Страница:
Это ясно выразилось в посвященных теме патриотизма строфах (из сочинявшегося в 1939-1941 годах романа в стихах «Первая треть») воспитанника ИФЛИ Павла Когана. Строфы эти приобрели впоследствии широкую известность, но в течение длительного времени публиковались с сокращением, обозначенным точками. Коган размышлял о том, как будут воспринимать его современников люди будущего:
Кто-либо может сказать: а стоит ли уделять внимание этим — в общем-то «немудреным» — стихам? Но, если вдуматься, в них точно запечатлелась имеющая существеннейшее значение «раздвоенность» (патриотизм — интернационализм), которая во многом определяла развитие общественного сознания в стране и в 1930-х годах, и позднее, — собственно говоря, вплоть до наших дней (в связи с этим отмечу, что в моем сочинении — и на предшествующих, и на последующих его страницах — достаточно много «экскурсов» в литературу, и, как я убежден, не бесплодных, ибо литература есть своего рода «плод» истории, в котором так или иначе концентрируется и кристаллизуется содержание данного исторического периода).
Сотоварищ Павла Когана, ставший по-настоящему значительным поэтом, Борис Слуцкий, написал впоследствии стихи о третьем их сотоварище — погибшем 19 января 1943 года под Сталинградом Михаиле Кульчицком. Стихи начинаются патриотическим мотивом, выразившимся уже в том, что речь идет не об СССР, а о России:
Тем не менее следует оценить ту твердую поэтическую волю, которая подвигла Бориса Слуцкого на столь жестокий вердикт о судьбе лучшего друга:
Нельзя не сказать, что Слуцкий позднее, уже долгие годы спустя после создания цитированного стихотворения пришел к выводу об иллюзорности впитанной им в юности веры и писал:
Мировая мечта, что кружила нам головы…
Мировая мечта, мировая тщета, высота ее взлета, затем нищета…
Правда, для множества других людей «мировая мечта» не исчезла, а трансформировалась в нечто с внешней точки зрения совсем непохожее («общечеловеческие ценности»), но все-таки внутренне связанное с ней хотя бы убеждением, что патриотизм — только «рутина». Однако это уже тема 1960-х и, особенно, дальнейших годов.
С 1991 года всецело господствовало представление о второй половине 1930-х годов как о самом «негативном» периоде в истории послереволюционной России; даже перечисляя какие-либо «достижения» этих лет, их толковали как своего рода чисто пропагандистские акции, «организованные» с целью «заслонить» от народа чудовищную реальность.
Но в наши дни стали, наконец, появляться исследования, которые, отнюдь не закрывая глаза на насилия и кровавый террор, вместе с тем выявляют «позитивный» смысл этого времени. Весьма основательно делает это историк «новой волны», никак не связанный с коммунистическим догматизмом, — М.М.Горинов. Особенное удовлетворение вызывает его работа «Черты новой общественной системы», вошедшая в качестве одной из глав в изданное в 1996 году учебное пособие для студентов «История России. XX век» (c. 279-395); эта многотиражная (по крайней мере с нынешней точки зрения) публикация способна просветить молодые умы:
«Если попытаться определить общую доминанту, направление советского общества в 30-е годы (стоило бы уточнить: во вторую половину 30-х. — В. К.), то, думается, вряд ли следует их рассматривать в парадигме «провала» в «черную дыру» мировой и русской истории, — пишет в заключение своей работы М.М.Горинов, учитывая господствующую в нынешней публицистике и даже историографии «трактовку» того времени. — На наш взгляд, в этот период происходит болезненная, мучительная трансформация «старого большевизма» в нечто иное… В этот период в экономике на смену эгалитаристским утопиям рубежа 20-30-х гг. идет культ инженера, передовика, профессионализма; более реалистичным становится планирование… В области национально-государственного строительства реабилитируется сама идея государственности…»
Охарактеризовав признаки этой «трансформации» в целом ряде сфер бытия страны, М.М.Горинов подводит итог: «Таким образом, по всем линиям происходит естественный здоровый (выделено мною. — В. К.) процесс реставрации, восстановления, возрождения тканей русского (российского) имперского социума. Технологическая модернизация все больше осуществляется на основе не разрушения (выделено мною. — В. К.), а сохранения и развития базовых структур традиционного общества». Правда, «этот процесс в 30-е годы был далеко не завершен» (c. 393, 394), — о чем еще будет речь.
«Реставрация» — разумеется, весьма относительная — России после катаклизмов конца 1910-х — начала 1920-х и конца 1920-х — начала 1930-х годов была результатом именно «естественного» движения истории, которое можно упрощенно истолковать по аналогии с движением маятника: революция — НЭП; коллективизация — «реставрационные» процессы второй половины 1930-х годов.
Широко распространенное объяснение этих «поворотов» личной волей Сталина (да еще и с дополнительным толкованием внутренней нацеленности этих поворотов на достижение генсеком безраздельной власти) — плод крайне убогого «мышления», которое являет собой попросту вывернутое наизнанку культовое превознесение Сталина. Притом прежний культ все-таки «лучше» этого «антикульта», ибо первый и не претендовал на логичность и объективность, — как и любая мифология…
Вместе с тем вполне понятно и по-своему «оправдано» присущее в 1930-х годах людям связывание всего происходившего с именем Сталина, ибо порожденные объективно-историческим ходом вещей «повороты» (тот же поворот к патриотизму), так или иначе «санкционировались» генсеком и воспринимались под знаком его имени. Необходимо только сознавать, что связывание всего с личной волей Сталина гораздо более уместно (а также простительно) в устах современников, чем в написанных ныне, спустя 50-70 лет, сочинениях.
