле, что наглость в русском «облике» привычна и потому не очень заметна, а та же наглость в «чужом», «ином» облике воспринимается гораздо острее.
   В дневниковой записи Короленко действительно существенно другое: констатация очень внушительного участия евреев в большевистской власти, которая — о чем многократно говорил писатель — была гораздо более насильственной и жестокой, чем дореволюционная власть (постоянно и беспощадно осуждавшаяся ранее и самим Короленко, и многочисленными еврейскими авторами). Писателя, в частности, возмущали факты, свидетельствующие о заведомой «привилегированности» евреев при новой власти. Он описывает (25 мая 1919 года) сцену в «жилищном отделе» Совета:
   «…какой-то „товарищ“ требует реквизировать комнату для одной коммунистки. Тут же хозяин квартиры и претендентка-коммунистка. Это старая еврейка совершенно ветхозаветного вида, даже в парике». И она «всем своим видом старается подтвердить свою принадлежность к партии… „Коммунистка“ водворяется революционным путем в чужую квартиру и семью… Для русского теперь нет неприкосновенности своего очага… Притом… то и дело меняют квартиры. Загадят одну — берут другую» (с. 108).
   Еще раз подчеркну, что перед нами свидетельства писателя, которого никому не удастся обвинить в пресловутом «антисемитизме». Дело идет о всецело объективной характеристике тогдашней ситуации. Вот Короленко заходит в помещение ЧК, чтобы попытаться помочь арестованным соотечественникам: «Это популярное теперь среди родственников арестованных имя: „товарищ Роза“ — следователь. Это молодая девушка, еврейка… Недурна собой, только не совсем приятное выражение губ. На поясе у нее револьвер в кобуре302. Спускаясь по лестнице, встречаю целый хвост посетительниц. Они подымаются к «товарищу Розе» за пропусками на свидание. Среди них узнаю и крестьянок, идущих к мужьям-хлеборобам, и «дам». Товарищ Роза… на упрек Прасковьи Семеновны (сестра супруги Короленко. — В. К.), что она запугивает допрашиваемых расстрелом, отвечает в простоте сердечной: «А если они не признаются?..» (с. 108, 109).
   Повторю еще раз: В.Г. Короленко ни в коей мере не был «антисемитом»; характерна его озабоченность следующим (запись 13 мая 1919 года): «Мелькание еврейских физиономий среди большевистских деятелей (особенно в чрезвычайке) разжигает традиционные и очень живучие юдофобские инстинкты» (с. 106). Поистине замечательно, что почти одновременно об этом же говорит и Троцкий на заседании Политбюро (18 апреля 1919 года): «…огромный процент работников прифронтовых ЧК… составляют латыши и евреи… и среди красноармейцев (даже! — В. К.) ведется и находит некоторый отклик сильная шовинистическая агитация»303.
   Приведу еще фрагмент из недавно впервые изданных воспоминаний российского дипломата Г.Н. Михайловского — человека, которого опять-таки абсолютно нельзя заподозрить в «антисемитизме», ибо он сформировался в той среде, где высшим моральным авторитетом были люди типа Короленко (Георгий Николаевич — сын Николая Георгиевича Михайловского, писателя, вошедшего в русскую литературу под именем «Гарин» — автора четырехтомного автобиографического повествования, открывающегося всем известным «Детством Темы», а также замечательной, — к сожалению, гораздо менее известной — очерковой книги «Несколько лет в деревне»). Во время гражданской войны Г.Н. Михайловский много скитался по России и не раз имел дело с ЧК. Он рассказывает, в частности, как в 1919 году еврейка-чекистка «с откровенностью объяснила, почему все чрезвычайки находятся в руках евреев: „Эти русские — мягкотелые славяне и постоянно говорят о прекращении террора и чрезвычаек, — говорила она мне… — Мы, евреи, не даем пощады и знаем: как только прекратится террор, от коммунизма и коммунистов никакого следа не останется…“ Так с государственностью Дантона рассуждала провинциальная еврейка-чекистка, отдавая себе полный отчет о том, на чем именно держится успех большевиков. При всем моральном отвращении… — заключил Г.Н.Михайловский. — я не мог с ней не согласиться, что не только русские девушки, но и русские мужчины-военные не смогли бы сравниться с нею в ее кровавом ремесле»304.
