Страница:
Между прочим, то же самое писал о Бухарине и совершенно другой исследователь — сионист М.С. Агурский: «О нем сложилось немало легенд, и одна из них заключается в том, что он якобы был настоящим русским человеком, близко к сердцу бравшим страдания русского народа и, в особенности, крестьянства…»; на деле же «Бухарин испытывал подлинную ненависть к русскому прошлому… он до самого конца пытался сражаться, как только мог, с русским национализмом… Он говорил (имеется в виду статья Бухарина в редактируемой им газете „Известия“ от 21 января 1936 года. — В. К.), что русские были нацией Обломовых, а слово «русский» было синонимом жандарма и т.п. Правда, при этом Бухарин прославлял современный ему русский рабочий класс за то, что ему удалось победить в себе отрицательное наследие прошлого (как и Сталин до 1934 года. — В. К.). «Правда» резко отозвалась на эту статью Бухарина: «Партия всегда (сие, конечно, никак не соответствовало действительности! — В. К.) боролась против… «Иванов, не помнящих родства», пытающихся окрасить все историческое прошлое нашей страны в сплошной черный цвет»378 (цитируется «Правда» от 10 февраля 1936 года).
Как уже говорилось, «реабилитация» исторического прошлого была лишь одним из проявлений того поворота, той «контрреволюции», которая совершалась в 1930-х годах, но проявлением особенно наглядным, особенно выразительным, — почему и уместно говорить о нем подробно. Троцкий определил «восстановление» в 1935 году дореволюционных воинских званий как «самый оглушительный» удар по «принципам Октябрьской революции». Но едва ли иначе воспринимал это «восстановление» столь, казалось бы, далекий от Троцкого Бухарин (Троцкий, кстати сказать, относился к нему с презрением, именуя его в своем кругу «Колей Калаболкиным»). Неприятие и в какой-то мере прямое сопротивление «реставрации» было присуще преобладающему большинству революционных деятелей.
Правда, это неприятие чем дальше, тем менее выражалось открыто, публично, что вполне понятно: ведь дело шло о неприятии «поворота», становившегося к середине 1930-х годов одной из основ политико-идеологического курса страны! Ю.В. Емельянов говорит по этому поводу: «Н.И. Бухарин активно не принял… поворота в отношении прошлого. Он никак не мог принять и упорно продолжал клеймить „рабское“, „азиатское“ прошлое России, обзывая ее „нацией Обломовых“. Лишь в 1936 году это вызвало огонь критики, и Бухарин отрекся от столь любимого ярлыка, который он придумал для своей Родины» (цит. соч., с. 292); имеется в виду «покаянная» бухаринская статья, опубликованная в редактируемых им «Известиях» через три дня после нападок на него в «Правде», 14 февраля 1936 года.
«Загадочность» 1937 года во многом обусловлена тем, что открыто говорить о неприятии совершавшегося с 1934 года поворота было в сущности невозможно: ведь пришлось бы заявить, что сама власть в СССР осуществляет контрреволюцию! Но именно об этом и заявляли находившиеся за рубежом Троцкий и, — хотя и с совершенно иной оценкой, — Георгий Федотов.
И в высшей степени показательно, что именно к этому «диагнозу» присоединились многие из тех, кто, будучи посланы с политическими заданиями за границу, решили не возвращаться в СССР. Так, один из руководящих деятелей ОГПУ-НКВД Александр Орлов (урожденный Лейба Фельдбин), ставший в 1938 году «невозвращенцем», рассказывал позднее, что начиная с 1934 года «старые большевики» — притом, как он отметил, «подавляющее большинство» из их среды, — приходили к убеждению: «Сталин изменил делу революции. С горечью следили эти люди за торжествующей реакцией, уничтожавшей одно завоевание революции за другим»379.