Да, с конца 1920-х годов многие люди воспринимали движение истории «под знаком Сталина», и есть существенный смысл в анализе изменений в «оценке» генсека, совершившихся за этот период в сознании, например, писателей и поэтов.
Сейчас, скажем, широко известно, что Осип Мандельштам в ноябре 1933 года написал предельно резкие стихи о Сталине, а всего через три с небольшим года, 18 января 1937-го, начал работу над стихотворением, являющим собой восторженную «оду» Сталину…
Об этом — поразительном в глазах многих нынешних авторов — изменении в сознании поэта есть уже целая литература, но почти вся она крайне поверхностна. Так, почти не учитывается, что это изменение было типичным для наиболее значительных писателей 1930-х годов, — писателей, в чьем творчестве воплощалось служение России, а не прислуживание — подчас прямо-таки лакейское — господствующей в данный момент политической тенденции. Слово «лакейское» здесь вполне уместно; М.М.Бахтин еще в 1920-х годах говорил о «лакействе» как об определяющем качестве сочинений уже знаменитого тогда Ильи Эренбурга552.
«Лакей», помимо прочего, всегда готов превзойти своего «хозяина» в агрессивности по отношению к врагам. И.Эренбург писал 24 июля 1942 года: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово „немец“ для нас самое страшное проклятье. Отныне слово „немец“ разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать…» и т.д. И даже находящиеся вдали от фронта немки, утверждает Илья Григорьевич — не женщины: «Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок?»553 Между тем ранее, 23 февраля 1942 года, Сталин в своем общеизвестном приказе отверг мнение, «что советские люди ненавидят немцев именно как немцев, что Красная Армия уничтожает немецких солдат именно как немцев, из-за ненависти ко всему немецкому… Это, конечно… неумная клевета…»554 и т.д.
Кто-либо, возможно, скажет, что Сталин лицемерил, ибо цитированные статьи Эренбурга все же публиковались. Однако после того, как наши войска заняли значительную часть Германии и убеждение, что «немцы — не люди» могло привести, а подчас и приводило к самым прискорбным последствиям, поток регулярных статей Эренбурга прекратился. Между 11 апреля и 10 мая 1945 года они не публиковались, а 18 апреля в «Правде» появилась директива начальника Агитпропа ЦК Г.Ф.Александрова под деликатным названием «Товарищ Эренбург упрощает». Позднее Илья Григорьевич с негодованием писал в своих мемуарах о пережитых им тогда «многих трудных часах»555, но, право же, все происшедшее было совершенно разумным…
Целесообразно сказать и об «экстремизме» другой знаменитости — Корнея Чуковского. Читая его изданный в 1994 году «Дневник. 1930-1969», многие его поклонники были шокированы запечатленным на его страницах безудержным воспеванием Сталина, которое прекратилось только после «партийных» обличений генсека. Но и удивление, и недовольство подобными записями в дневнике Чуковского по сути дела нелепо. Оно обусловлено внедренным за последние десятилетия в головы многих и многих людей ложным представлением, согласно которому все их «любимые» писатели 1920-1930-х годов якобы были настроены антисталински и даже антисоветски, и если и заявляли публично нечто иное, то только из опасения репрессий и т.п.
Из того же дневника Чуковского ясно, что такие будто бы оппозиционные вождю (и основам СССР вообще) люди, как Борис Пастернак и Юрий Тынянов, полностью разделяли его преклонение перед Сталиным. Нетрудно показать, что то же самое было присуще Бабелю, Зощенко, Вс. Иванову, Маршаку, Олеше, Паустовскому, Шкловскому и другим знаменитым делегатам писательского съезда 1934 года.
Словом, восхищение Корнея Чуковского Сталиным никак не выделяет его из рядов его коллег. И действительно удивиться можно другому — тому, что этот прославленный «друг детей» сумел далеко «превзойти» вождя в своей «революционной» агрессивности.
В мае 1943 года он отправил следующее (недавно впервые опубликованное) послание:
«Глубоко уважаемый Иосиф Виссарионович!
После долгих колебаний я наконец-то решил написать Вам это письмо. Его тема — советские дети».
Стоило бы привести сие письмо целиком, но оно довольно пространное, и потому ограничусь отдельными цитатами из него. Отметив, что большинство советских детей его удовлетворяет («уже одно движение тимуровцев… является великим триумфом всей нашей воспитательной системы»), Корней Иванович сообщает вождю, что, вместе с тем, есть и «обширная группа детей, моральное разложение которых внушает мне большую тревогу… Около месяца назад в Машковом переулке у меня на глазах был задержан карманный вор», который «до сих пор как ни в чем не бывало учится в 613-й школе… во втором классе… Фамилия этого школьника Шагай… РайОНО возражает против его исключения… мне известно большое количество школ, где имеются социальноопасные дети, которых необходимо оттуда изъять… Вот, например, 135-я школа Советского района… в классе 3 „В“ есть четверка — Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаховцев, Апрелов, — представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом… Сережа Королев, ученик 1-го класса „В“, занимался карманными кражами в кинотеатре „Новости дня“… я видел 10-летних мальчишек, которые бросали пригоршни пыли в глаза обезьянкам (в зоопарке. — В. К.)… Мне рассказывали достоверные люди о школьниках, которые во время детского спектакля, воспользовавшись темнотою зрительного зала, стали стрелять из рогаток в актеров…
Для их перевоспитания, — выдвигает свою «программу» Чуковский, — необходимо раньше всего основать возможно больше (выделено мною. — В. К.) трудколоний с суровым военным режимом… Основное занятие колоний — земледельческий труд. Во главе каждой колонии нужно поставить военного. Для управления трудколониями должно быть создано особое ведомство… При наличии этих колоний можно произвести тщательную чистку (выделено мною. — В. К.) каждой школы: изъять оттуда всех социально-опасных детей…
Прежде чем я позволил себе обратиться к Вам с этим письмом, — заключает «друг детей», — я обращался в разные инстанции, но решительно ничего не добился… Я не сомневаюсь, что Вы, при всех Ваших титанически-огромных трудах, незамедлительно примете мудрые меры…
С глубоким почитанием писатель К.Чуковский»556.