   Выше уже упоминался нынешний страстный приверженец Троцкого, В.3.Роговин, который, в частности, стремится представить своего кумира человеком, якобы не желавшим власти, пытавшимся (хотя, мол, и тщетно) отказываться от навязываемых ему ЦК и Политбюро высоких постов. И Роговин даже упрекает послереволюционную власть за недостаточное внимание к призывам Троцкого. Он пишет, например, что «после Октябрьской революции, большевики, как мне представляется, недооценили силу и глубину антисемитских настроений… Поэтому они не проявили достаточной осторожности при выдвижении евреев, как и других „инородцев“, на руководящие посты, невольно открывая тем самым возможность своим противникам играть на чувствительных национальных струнах масс»305.
   Но это рассуждение в сущности абсурдно, ибо для реализации «программы», предлагаемой Роговиным, необходимо было, например, чтобы сам Троцкий (а также Зиновьев и Каменев) покинул состоявшее в 1919-м — начале 1922 года из пяти верховных властителей Политбюро!.. И, между прочим, Троцкий однажды, по сути дела, «проговорился» об истинном смысле своих неоднократных отказов от руководящих постов (например, главы НКВД):
   «Если в 1917 г. и позже, — писал он, — я выдвигал иногда свое еврейство как довод против тех или других назначений, то исключительно по соображениям политического расчета»306.
 
* * *
 
   Этот «политический расчет» Троцкого — очень существенная и весьма интересная тема, на которой необходимо остановиться подробнее. Как ни неожиданно для многих это прозвучит, Троцкий в 1918-1926 годах более, чем кто-либо из тогдашних «вождей» стремился доказывать, что Октябрьская революция имеет национальный, русский характер и смысл.
   В этом он, в частности, кардинально отличался от русского по происхождению «вождя» — Н.И.Бухарина. 23 апреля 1920 года в «Правде» были опубликованы статьи Бухарина и Троцкого, посвященные 50-летнему юбилею Ленина. В бухаринской статье все сводилось к тому, что «Ленин, как никто более, воплотил… существо революционного марксизма», что он — «живое воплощение теоретического и практического разума рабочего класса», добивающегося «мировой победы»307 и т.д. Совершенно иную сторону дела выдвинул на первый план в своей опубликованной в том же номере газеты статье Троцкий. Бегло отметив, что «интернационализм Ленина не нуждается в рекомендации», Лев Давидович провозгласил: «Ленин глубоко национален. Он корнями уходит в новую русскую историю, собирает ее в себе, дает ей высшее выражение…» В частности, у Ленина, по словам Троцкого, «не только мужицкая внешность, но и крепкая мужицкая подоплека». И именно национальным содержанием личности Ленина объясняет Троцкий его главенствующую роль: «Для того, чтобы руководить таким небывалым в истории народов переворотом, какой переживает Россия, нужна, очевидно, неразрывная, органическая связь с основными силами народной жизни — связь, идущая от глубочайших корней»308.
   Итак, для Бухарина Ленин — «воплощение» марксизма и «разума» всемирного пролетариата, а для Троцкого — «высшее выражение» истории России с ее «глубочайшими корнями». Своего рода противостояние Троцкого и Бухарина в «русском вопросе» резко выявилось позднее в их оценке творчества Есенина. 20 января 1926 года Троцкий опубликовал в «Известиях» весьма сочувственную статью «Памяти Сергея Есенина», между тем Бухарин, выждав год после гибели поэта, обрушился на него на страницах «Правды» (12 января 1927 года, статья «Злые заметки») с беспрецедентными поношениями…
   Но обратимся к «национальному» в Ленине. Ныне и более или менее точно установлено, и достаточно широко известно, что Ленин был человеком предельно «сложного» — русско-монгольско (конкретно — калмыцкого) — германско (немецкого и шведского) — еврейского — происхождения.
   Однако для России с ее «евразийским размахом» такое этническое сплетение не являет собой ничего необычного — о чем известно каждому знатоку российской генеалогии (родословия). Скажем, знаменитый современник Ленина, князь Феликс Юсупов (одновременно он имел и титул графа Сумарокова-Эльстон), — знаменитый и тем, что он был женат на племяннице Николая II великой княгине Ирине Александровне, и тем, что он играл главную роль в убийстве Григория Распутина, — имел точно такое же этническое происхождение, как Ленин, то есть русско-монгольско-германско-еврейское: Юсупов был потомком мурзы Юсуфа, воеводы Сумарокова, выходца из Скандинавии Эльстона и видного дипломата крещеного еврея Шафирова.