Так, «Сталин воскресил казачьи войска со всеми их привилегиями (это, конечно, преувеличение. — В. К.), включая казачью военную форму царского времени… На праздновании годовщины ОГПУ, которое состоялось в декабре 1935 года в Большом театре, всех поразило присутствие… группы казачьих старшин в вызывающей форме царского образца… Взгляды присутствующих чаще устремлялись в сторону воскрешенных атаманов, чем на сцену. Бывший начальник ОГПУ, отбывавший когда-то каторгу, прошептал, обращаясь к сидевшим рядом коллегам: «Когда я на них смотрю, во мне вся кровь закипает! Ведь это их работа!» — и наклонил голову, чтобы те могли видеть шрам, оставшийся от удара казацкой шашкой» (имелся в виду зампред ОГПУ в 1926-1930 годах М.А.Трилиссер, вскоре репрессированный. — В. К.). Все это, заключил Орлов, призвано было «показать народу, что революция со всеми ее обещаниями кончилась» (с. 52, 53).
Что же касается верных принципам Революции большевиков, Орлов писал о них: «…они втайне надеялись, что сталинскую реакцию смоет новая революционная волна… они помалкивали об этом. Но… молчание рассматривалось как признак протеста» (c. 49).
Все высказанное отнюдь не было оригинальной личной «версией» Орлова. Так, еще один «невозвращенец», сотрудник НКВД Игнатий Рейсе (Натан Порецкий) писал 17 июля 1937 года, что СССР является «жертвой открытой контрреволюции», и тот, кто «теперь еще молчит, становится… предателем рабочего класса и социализма… А дело именно в том, чтоб «начать все сначала»; в том, чтоб спасти социализм. Борьба началась…»380 (в сентябре 1937 года Рейсе был разыскан в Швейцарии группой под руководством специально присланного из Москвы виднейшего деятеля НКВД Шпигельгласа и убит…).
То же самое согласно утверждали и другие тогдашние «невозвращенцы»: Вальтер Кривицкий (Самуил Гинзбург), по словам которого в СССР осуществляют «ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции» (там же, с. 284-289), Александр Бармин (Графф), объявивший, что в СССР произошел «контрреволюционный переворот», и «Каины рабочего класса… уничтожают дело революции» (там же, с. 289), и т.д. (в некоторых из процитированных высказываний «контрреволюционный» поворот целиком приписан личному своеволию Сталина, но, как уже не раз говорилось, это заведомо примитивное объяснение; Троцкий и Федотов справедливо видели в совершавшейся метаморфозе воплощение объективной исторической закономерности послереволюционной эпохи, а не индивидуальный произвол).
В самом СССР противники «контрреволюции» редко решались говорить нечто подобное (разве только в кругу ближайших единомышленников), но несдержанные на язык это все же делали. Так, кадровый сотрудник НКВД, а затем заключенный ГУЛАГа, Лев Разгон (впоследствии — автор нашумевших мемуаров) уже в наше время обнаружил в собственном следственном «деле» следующую агентурную информацию о своих речах 1930-х годов: «Говоря о картине „Петр I“ и других, Разгон заявляет: „Если дела так дальше пойдут, то скоро мы услышим „Боже царя храни“…“381
Восстановление дореволюционных «реалий» особенно бросалось в глаза и едва ли ни более всего раздражало революционных деятелей. Когда в середине 1930-х годов стали неожиданно возвращаться из ссылки «разоблаченные» в 1929-1930 годах как «монархисты» и «шовинисты» видные историки, сам этот факт, без сомнения, крайне возмущал тех деятелей, которые всего несколько лет назад так или иначе способствовали тотальной расправе над русской историографией.
Поистине «замечательно», что даже и в наши дни находятся авторы, негодующие по поводу «реабилитации» историков во второй половине 1930-х годов. Так, нынешний поклонник Троцкого В.3. Роговин гневно писал в 1994 году, что «коренной идеологический сдвиг» (это его — верное — определение) 1930-х годов «выдвинул на первый план историков „старой школы“… В 1939 году был избран академиком Ю.В. Готье, чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом (об „антисемитизме“ 1920-1930-х годов еще будет речь. — В. К.) Тогда же Высшей партийной школой был переиздан курс лекций по русской истории академика Платонова, не скрывавшего своих монархических убеждений и за шесть лет до того умершего в ссылке»382.
При этом Роговин умалчивает о том, что и Ю.В. Готье был репрессирован в одно время с С.Ф. Платоновым, а кроме того обнаруживает свое невежество, ибо платоновский курс лекций был переиздан лишь в 1993 (!) году, да и не мог появиться раньше; в 1937-м (а не в 1939-м, как пишет Роговин) вышло в свет новое издание классических «Очерков по истории смуты в Московском государстве XVI-XVII вв.» С.Ф. Платонова (впервые были изданы в 1899 году).