Во многих нынешних сочинениях о сталинских временах с предельным негодованием говорится о том, что имел место указ, допускавший изоляцию «социально-опасных» детей, начиная с 12-летнего возраста. Но «друг детей» Чуковский не мог примириться с тем, что на свободе остаются «социально-опасные» первоклассники — то есть 7-8-летние!..
Цитируемое послание лишний раз свидетельствует, что разграничение людей 1930-1940-х годов на «сталинских опричников» и «гуманных интеллигентов» не столь легко провести. Ведь Сталин не оправдал выраженных в письме надежд Чуковского, не предпринял предложенных «мер» по созданию детского ГУЛАГа…
Ясно, что для сочинения подобного письма необходимо было вытравить в себе духовные основы русской литературы. И Чуковского, и других авторов этого круга нельзя считать русскими писателями; речь может идти о «революционных», «интернациональных», в конце концов, «нигилистических», но только не о писателях, порожденных тысячелетней Россией.
А теперь обратимся к тем писателям, которые продолжали в 1930-х годах идти по пути русской литературы, — несмотря на все препятствия. Первостепенное значение для исследования этой стороны дела имеют дневники М.М.Пришвина, в которых богатейшая «фактография», зарисовки конкретных людей и событий органически сочетаются с глубокими — подчас поистине провидческими — размышлениями (к сожалению, пришвинские дневники изданы пока далеко не полностью, да и уже опубликованное только начинает «осваиваться»).
Выше цитировалась запись, сделанная 5 июня 1930 года в дневнике К.Чуковского: «Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же… Сталин, как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир»… и т.д.
Приведу ряд записей М.М.Пришвина, сделанных в период с 18 января по 4 июля 1930 года; вчитываясь в них, не следует забывать, что тетради с этими записями чаще всего открыто лежали на столе писателя — то ли в силу его презрения к опасности, то ли по странному простодушию… Вот фрагменты дневника этих месяцев, расположенные мною по «тематическому» принципу:
1) «Вернулась во всей красе пора военного коммунизма… бессмысленное, жестокое, злодейское разрушение пришло снова… Неужели опять доведут до людоедства? (В 1933-м „довели“. — В. К.)… начинается… борьба живых Иванов за себя с этой государственной властью. В наше время это доведено до последнего цинизма. Пока еще говорят «фабрика зерна», скоро будут говорить «фабрика человека» (Фабчел)… Коровы очень дешевы… Вообще это мясо, которое теперь едят, — это мясо, так сказать, деградационное, это поедание основного капитала страны… К вечеру у Карасевых (соседей) произошел страшный разгром. Человек только что выстроил дом, и вдруг все имущество описывается, дом отбирается, а сам всей семьей пожалуйте в какую-то другую губернию. Это его как бывшего торговца…»
2) «А.Н.Тихонов (литератор, ближайший сотрудник Горького. — В. К.) все неразумное в политике презрительно называет «головотяпством». Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. «Кто же виноват?» — спросил я. «Значит, народ такой», — ответил Каменев557. Теперь то же самое, все ужасающие преступления этой зимы (1929-1930 гг. — В. К.) относят не к руководителям политики, а к «головотяпам». А такие люди, как Тихонов… Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей… Их вера, опорный пункт — разум и наука. Эти… и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства»… Классовый подход к умирающим (в больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами). Каждый день нарастает народный стон. Ехал со мной юрист (вероятно, из ГПУ)… очень натасканный, но неумный и малообразованный еврей. Характеризовал наш строй как беспримерный образец господства большинства. И вскоре затем раскрылся: «Почему бы не пожертвовать 5 миллионов для благополучия будущих ста?..»
3) «Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране идет теперь уничтожение культурных ценностей, памятников и живых организованных личностей… Самых хороших людей недосчитываешься: честнейший человек в уезде, всеми уважаемый… А.Н.Ремизов сидит в тюрьме. Академик Платонов, которого я слушал когда-то… И какая мразь идет на смену… Встретил искусствоведа из Третьяковки (Свирина) и сказал ему, что для нашего искусства наступает пещерное время, и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку. Или взять прямо решиться сгореть в срубе по примеру наших предков… Свирин сказал на это, что у него из головы не выходит — покончить с собой прыжком в крематорий… Князь (B.C. Трубецкой, младший брат всемирно известного филолога и философа Н.С.Трубецкого. — В. К.) сказал: «Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит».