   Проблема наследственности, прямой зависимости от предков, предстает — по крайней мере пока, в настоящее время — в качестве довольно-таки туманной. По-видимому, нельзя полностью отрицать, что характеристики Ленина (чаще всего враждебные) как деспотического «Чингисхана», «рационалиста» в немецком духе или, наконец, человека, обладавшего «еврейской изворотливостью», в той или иной мере связаны с «наследием» предков; однако речь может идти только об определенных чертах характера, а не самом «содержании» личности, которое создается все же воспитанием (в широком смысле слова) и непосредственным окружением.
   Сравнительно недавно вполне точно, по документам, установлено, что дед Ленина, Николай Васильевич Ульянов (1764-1836), был крепостным крестьянином деревни Андросово Сергачского уезда Нижегородской губернии. Отпущенный в 1791 году помещиком на оброк, этот, по-видимому, весьма вольнолюбивый человек спустился вниз по Волге до устья, уже не захотел вернуться и в конце концов стал «вольным» астраханским мещанином. Здесь, в Астрахани, он женился на молодой, восемнадцатью годами его моложе, девушке, которая — хотя точных документальных сведений об этом нет — была, по всей вероятности, крещеной калмычкой. Ее опекал «именитый астраханский иерей» О.Николай Ливанов309 (вероятно, крестивший ее), и ее сын Илья Ульянов (1831-1886), в пятилетнем возрасте оставшийся без отца, смог получить гимназическое, а затем университетское образование: в результате за два поколения совершился характерный, пожалуй, только для России «скачок»: от беглого крепостного крестьянина до действительного статского советника, то есть штатского генерала! (Я, между прочим, знаю это российское «чудо» по истории своего собственного рода: мой прадед был полунищим ремесленником захолустного городка Белый Смоленской губернии, а его сын, отец моей матери Василий Андреевич Пузицкий (1863-1926) сделал точно такую же «карьеру», как и отец Ленина: окончив Смоленскую гимназию и Московский университет, был инспектором одной из лучших московских классических гимназий (2-й) и также действительным статским советником.)
   В последнее время, впрочем, гораздо большее внимание привлекает материнская ветвь родословной Ленина; его теперь даже подчас именуют «Бланком» — по фамилии второго его деда. Но гораздо менее широкие круги знают, что уже отец этого деда, то есть прадед Ленина, Давид Бланк, не только принял Православие, но и отправил в 1846 году послание «на высочайшее имя», призывавшее создать такое положение, при котором все российские евреи откажутся от своей национальной религии. Тогдашний министр внутренних дел Л.А.Перовский счел необходимым сообщить Николаю I о предложениях этого ленинского прадеда, который, по словам министра, «ревнуя к христианству, излагает некоторые меры, могущие, по его мнению, служить побуждением к обращению евреев»310 (в Православие).
   Сын Давида, Израиль Бланк (1799-1870), еще за полвека до рождения своего внука Ленина, в 1820 году, крестился с именем Александр Дмитриевич, окончил Императорскую медико-хирургическую академию, женился на дочери российского чиновника германского происхождения Ивана Федоровича Гросшопфа, служил врачом в Петербурге, а затем в Перми и Златоусте и обрел чин статского советника (равен чину полковника) и, соответственно, потомственное дворянство. В 1847 году, выйдя в отставку, он купил имение в глубине России, в приволжской деревне Кокушкино, где и жила до своего замужества (в 1863 году) его дочь Мария — мать Ленина.
   В последнее время доводилось слышать разговоры о том, что она-де воспитывала сына в «иудейском» духе (хотя уже ее дед «отрекся»!). Но для такого предположения нет ровно никаких оснований. Тут уж скорее уместно говорить о «германском духе», ибо Мария Александровна была воспитанницей своей тетки (сестры ее рано умершей матери) — российской полунемки-полушведки Екатерины Ивановны Эссен и, в частности, свободно владела немецким языком. Однако из переписки Ленина известно, что только после тридцати лет, оказавшись в эмиграции, он основательно овладел немецким (с юных лет — как и все тогдашние образованные люди — он говорил по-французски); то есть и «немецкое» воздействие было не столь уж значительным.