Можно представить себе, с какими чувствами воспринимал «реабилитацию» виднейших русских историков Бухарин! Помимо мифа о нем как о «защитнике крестьянства» в массовое сознание внедрена и столь же фальшивая идейка о Бухарине — «защитнике интеллигенции». Но вот хотя бы один факт. В конце 1930 — начале 1931 года было официально объявлено о «разоблачении» двух «вражеских» центров — «Промпартии» во главе с выдающимся инженером Л.К. Рамзиным и «контрреволюционного заговора», возглавляемого выдающимся историком, академиком С.Ф. Платоновым. Ко второму «делу» Бухарин имел прямое отношение, ибо в 1928 году он возжаждал стать академиком, как будто ему было мало его тогдашних постов в Политбюро и Исполкоме Коминтерна. Академики, вполне понятно, сопротивлялись внедрению в их среду полупросвещенных большевистских идеологов. Но последовал упорный и жесткий нажим власти, о чем теперь подробно рассказано в ряде упомянутых выше исследований, и Бухарин в январе 1929 года все-таки «пробился» в академики — правда, за счет всего только одного голоса (за него проголосовали 20 академиков, а если бы их было 19, избрание не состоялось бы). Это сопротивление академиков сыграло свою роль в начавшихся против них в том же 1929 году репрессиях. И нельзя не упомянуть, что 19 октября 1929 года Бухарин вместе с другими «большевиками-академиками» подписал обращение в ЦК ВКП(б), «уличающее» во враждебных деяниях С.Ф.Платонова383, который сразу же был освобожден от своих постов в Академии наук, а затем арестован…
И после официальных сообщений о «делах» Промпартии и академиков, 6 апреля 1931 года, Бухарин громогласно заявил, что «квалифицированная российская интеллигенция… заняла свое место по ту сторону великой Октябрьской революции… Рабочие СССР… не могут просить „извинения“ перед холопами капитала, великодержавности (это именно о „монархических“ историках. — В. К.)… Речь идет о целом слое (выделено Бухариным. — В. К.) нашей технической и научно-исследовательской интеллигенции, который оказался в лагере наших самых отъявленных, самых кровавых (! — В. К.) врагов, лишь для внешности надевающих в «мирное» время лайковую перчатку дипломатии и усердно орудующих по временам лакированным языком буржуазной христианской цивилизации. С врагом пришлось поступить как с врагом. На войне, как на войне: враг должен быть окружен, разбит, уничтожен»384 (стоит отметить, что свое цитируемое сочинение сей мнимый «защитник интеллигенции» в 1931-1932 годах счел нужным опубликовать трижды в разных изданиях).
Однако не более чем через пять лет все сумевшие выжить из этих «самых отъявленных врагов» были возвращены к работе; правда, Бухарин, расстрелянный в 1938 году, уже не узнал, что «великодержавный» историк С.В. Бахрушин в 1942 году, а «холоп капитала» инженер Л.К. Рамзин в 1943-м были увенчаны самой престижной наградой — Сталинскими премиями. В таких «превращениях» — а их было множество в то время — со всей яркостью выразился поворот, который и Троцкий и Федотов называли «контрреволюцией».
Помимо принадлежащих Троцкому и Федотову истолкований тех коренных сдвигов, которые привели в конечном счете к 1937 году, стоит процитировать еще одно своеобразное сочинение, написанное тогда же, в 1936 году, незаурядным историком Российской революции Б.И. Николаевским (1887-1966). За свою долгую жизнь он успел побывать и большевиком, и меньшевиком, руководил историко-революционным архивом в Москве, затем эмигрировал и занялся упорным и квалифицированным «расследованием» происходившего в XX веке в России. В конце 1936 — начале 1937 года он опубликовал в Париже под видом «письма» некоего «старого большевика» опыт объяснения состоявшегося в августе 1936 года судебного процесса над бывшими верховными революционными вождями Зиновьевым и Каменевым. Широко распространено мнение, что «письмо» это было-де попросту изложением мыслей Бухарина, который, находясь в феврале-апреле 1936 года по заданию ЦК ВКП(б) в Париже, подолгу беседовал с Николаевским. Но последний не раз опровергал эту версию, хотя и признавал, что «использовал некоторые рассказы Бухарина». Достаточно сказать, что одновременно с Бухариным Николаевского посещал тогда видный большевик А.Я. Аросев; были у составителя «письма», несомненно, и другие «источники».