4) «Читаю Робинзона и чувствую себя в СССР, как Робинзон… Думаю, что очень много людей в СССР живут Робинзонами… только тому приходилось спасаться на необитаемом острове, а нам среди людоедов. Сталину:
Среди ограбленной России
Живу, бессильный властелин…
…Сталин человек действительно стальной. Весь ужас этой зимы, реки крови и слез, он представил на съезде (XVI съезд ВКП(б) в конце июня — начале июля 1930 года. — В. К.) как появление некого таракана, которого испугался человек в футляре. Таракан был раздавлен. «И ничего — живем!» (Оглушительные, несмолкаемые аплодисменты.) Вот человек, в котором нет даже и горчичного зерна литературно-гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей своей наготе… как полицейский пристав из грузин царского времени»558 (через три года Осип Мандельштам словно бы продолжит эту запись, — правда, следуя версии, согласно которой Сталин не грузин, а осетин…)
Последняя из цитированных записей сделана 4 июля 1930 года (на рассвете следующего дня — прошу извинить за сугубо личное «примечание» — родился автор этого сочинения). Но через тринадцать дней, 18 июля, Михаил Михайлович записывает: «…Я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро» (цит. изд., с. 165).
И последующие годы писатель напряженно и мучительно вглядывается в движение жизни, надеясь на «проток», выводящий из тупика. И через пять с половиной лет, 27 января 1936 года в его дневнике появляется следующая запись:
«Историческая цепь. Амнистия исторической личности (постановление о преподавании истории)559 — явление того же порядка, что и стахановское движение и вся «жизнь стала веселее»… таким образом, общество вступает теперь на тот самый путь, который мне лично открылся как выход из тупика». Пришвин со всей ясностью видит и «другую сторону» и записывает немного позднее, 15 февраля: «Слова „родина“, „Великороссия“, мелочи быта вроде елочки и т.п., принимаемые обывателем „весело“, имеют не меньшее рабочее значение, чем на войне пушки и противогазы… Итак, по всей вероятности, жизнь будет делаться все веселей и веселей вплоть до войны…»560
«Жить стало веселее», — слова Сталина из речи на Первом всесоюзном совещании стахановцев, произнесенной двумя месяцами ранее, 17 ноября 1935 года. Над этой «формулировкой» ныне принято издеваться. Но ведь Пришвин вовсе не обольщается: он говорит только о вероятном «выходе из тупика» — пусть даже впереди роковая война, и все делается не столько для людей, сколько для победы в этой войне… Главное для писателя — то, что, наконец, ставится цель созидания, а не разрушения России.
И вот уже, возможно, подзабыв свою приведенную выше запись от 4 июля 1930 года о «полицейском приставе из грузин», Михаил Михайлович 26 июня 1936 года записывает:
«На Кавказе я был ровно 40 лет назад… Помню каких-то грузинских детей, которые меня учили танцевать лезгинку. Странно теперь думать, что среди этих детей рос и мог учить меня лезгинке Сталин. Помню несколько молодых людей из грузин, вовлеченных в наш кружок из семинарии…» (с. 10, 11).
Невольно вспоминается, что несколько раньше, 7 февраля 1936 года, другой значительнейший русский писатель этого времени, Михаил Булгаков, принял решение написать пьесу о юности Сталина (завершена в 1939-м)!
Дело, конечно, не только в этой пьесе. Даже ярая «интернационалистка» Мариэтта Чудакова в своем обширном жизнеописании Булгакова вынуждена была признать (правда, сделав это в «примечаниях»), что «Сталин был для него в этот момент (в 1936 году. — В К.) воплощением российской государственности». Пишет она и о том, что именно слово, употребленное Сталиным в известном телефонном разговоре с Пастернаком о Мандельштаме («мастер»), оказало влияние «на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия» («Мастер и Маргарита»). Наконец, здесь же сказано (правда, уклончиво, не впрямую), что «прототипом» образа Воланда (в частности, в его отношениях с Мастером) был не кто иной, как Сталин561. Воланд в романе карает многообразное зло, но это отнюдь не значит, что сам он — воплощение добра. Ибо добро вообще не может карать — на то оно и добро! В Воланде — сатанинская стихия, но вспомним Тютчева:
На месте точек-строфа, которую редакторы восприняли как крамольную или хотя бы вносящую слишком острое противоречие в освещение темы (я выделяю курсивом ключевые слова):
Они нас выдумают мудрых,
Мы будем строги и прямы,
Они прикрасят и припудрят,
И все-таки пробьемся мы!
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю…548
Поскольку слово «рутина» ныне не очень употребительно, стоит привести определение его значения из словаря революционной эпохи: «Рутина — фр. — Привычка делать что-нибудь тем же порядком, как делалось раньше; следование по избитой дорожке; косность, шаблонность: образ действий, основанный на механической привычке, без критического отношения»550.
Но людям родины единой,
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать549.
Павел Коган в завершающей строфе, которая также долго не публиковалась, как бы дал обет реально, практически «пробиваться» к «родине единой»:
Впрочем, даже заявив далее, —
Я б сдох как пес, от ностальгии
В любом кокосовом раю, —
То есть патриотизм — это только временная — пусть пока неизбежная — «рутина», а впереди — завоевание мира, превращение его в «единую родину»…
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
Кто-либо может сказать: а стоит ли уделять внимание этим — в общем-то «немудреным» — стихам? Но, если вдуматься, в них точно запечатлелась имеющая существеннейшее значение «раздвоенность» (патриотизм — интернационализм), которая во многом определяла развитие общественного сознания в стране и в 1930-х годах, и позднее, — собственно говоря, вплоть до наших дней (в связи с этим отмечу, что в моем сочинении — и на предшествующих, и на последующих его страницах — достаточно много «экскурсов» в литературу, и, как я убежден, не бесплодных, ибо литература есть своего рода «плод» истории, в котором так или иначе концентрируется и кристаллизуется содержание данного исторического периода).