   Так или иначе Ленин вырос и сформировался в поволжских городах и деревнях, и в самом его доме господствовала русско-православная атмосфера. Старшая его сестра Анна писала, в частности, в 1925 году (когда подобные признания были не очень-то желательны): «Отец наш был искренне и глубоко верующим человеком и воспитывал в этом духе детей»311. Сам Ленин счел нужным сообщить незадолго до своей кончины, в 1922 году, что он до 16 лет был православным верующим. До этого возраста он вместе с отцом и матерью состоял в симбирском «Обществе преподобного Сергия Радонежского»312.
   Но пойдем далее. Как мы видели, Троцкий выдвигал на первый план «национальное в Ленине», в том числе русскую «мужицкую подоплеку». Сам Ленин никогда не говорил ничего подобного публично, он вроде бы был принципиальным «интернационалистом». Но вот весьма примечательные ленинские суждения, притом, что особенно существенно, из его чисто личного письма, которое было опубликовано лишь после его смерти. Незадолго до революции Ленин, находившийся в Швейцарии, беседовал с двумя людьми из России и так рассказал о них в своем письме: «…один-еврей из Бессарабии, видавший виды, социал-демократ или почти социал-демократ, брат — бундовец и т.д. Понатерся, но лично неинтересен… Другой — воронежский крестьянин, от земли, из старообрядческой семьи. Черноземная сила. Чрезвычайно интересно было посмотреть и послушать»313.
   Сразу же стоит сообщить, что Троцкий в те же дореволюционные времена писал, например, следующее: «Она, в сущности, нищенски бедна — эта старая Русь, со своим, столь обиженным историей, дворянством, не имевшим гордого сословного прошлого… Стадное, полуживотное существование ее крестьянства до ужаса бедно внутренней красотой, беспощадно деградировано…», жизнь его «протекала вне всякой истории: она повторялась без всяких изменений, подобно существованию пчелиного улья или муравьиной кучи»314. Выходит, «мужицкая подоплека» Ленина — это нечто подобное «муравьиной куче»?..
   Известно относящееся к 1920 году, суждение Троцкого о Ленине: «Ленин глубоко национален. Он корнями уходит в новую русскую историю… и именно таким путем достигает высших вершин». Однако позднее уже высланный из СССР Троцкий недвусмысленно объявил, что-де дореволюционная русская культура «представляла собой, в конце концов, лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам… Она не внесла ничего существенного в сокровищницу человечества»315.
   Словом, абсолютно ясно, что вещания Троцкого о «глубоко национальном» в Ленине и о «русском» характере революции были целиком продиктованы политическим расчетом. На деле Троцкий усматривал в России только лишенную какого-либо смысла «муравьиную кучу» и — в образованном слое людей — не имеющее никакой ценности («не внесла ничего») подражательство западной культуре. Громогласно говоря о «национальном», о «русском», Троцкий попросту стремился создать себе, употребляя современное словечко, «имидж» патриота. В этом деле он, в сущности, не брезговал ничем. Так, читая изданные на Западе воспоминания одного из участников Белого движения, Троцкий наткнулся на описание курьезной сцены: некий казак, служивший в Красной армии, оказался как-то у своих избравших иную судьбу собратьев-казаков в расположении Белой армии. И Троцкий не без торжества цитировал рассказ белого мемуариста: «…казак, кем-то умышленно уязвленный тем, что ныне служит и идет на бой под командой жида Троцкого, горячо и убежденно возразил: „Ничего подобного!.. Троцкий не жид. Троцкий боевой!.. Наш… Русский… А вот Ленин — тот коммунист… жид, а Троцкий наш… боевой… Русский!“316.
   Тут же Троцкий сослался и на Бабеля, «талантливейшего, — по его определению, — из наших молодых писателей», в изобилующей гротескными деталями «Конармии» которого одна из героинь говорит «красным» казакам: «Вы за Расею не думаете, вы жидов Ленина и Троцкого спасаете». И казак отвечает: «…за Ленина не скажу, но Троцкий есть отчаянный сын Тамбовского губернатора и вступился, хотя и другого звания, за трудящийся класс».