Как определил впоследствии сам Б.И. Николаевский, в сочиненном им «письме» представлены «общие настроения, присущие „старым большевикам“, на которых надвигалась новая эпоха, где они погибли…» (цит. изд., с. 60). Мы, эти большевики, говорится в «письме», видели, что с начала 1935 года «реформы следовали одна за другой, и все они били в одну точку: замирение с беспартийной интеллигенцией, расширение базы власти путем привлечения к активному участию в советской общественной жизни всех тех, кто на практике, своей работой в той или иной области положительного советского строительства показал свои таланты» и т.д. Между тем «мы („старые большевики“. — В К) являемся все нежелательным элементом в современных условиях…заступиться за нас никто не заступится. Зато на советского обывателя сыпятся всевозможные льготы и послабления» (с. 136, 141).
Утверждение о «нежелательности» этих самых большевиков имеет в «письме» двойственный характер: с одной стороны, признается определенная обоснованность этого «приговора», с другой же — вроде бы он вынесен (и несправедливо) лично Сталиным, по мнению которого неприемлемы «самые основы психологии старых большевиков. Выросшие в условиях революционной борьбы, мы все воспитали в себе психологию оппозиционеров… мы все — не строители, а критики, разрушители. В прошлом это было хорошо, теперь, когда мы должны заниматься положительным строительством, это безнадежно плохо. С таким человеческим материалом… ничего прочного построить нельзя, а нам теперь особенно важно думать о прочности постройки советского общества, так как мы идем навстречу большим потрясениям, связанным с неминуемо нам предстоящей войной» (с. 137, 138).
Здесь ясно проступает отмеченная «двойственность»: то ли эта характеристика «старых большевиков» объективна, то ли на них возведена напраслина. Таковы, очевидно, и были «общие настроения» тех, кто подверглись репрессиям (эта двойственность как бы объясняет слабое сопротивление «старых большевиков» своей участи). А дальше в «письме» идет речь о «выводе» Сталина: «…если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящий слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой… с новой психологией, устремленной на положительное строительство» (с. 138).
Итак, выше были рассмотрены, в основном, сочинения трех весьма различных наблюдателей и толкователей того исторического сдвига, который породил феномен 1937 года, — Троцкого, Федотова и Николаевского. Все трое высказались «свободно», ибо находились вне СССР, и все три сочинения относятся к 1936 году. Вполне вероятен вопрос, почему я основываюсь на суждениях, высказанных еще до наступления самого 1937 года, до обрушившегося на большинство «правящего слоя» беспощадного террора?
Можно бы доказать на множестве исторических примеров, что в периоды крайне драматических, катастрофических событий ослабляется или даже вообще утрачивается объективность восприятия и осмысления. И нетрудно убедиться, что в написанных позднее сочинениях тех же Федотова и Троцкого нет столь ясного видения происходящего, господствуют эмоционально-экспрессивные утверждения и оценки.
Весомость их суждений 1936 года обусловлена, с одной стороны, тем, что они прямо и непосредственно наблюдали ход исторических перемен, а, с другой стороны, тем, что еще не разразился тот «взрыв», который вызвал в той или иной степени шоковое состояние.
Необходимо осознать, что вообще-то смена «правящего слоя» в периоды существенных исторических сдвигов-дело совершенно естественное и типичное. Уместно сопоставить с этой точки зрения 1934-1938 годы с другим пятилетием больших перемен — 1956-1960 годами. В ЦК ВКП(б), избранном на XVII 1 съезде (в марте 1939), только около 20 процентов составляли те члены и кандидаты в члены, которые были в прежнем, — избранном за пять лет до того, в 1934 году, — ЦК, и этот факт часто расценивается как выражение беспримерной «чистки»; однако ведь и в ЦК, избранном на XXII съезде, в 1961 году, также лишь немногим более 20 процентов составляли те, кто были членами (и кандидатами) ЦК до 1956 года!