Сотоварищ Павла Когана, ставший по-настоящему значительным поэтом, Борис Слуцкий, написал впоследствии стихи о третьем их сотоварище — погибшем 19 января 1943 года под Сталинградом Михаиле Кульчицком. Стихи начинаются патриотическим мотивом, выразившимся уже в том, что речь идет не об СССР, а о России:
Но завершается это стихотворение явно совсем иной нотой (та же раздвоенность!), и, как и в случае со стихами Когана, последняя строфа долго не публиковалась — слишком резким, даже в сущности жестоким было «противоречие»:
Одни верны России потому-то,
Другие же верны ей оттого-то.
А он не думал — как и почему…
Она была отечеством ему.
Еще десятилетие назад Станислав Куняев писал об этих строках Бориса Слуцкого: «Стоит поразмышлять, почему поэту жаль, что его герой пал во Второй мировой войне, в период того овеянного славой времени, которое мы называем Великой Отечественной. Да, видно, потому, что герой, выросший и воспитанный в 20-30-е годы с их лозунгами Всемирной Революции… готовился к большему: к последнему и решительному бою, который назван поэтом „Третьей мировой“… Потому с такой разочарованностью звучит противопоставление мечты и действительности — „рожденный пасть“, а в итоге всего лишь „хмуро“, то есть почти недовольный судьбой, „спит“, да в какой-то провинциальной „глуши степной“, засыпанный вроде бы и родной землей, но поэт называет ее всего лишь „континентальной пылью“ (здесь, надо думать, сопоставление глобального „океанического“ пространства — в стихах упомянуты „скалы океана“ — и ограниченного „внутриконтинентального“. — В К.)… Да, не удалась жизнь! — только так можно прочитать это стихотворение…»551
Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.
Не в Третьей мировой, а во Второй.
Рожденный пасть на скалы океана,
Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит в своей глуши степной.
Тем не менее следует оценить ту твердую поэтическую волю, которая подвигла Бориса Слуцкого на столь жестокий вердикт о судьбе лучшего друга:
то есть, если бы он погиб на «Третьей», вообще не следовало бы жалеть, слишком велика цель, ради которой он бы тогда погиб…
Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано. —
Нельзя не сказать, что Слуцкий позднее, уже долгие годы спустя после создания цитированного стихотворения пришел к выводу об иллюзорности впитанной им в юности веры и писал:
Мировая мечта, что кружила нам головы…
Мировая мечта, мировая тщета, высота ее взлета, затем нищета…
Правда, для множества других людей «мировая мечта» не исчезла, а трансформировалась в нечто с внешней точки зрения совсем непохожее («общечеловеческие ценности»), но все-таки внутренне связанное с ней хотя бы убеждением, что патриотизм — только «рутина». Однако это уже тема 1960-х и, особенно, дальнейших годов.
* * *
С 1991 года всецело господствовало представление о второй половине 1930-х годов как о самом «негативном» периоде в истории послереволюционной России; даже перечисляя какие-либо «достижения» этих лет, их толковали как своего рода чисто пропагандистские акции, «организованные» с целью «заслонить» от народа чудовищную реальность.
Но в наши дни стали, наконец, появляться исследования, которые, отнюдь не закрывая глаза на насилия и кровавый террор, вместе с тем выявляют «позитивный» смысл этого времени. Весьма основательно делает это историк «новой волны», никак не связанный с коммунистическим догматизмом, — М.М.Горинов. Особенное удовлетворение вызывает его работа «Черты новой общественной системы», вошедшая в качестве одной из глав в изданное в 1996 году учебное пособие для студентов «История России. XX век» (c. 279-395); эта многотиражная (по крайней мере с нынешней точки зрения) публикация способна просветить молодые умы:
«Если попытаться определить общую доминанту, направление советского общества в 30-е годы (стоило бы уточнить: во вторую половину 30-х. — В. К.), то, думается, вряд ли следует их рассматривать в парадигме «провала» в «черную дыру» мировой и русской истории, — пишет в заключение своей работы М.М.Горинов, учитывая господствующую в нынешней публицистике и даже историографии «трактовку» того времени. — На наш взгляд, в этот период происходит болезненная, мучительная трансформация «старого большевизма» в нечто иное… В этот период в экономике на смену эгалитаристским утопиям рубежа 20-30-х гг. идет культ инженера, передовика, профессионализма; более реалистичным становится планирование… В области национально-государственного строительства реабилитируется сама идея государственности…»
Охарактеризовав признаки этой «трансформации» в целом ряде сфер бытия страны, М.М.Горинов подводит итог: «Таким образом, по всем линиям происходит естественный здоровый (выделено мною. — В. К.) процесс реставрации, восстановления, возрождения тканей русского (российского) имперского социума. Технологическая модернизация все больше осуществляется на основе не разрушения (выделено мною. — В. К.), а сохранения и развития базовых структур традиционного общества». Правда, «этот процесс в 30-е годы был далеко не завершен» (c. 393, 394), — о чем еще будет речь.