   Все подобные «расчеты» Троцкого объяснялись весьма существенным мотивом: Лев Давидович, в отличие от большинства своих находившихся у власти соплеменников, хорошо понимал, что Россию нельзя — по крайней мере, в ближайшем будущем — полностью «денационализировать». Об этом, между прочим, подробно говорится в уже упомянутом трактате видного сиониста М.С. Агурского «Идеология национал-большевизма». Здесь констатируется, что с первых же послереволюционных лет «на большевистскую партию оказывалось массивное давление господствующей (то есть — русской. — В. К.) национальной среды. Оно чувствовалось внутри партии и вне ее, внутри страны и за ее пределами… Оно ощущалось во всех областях жизни: политической, экономической, культурной… Сопротивление этому всеохватывающему давлению грозило потерей власти… нужно было в первую очередь найти компромисс с русской национальной средой… надо было, не идя на существенные уступки, создать видимость того, что режим удовлетворяет исконным национальным интересам русских»317.
   В этом рассуждении может вызвать недоумение или даже негодование словосочетание «национальная среда», обозначающее почти стомиллионный русский народ. Но М.С.Агурский в данном случае все же прав: для того же Троцкого русский народ был именно и только «средой» его деятельности; прав Агурский и утверждая, что в первые послереволюционные годы «теоретиком красного патриотизма и едва ли не его вождем оказывается Лев Троцкий» (с. 144), — что явствует уже хотя бы из его речи «Национальное в Ленине».
   Правда, Агурский не говорит с должной ясностью, что Троцкий действовал в этом направлении только ради «политического расчета», но все же достаточно определенно разграничивает две принципиально различные вещи: создание «видимости» национальных устремлений власти (что и делал Троцкий) и, с другой стороны, неизбежный подспудный процесс действительной «национализации» власти. Он пишет, например: «Давление национальной среды, сам тот факт, что революция произошла именно в России, не мог не оказать сильнейшего влияния на большевистскую партию, как бы она ни декларировала свой интернационализм… Это было результатом органического процесса (c. 140).
   И вот поистине замечательное «саморазоблачение» Троцкого. Если в 1922 году он провозглашал на страницах «Правды» (5 октября): «Большевизм национальнее монархической и иной эмиграции. Буденный национальнее Врангеля…»318 и т.п., то в 1928 году, уже отстраненный от власти, он гневно обличает: «В целом ряде своих выступлений, сперва против „троцкизма“, затем против Зиновьева и Каменева, Сталин бил в одну точку: против старых революционных эмигрантов (разумеется, не „монархических“. — В. К.). Эмигранты — это люди беспочвенные, у которых на уме только международная революция, а теперь нужны руководители, способные осуществлять социализм в одной стране. Борьба против эмиграции… входит неразрывной частью в сталинскую идеологию национал-социализма… После каждой революции реакция начиналась с борьбы против эмигрантов, против чужаков и против инородцев…» и т.д.319 (обратим внимание: перед нами осознание своего рода «закона»: в «каждой революции» большую роль играют «чужаки», с которыми впоследствии ведется «борьба»…).
   Необходимо, правда, сказать, что Троцкий слишком забегал вперед: в 1928 году едва ли были основания усматривать в политике Сталина какие-либо собственно «национальные» устремления (они начали складываться — конечно же, под мощным воздействием идущего в стране «органического процесса» — позднее, в 1930-х годах), хотя программа «социализма в одной стране» все же была определенной подосновой перехода к национальной политике. Но если считать эту программу воплощением «национал-социализма», следует причислить к «национал-социалистам» и Бухарина, который ведь первым, ранее Сталина — о чем шла речь выше — ее разработал. Троцкий, кстати, прямо сказал здесь же об этом бухаринском «первенстве» и даже связал имя Бухарина с «национал-социализмом» (см. цит. изд., с. 66). Но, конечно, нелепо говорить о каком-либо «национальном духе» Бухарина. М.С. Агурский заявил в самом начале своей книги: «Я полностью отвергаю миф о Бухарине как об умнейшем „русском“ человеке и позволю себе считать его „дураком“ советской истории, притом злейшим врагом всего русского» (с. 11).