Что же касается верховного органа власти, Политбюро, то там при Хрущеве была проведена даже намного более решительная «чистка»: если из 9 членов Политбюро 1939 года 6 (включая Сталина) состояли в нем и в 1934 году, то в Президиуме ЦК (так тогда именовалось Политбюро) 1961 года из 10 его членов сохранились из состава 1956 года только 3 — сам Хрущев, «гибкий» идеолог Суслов и «вечный» Микоян (то есть в первом случае «уцелевшие» составляли две трети, а во втором — менее одной трети!).
Разумеется, мне сразу же (и многие — возмущенно) напомнят, что в 1930-х годах «чистка» завершалась чаще всего отправлением на казнь, а в 1950-х (кроме Берии) — всего-навсего на пенсию… Однако объясняется это — конечно, чудовищное — «различие» вовсе не тем, что Хрущев-де был менее «кровожаден», чем Сталин. Есть всецело достоверные сведения о предельной беспощадности Хрущева и в 1937 году, когда он был «первым секретарем» в Москве, и в 1938-м, когда он занимал тот же пост на Украине (в дальнейшем об этом еще будет речь). И только малоосведомленные люди продолжают сегодня считать, что Хрущев и другие уничтожили Берию со товарищи не как «соперника» в борьбе за власть, а якобы в качестве представителя прежней злодейской клики, которую теперь-де сменили другие, «добрые» начальники. Но вот хотя бы один выразительнейший факт. Чтобы, так сказать, стереть с лица земли все «бериевское», сами «органы безопасности» были тогда, в 1954 году (что делалось не в первый раз), выведены из министерства внутренних дел во вновь созданное учреждение — КГБ. Однако во главе этого Комитета Хрущев поставил не кого-нибудь, а И.А. Серова, который в свое время был заместителем наркома внутренних дел Берии и, вполне понятно, действовал заодно с ним!
Суть дела отнюдь не в замещении «злых» людей «добрыми», а в глубоком изменении самого политического климата в стране, — изменении, которое медленно, но все же совершалось в течение 1939-1952 годов. В последнее время были, наконец, опубликованы «совершенно секретные» документы о политическом терроре второй половины 1930-начала 1950 годов385. Количество смертных приговоров, хотя оно и не имеет ничего общего с пропагандируемыми до сего дня — в том числе с телеэкрана, — нелепыми цифрами в 5,7, 10 или даже 20 миллионов (выше цитировались иронические слова эмигрантского демографа С.Максудова о том, что согласно подобного рода «цифрам», к 22 июня 1941 года «все взрослые мужчины СССР погибли или сидели за решеткой. Все и немного больше…»), конечно, было все же громадно: в 1937-1938 годах — 681692 человека были приговорены к смерти…386
Но затем — в 1939-1952 годах — происходило последовательное уменьшение масштабов террора. Во многих сочинениях утверждается обратное: что-де Сталин, старея, все более разнузданно злодействовал. И поскольку о нескольких «процессах» последних лет его жизни — Ленинградском деле, расправе над Еврейским антифашистским комитетом, судилищах над рядом военачальников и деятелей военной промышленности, деле кремлевских врачей и т.д. (обо всем этом мы еще будем в своем месте говорить) — написано очень много, создается впечатление, что террор все нарастал или, по крайней мере, не ослабевал до 1953 года.
Между тем вот всецело достоверные цифры о количестве смертных приговоров, вынесенных в течение трех пятилетий после 1937-1938 годов «за контрреволюционные и другие особо опасные государственные преступления»: в 1939-1943 годах — 39069 приговоров, в 1944-1948-м — 11282 (в 3,5 раза меньше, чем в предыдущем пятилетии), в 1949-1953-м — 3894 приговора(в 3 раза меньше предыдущего пятилетия и в 10 раз(!) меньше, чем в 1939-1943-м).
Разумеется, даже и последняя цифра страшна: в среднем около 780 приговоренных к смерти за год, 65 человек в месяц! Но вместе с тем очевидно неуклонное «затухание» террора, — без сомнения, подготовившее тот отказ от политических казней, который имел место после смерти Сталина (кроме казней нескольких десятков «деятелей» НКВД-МГБ).