«Реставрация» — разумеется, весьма относительная — России после катаклизмов конца 1910-х — начала 1920-х и конца 1920-х — начала 1930-х годов была результатом именно «естественного» движения истории, которое можно упрощенно истолковать по аналогии с движением маятника: революция — НЭП; коллективизация — «реставрационные» процессы второй половины 1930-х годов.
Широко распространенное объяснение этих «поворотов» личной волей Сталина (да еще и с дополнительным толкованием внутренней нацеленности этих поворотов на достижение генсеком безраздельной власти) — плод крайне убогого «мышления», которое являет собой попросту вывернутое наизнанку культовое превознесение Сталина. Притом прежний культ все-таки «лучше» этого «антикульта», ибо первый и не претендовал на логичность и объективность, — как и любая мифология…
Вместе с тем вполне понятно и по-своему «оправдано» присущее в 1930-х годах людям связывание всего происходившего с именем Сталина, ибо порожденные объективно-историческим ходом вещей «повороты» (тот же поворот к патриотизму), так или иначе «санкционировались» генсеком и воспринимались под знаком его имени. Необходимо только сознавать, что связывание всего с личной волей Сталина гораздо более уместно (а также простительно) в устах современников, чем в написанных ныне, спустя 50-70 лет, сочинениях.
Да, с конца 1920-х годов многие люди воспринимали движение истории «под знаком Сталина», и есть существенный смысл в анализе изменений в «оценке» генсека, совершившихся за этот период в сознании, например, писателей и поэтов.
Сейчас, скажем, широко известно, что Осип Мандельштам в ноябре 1933 года написал предельно резкие стихи о Сталине, а всего через три с небольшим года, 18 января 1937-го, начал работу над стихотворением, являющим собой восторженную «оду» Сталину…
Об этом — поразительном в глазах многих нынешних авторов — изменении в сознании поэта есть уже целая литература, но почти вся она крайне поверхностна. Так, почти не учитывается, что это изменение было типичным для наиболее значительных писателей 1930-х годов, — писателей, в чьем творчестве воплощалось служение России, а не прислуживание — подчас прямо-таки лакейское — господствующей в данный момент политической тенденции. Слово «лакейское» здесь вполне уместно; М.М.Бахтин еще в 1920-х годах говорил о «лакействе» как об определяющем качестве сочинений уже знаменитого тогда Ильи Эренбурга552.
«Лакей», помимо прочего, всегда готов превзойти своего «хозяина» в агрессивности по отношению к врагам. И.Эренбург писал 24 июля 1942 года: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово „немец“ для нас самое страшное проклятье. Отныне слово „немец“ разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать…» и т.д. И даже находящиеся вдали от фронта немки, утверждает Илья Григорьевич — не женщины: «Можно ли назвать женщинами этих мерзких самок?»553 Между тем ранее, 23 февраля 1942 года, Сталин в своем общеизвестном приказе отверг мнение, «что советские люди ненавидят немцев именно как немцев, что Красная Армия уничтожает немецких солдат именно как немцев, из-за ненависти ко всему немецкому… Это, конечно… неумная клевета…»554 и т.д.
Кто-либо, возможно, скажет, что Сталин лицемерил, ибо цитированные статьи Эренбурга все же публиковались. Однако после того, как наши войска заняли значительную часть Германии и убеждение, что «немцы — не люди» могло привести, а подчас и приводило к самым прискорбным последствиям, поток регулярных статей Эренбурга прекратился. Между 11 апреля и 10 мая 1945 года они не публиковались, а 18 апреля в «Правде» появилась директива начальника Агитпропа ЦК Г.Ф.Александрова под деликатным названием «Товарищ Эренбург упрощает». Позднее Илья Григорьевич с негодованием писал в своих мемуарах о пережитых им тогда «многих трудных часах»555, но, право же, все происшедшее было совершенно разумным…
Целесообразно сказать и об «экстремизме» другой знаменитости — Корнея Чуковского. Читая его изданный в 1994 году «Дневник. 1930-1969», многие его поклонники были шокированы запечатленным на его страницах безудержным воспеванием Сталина, которое прекратилось только после «партийных» обличений генсека. Но и удивление, и недовольство подобными записями в дневнике Чуковского по сути дела нелепо. Оно обусловлено внедренным за последние десятилетия в головы многих и многих людей ложным представлением, согласно которому все их «любимые» писатели 1920-1930-х годов якобы были настроены антисталински и даже антисоветски, и если и заявляли публично нечто иное, то только из опасения репрессий и т.п.
Из того же дневника Чуковского ясно, что такие будто бы оппозиционные вождю (и основам СССР вообще) люди, как Борис Пастернак и Юрий Тынянов, полностью разделяли его преклонение перед Сталиным. Нетрудно показать, что то же самое было присуще Бабелю, Зощенко, Вс. Иванову, Маршаку, Олеше, Паустовскому, Шкловскому и другим знаменитым делегатам писательского съезда 1934 года.
Словом, восхищение Корнея Чуковского Сталиным никак не выделяет его из рядов его коллег. И действительно удивиться можно другому — тому, что этот прославленный «друг детей» сумел далеко «превзойти» вождя в своей «революционной» агрессивности.
В мае 1943 года он отправил следующее (недавно впервые опубликованное) послание:
«Глубоко уважаемый Иосиф Виссарионович!
После долгих колебаний я наконец-то решил написать Вам это письмо. Его тема — советские дети».