Эти сопоставления лишний раз показывают, что «объяснение» террора личной волей Сталина совершенно неосновательно; есть множество свидетельств о крайней «подозрительности» и своеволии вождя именно в последние годы его жизни, а между тем масштабы террора все более сокращались. Речь должна идти совершенно о другом — о закономерном изменении самого бытия страны, самого господствующего в ней, как уже сказано, политического климата.
К 1937 году в стране еще царила атмосфера Революции и гражданской, «классовой» войны (недавняя коллективизация и была именно «классовой» войной). Это, в частности, со всей определенностью, а подчас и с немалой силой воздействия на души людей выражалось в широко известных, звучавших над страной стихах (и песнях на стихи) Э.Багрицкого, Д.Бедного, А.Безыменского, М.Голодного, В.Маяковского и других революционных авторов. В популярном стихотворении М.Голодного «Судья Горба» (1933) с возвышенным пафосом воспет герой, отправляющий на казнь родного брата, а в чрезвычайно ценимом тогда стихотворении Э.Багрицкого «ТВС» (оно было опубликовано в 1929-1936 годах в десятке изданий) не без талантливости утверждалось, что, мол, нелегко разобраться в нашем времени, не прост выпавший нам век,
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей.
Эти строки не только полная отмена нарвственных заповедей, но и точная «модель» поведения множества людей в 1937 году…
Конечно, смысл популярных стихов — только одно — и не принадлежавшее к наиболее существенным — из проявлений политического климата, но даже и он, этот смысл, дает представление о том, почему возможно было без особенных «трудностей» отправить на казнь сотни тысяч людей в 1937-1938 годах. Очень важно само безоговорочное требование «солги», ибо террор тех лет основывался на заведомой и тотальной лжи: деятели, оказавшиеся не соответствующими тем историческим сдвигам, которые были явным отходом от собственно революционной политики и идеологии, то есть, в конечном счете, сдвигами контрреволюционными (о чем согласно писали и Троцкий, и Федотов) осуждались и уничтожались как контрреволюционеры!
Стоит отметить, впрочем, что иногда действительный смысл происходившего как бы обнажался. Так, например, Алексей Толстой написал в 1938 году следующее: «Достоевский создавал Николая Ставрогина (главный герой романа „Бесы“. — В. К.), тип опустошенного человека, без родины, без веры, тип, который через 50 лет (писатель ошибся — через 65 лет. — В. К.) предстал перед Верховным судом СССР как предатель…»387, — то есть получалось, что в 1937-м судили все-таки чуждых родине «бесов» Революции…
Один из исследователей обратил внимание и на статью бывшего «сменовеховца» Исая Лежнева (Альтшулера) в «Правде» от 25 января 1937 года о начавшемся 23 января суде над «контрреволюционерами» Пятаковым, Сокольниковым, Радеком, Серебряковым (все — бывшие члены ЦК) и другими: «Статья эта носит название „Смердяковы“, и ее главной целью является доказать, что подсудимые не просто враги советской власти, а преимущественно враги русского народа… Лейтмотивом статьи являются слова Смердякова (героя романа Достоевского „Братья Карамазовы“. — В. К.): «Я всю Россию ненавижу… Русский народ надо пороть-с», — которые, согласно Лежневу, отражают душевное состояние подсудимых…»388
Тем не менее, несмотря на такого рода «проговоры», 1937 год проходил все же под знаком борьбы с контрреволюционерами. Георгий Федотов утверждал в 1936 году: «Происходящая в России ликвидация коммунизма окутана защитным покровом лжи. Марксистская символика революции еще не упразднена…» И объяснял это, во-первых, тем, что «создать заново идеологию, соответствующую новому строю, задача, очевидно, непосильная для нынешних правителей России», а, во-вторых, тем, что «отрекаться от своей собственной революционной генеалогии — было бы безрассудно», — вот, смотрите, Франция уже 150 лет (ныне — 200 с лишним) не отрекается от своей революции, не менее чудовищной, чем Российская389.
(Забегая далеко вперед, отмечу, что в России люди гораздо менее «расчетливы», чем во Франции, и множество из них сегодня напрочь «отрекается» от всего, что происходило в их родной стране с 25 октября 1917-го или даже с 14 декабря 1825 года… Но это, конечно, особенная проблема).