Стоило бы привести сие письмо целиком, но оно довольно пространное, и потому ограничусь отдельными цитатами из него. Отметив, что большинство советских детей его удовлетворяет («уже одно движение тимуровцев… является великим триумфом всей нашей воспитательной системы»), Корней Иванович сообщает вождю, что, вместе с тем, есть и «обширная группа детей, моральное разложение которых внушает мне большую тревогу… Около месяца назад в Машковом переулке у меня на глазах был задержан карманный вор», который «до сих пор как ни в чем не бывало учится в 613-й школе… во втором классе… Фамилия этого школьника Шагай… РайОНО возражает против его исключения… мне известно большое количество школ, где имеются социальноопасные дети, которых необходимо оттуда изъять… Вот, например, 135-я школа Советского района… в классе 3 „В“ есть четверка — Валя Царицын, Юра Хромов, Миша Шаховцев, Апрелов, — представляющая резкий контраст со всем остальным коллективом… Сережа Королев, ученик 1-го класса „В“, занимался карманными кражами в кинотеатре „Новости дня“… я видел 10-летних мальчишек, которые бросали пригоршни пыли в глаза обезьянкам (в зоопарке. — В. К.)… Мне рассказывали достоверные люди о школьниках, которые во время детского спектакля, воспользовавшись темнотою зрительного зала, стали стрелять из рогаток в актеров…
Для их перевоспитания, — выдвигает свою «программу» Чуковский, — необходимо раньше всего основать возможно больше (выделено мною. — В. К.) трудколоний с суровым военным режимом… Основное занятие колоний — земледельческий труд. Во главе каждой колонии нужно поставить военного. Для управления трудколониями должно быть создано особое ведомство… При наличии этих колоний можно произвести тщательную чистку (выделено мною. — В. К.) каждой школы: изъять оттуда всех социально-опасных детей…
Прежде чем я позволил себе обратиться к Вам с этим письмом, — заключает «друг детей», — я обращался в разные инстанции, но решительно ничего не добился… Я не сомневаюсь, что Вы, при всех Ваших титанически-огромных трудах, незамедлительно примете мудрые меры…
С глубоким почитанием писатель К.Чуковский»556.
Во многих нынешних сочинениях о сталинских временах с предельным негодованием говорится о том, что имел место указ, допускавший изоляцию «социально-опасных» детей, начиная с 12-летнего возраста. Но «друг детей» Чуковский не мог примириться с тем, что на свободе остаются «социально-опасные» первоклассники — то есть 7-8-летние!..
Цитируемое послание лишний раз свидетельствует, что разграничение людей 1930-1940-х годов на «сталинских опричников» и «гуманных интеллигентов» не столь легко провести. Ведь Сталин не оправдал выраженных в письме надежд Чуковского, не предпринял предложенных «мер» по созданию детского ГУЛАГа…
Ясно, что для сочинения подобного письма необходимо было вытравить в себе духовные основы русской литературы. И Чуковского, и других авторов этого круга нельзя считать русскими писателями; речь может идти о «революционных», «интернациональных», в конце концов, «нигилистических», но только не о писателях, порожденных тысячелетней Россией.
* * *
А теперь обратимся к тем писателям, которые продолжали в 1930-х годах идти по пути русской литературы, — несмотря на все препятствия. Первостепенное значение для исследования этой стороны дела имеют дневники М.М.Пришвина, в которых богатейшая «фактография», зарисовки конкретных людей и событий органически сочетаются с глубокими — подчас поистине провидческими — размышлениями (к сожалению, пришвинские дневники изданы пока далеко не полностью, да и уже опубликованное только начинает «осваиваться»).
Выше цитировалась запись, сделанная 5 июня 1930 года в дневнике К.Чуковского: «Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же… Сталин, как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир»… и т.д.
Приведу ряд записей М.М.Пришвина, сделанных в период с 18 января по 4 июля 1930 года; вчитываясь в них, не следует забывать, что тетради с этими записями чаще всего открыто лежали на столе писателя — то ли в силу его презрения к опасности, то ли по странному простодушию… Вот фрагменты дневника этих месяцев, расположенные мною по «тематическому» принципу:
1) «Вернулась во всей красе пора военного коммунизма… бессмысленное, жестокое, злодейское разрушение пришло снова… Неужели опять доведут до людоедства? (В 1933-м „довели“. — В. К.)… начинается… борьба живых Иванов за себя с этой государственной властью. В наше время это доведено до последнего цинизма. Пока еще говорят «фабрика зерна», скоро будут говорить «фабрика человека» (Фабчел)… Коровы очень дешевы… Вообще это мясо, которое теперь едят, — это мясо, так сказать, деградационное, это поедание основного капитала страны… К вечеру у Карасевых (соседей) произошел страшный разгром. Человек только что выстроил дом, и вдруг все имущество описывается, дом отбирается, а сам всей семьей пожалуйте в какую-то другую губернию. Это его как бывшего торговца…»
2) «А.Н.Тихонов (литератор, ближайший сотрудник Горького. — В. К.) все неразумное в политике презрительно называет «головотяпством». Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. «Кто же виноват?» — спросил я. «Значит, народ такой», — ответил Каменев557. Теперь то же самое, все ужасающие преступления этой зимы (1929-1930 гг. — В. К.) относят не к руководителям политики, а к «головотяпам». А такие люди, как Тихонов… Горький, еще отвлеченнее, чем правительство, их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей… Их вера, опорный пункт — разум и наука. Эти… и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства»… Классовый подход к умирающим (в больнице выбрасывают трех больных, разъясненных лишенцами). Каждый день нарастает народный стон. Ехал со мной юрист (вероятно, из ГПУ)… очень натасканный, но неумный и малообразованный еврей. Характеризовал наш строй как беспримерный образец господства большинства. И вскоре затем раскрылся: «Почему бы не пожертвовать 5 миллионов для благополучия будущих ста?..»
3) «Сколько лучших сил было истрачено за 12 лет борьбы по охране исторических памятников, и вдруг одолел враг, и все полетело: по всей стране идет теперь уничтожение культурных ценностей, памятников и живых организованных личностей… Самых хороших людей недосчитываешься: честнейший человек в уезде, всеми уважаемый… А.Н.Ремизов сидит в тюрьме. Академик Платонов, которого я слушал когда-то… И какая мразь идет на смену… Встретил искусствоведа из Третьяковки (Свирина) и сказал ему, что для нашего искусства наступает пещерное время, и нам самим теперь загодя надо подготовить пещерку. Или взять прямо решиться сгореть в срубе по примеру наших предков… Свирин сказал на это, что у него из головы не выходит — покончить с собой прыжком в крематорий… Князь (B.C. Трубецкой, младший брат всемирно известного филолога и философа Н.С.Трубецкого. — В. К.) сказал: «Иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит».
4) «Читаю Робинзона и чувствую себя в СССР, как Робинзон… Думаю, что очень много людей в СССР живут Робинзонами… только тому приходилось спасаться на необитаемом острове, а нам среди людоедов. Сталину:
Среди ограбленной России
Живу, бессильный властелин…
…Сталин человек действительно стальной. Весь ужас этой зимы, реки крови и слез, он представил на съезде (XVI съезд ВКП(б) в конце июня — начале июля 1930 года. — В. К.) как появление некого таракана, которого испугался человек в футляре. Таракан был раздавлен. «И ничего — живем!» (Оглушительные, несмолкаемые аплодисменты.) Вот человек, в котором нет даже и горчичного зерна литературно-гуманного влияния: дикий человек Кавказа во всей своей наготе… как полицейский пристав из грузин царского времени»558 (через три года Осип Мандельштам словно бы продолжит эту запись, — правда, следуя версии, согласно которой Сталин не грузин, а осетин…)
Последняя из цитированных записей сделана 4 июля 1930 года (на рассвете следующего дня — прошу извинить за сугубо личное «примечание» — родился автор этого сочинения). Но через тринадцать дней, 18 июля, Михаил Михайлович записывает: «…Я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро» (цит. изд., с. 165).
И последующие годы писатель напряженно и мучительно вглядывается в движение жизни, надеясь на «проток», выводящий из тупика. И через пять с половиной лет, 27 января 1936 года в его дневнике появляется следующая запись:
«Историческая цепь. Амнистия исторической личности (постановление о преподавании истории)559 — явление того же порядка, что и стахановское движение и вся «жизнь стала веселее»… таким образом, общество вступает теперь на тот самый путь, который мне лично открылся как выход из тупика». Пришвин со всей ясностью видит и «другую сторону» и записывает немного позднее, 15 февраля: «Слова „родина“, „Великороссия“, мелочи быта вроде елочки и т.п., принимаемые обывателем „весело“, имеют не меньшее рабочее значение, чем на войне пушки и противогазы… Итак, по всей вероятности, жизнь будет делаться все веселей и веселей вплоть до войны…»560
«Жить стало веселее», — слова Сталина из речи на Первом всесоюзном совещании стахановцев, произнесенной двумя месяцами ранее, 17 ноября 1935 года. Над этой «формулировкой» ныне принято издеваться. Но ведь Пришвин вовсе не обольщается: он говорит только о вероятном «выходе из тупика» — пусть даже впереди роковая война, и все делается не столько для людей, сколько для победы в этой войне… Главное для писателя — то, что, наконец, ставится цель созидания, а не разрушения России.
И вот уже, возможно, подзабыв свою приведенную выше запись от 4 июля 1930 года о «полицейском приставе из грузин», Михаил Михайлович 26 июня 1936 года записывает:
«На Кавказе я был ровно 40 лет назад… Помню каких-то грузинских детей, которые меня учили танцевать лезгинку. Странно теперь думать, что среди этих детей рос и мог учить меня лезгинке Сталин. Помню несколько молодых людей из грузин, вовлеченных в наш кружок из семинарии…» (с. 10, 11).
Невольно вспоминается, что несколько раньше, 7 февраля 1936 года, другой значительнейший русский писатель этого времени, Михаил Булгаков, принял решение написать пьесу о юности Сталина (завершена в 1939-м)!
Дело, конечно, не только в этой пьесе. Даже ярая «интернационалистка» Мариэтта Чудакова в своем обширном жизнеописании Булгакова вынуждена была признать (правда, сделав это в «примечаниях»), что «Сталин был для него в этот момент (в 1936 году. — В К.) воплощением российской государственности». Пишет она и о том, что именно слово, употребленное Сталиным в известном телефонном разговоре с Пастернаком о Мандельштаме («мастер»), оказало влияние «на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия» («Мастер и Маргарита»). Наконец, здесь же сказано (правда, уклончиво, не впрямую), что «прототипом» образа Воланда (в частности, в его отношениях с Мастером) был не кто иной, как Сталин561. Воланд в романе карает многообразное зло, но это отнюдь не значит, что сам он — воплощение добра. Ибо добро вообще не может карать — на то оно и добро! В Воланде — сатанинская стихия, но вспомним Тютчева:
Сын Революции, ты с матерью ужасной