Федотов, как уже говорилось, сильно преувеличивал «контрреволюционность» политики 1930-х годов, но основное историческое движение определял верно. В частности, как ни неожиданно — и, для многих, возмутительно — это прозвучит, именно в 1930-е годы в стране начинает в какой-то мере утверждаться законность, правовой порядок. Господствует прямо противоположная точка зрения, согласно которой 1937 год был временем крайнего, беспрецедентного беззакония, что особенно ясно и страшно выразилось в избиениях и даже изощренных пытках «обвиняемых», от которых требовали признаний в выдуманных «преступлениях».
* * *
Как уже говорилось, «реабилитация» исторического прошлого была лишь одним из проявлений того поворота, той «контрреволюции», которая совершалась в 1930-х годах, но проявлением особенно наглядным, особенно выразительным, — почему и уместно говорить о нем подробно. Троцкий определил «восстановление» в 1935 году дореволюционных воинских званий как «самый оглушительный» удар по «принципам Октябрьской революции». Но едва ли иначе воспринимал это «восстановление» столь, казалось бы, далекий от Троцкого Бухарин (Троцкий, кстати сказать, относился к нему с презрением, именуя его в своем кругу «Колей Калаболкиным»). Неприятие и в какой-то мере прямое сопротивление «реставрации» было присуще преобладающему большинству революционных деятелей.
Правда, это неприятие чем дальше, тем менее выражалось открыто, публично, что вполне понятно: ведь дело шло о неприятии «поворота», становившегося к середине 1930-х годов одной из основ политико-идеологического курса страны! Ю.В. Емельянов говорит по этому поводу: «Н.И. Бухарин активно не принял… поворота в отношении прошлого. Он никак не мог принять и упорно продолжал клеймить „рабское“, „азиатское“ прошлое России, обзывая ее „нацией Обломовых“. Лишь в 1936 году это вызвало огонь критики, и Бухарин отрекся от столь любимого ярлыка, который он придумал для своей Родины» (цит. соч., с. 292); имеется в виду «покаянная» бухаринская статья, опубликованная в редактируемых им «Известиях» через три дня после нападок на него в «Правде», 14 февраля 1936 года.
«Загадочность» 1937 года во многом обусловлена тем, что открыто говорить о неприятии совершавшегося с 1934 года поворота было в сущности невозможно: ведь пришлось бы заявить, что сама власть в СССР осуществляет контрреволюцию! Но именно об этом и заявляли находившиеся за рубежом Троцкий и, — хотя и с совершенно иной оценкой, — Георгий Федотов.
И в высшей степени показательно, что именно к этому «диагнозу» присоединились многие из тех, кто, будучи посланы с политическими заданиями за границу, решили не возвращаться в СССР. Так, один из руководящих деятелей ОГПУ-НКВД Александр Орлов (урожденный Лейба Фельдбин), ставший в 1938 году «невозвращенцем», рассказывал позднее, что начиная с 1934 года «старые большевики» — притом, как он отметил, «подавляющее большинство» из их среды, — приходили к убеждению: «Сталин изменил делу революции. С горечью следили эти люди за торжествующей реакцией, уничтожавшей одно завоевание революции за другим»379.
Так, «Сталин воскресил казачьи войска со всеми их привилегиями (это, конечно, преувеличение. — В. К.), включая казачью военную форму царского времени… На праздновании годовщины ОГПУ, которое состоялось в декабре 1935 года в Большом театре, всех поразило присутствие… группы казачьих старшин в вызывающей форме царского образца… Взгляды присутствующих чаще устремлялись в сторону воскрешенных атаманов, чем на сцену. Бывший начальник ОГПУ, отбывавший когда-то каторгу, прошептал, обращаясь к сидевшим рядом коллегам: «Когда я на них смотрю, во мне вся кровь закипает! Ведь это их работа!» — и наклонил голову, чтобы те могли видеть шрам, оставшийся от удара казацкой шашкой» (имелся в виду зампред ОГПУ в 1926-1930 годах М.А.Трилиссер, вскоре репрессированный. — В. К.). Все это, заключил Орлов, призвано было «показать народу, что революция со всеми ее обещаниями кончилась» (с. 52, 53).
Что же касается верных принципам Революции большевиков, Орлов писал о них: «…они втайне надеялись, что сталинскую реакцию смоет новая революционная волна… они помалкивали об этом. Но… молчание рассматривалось как признак протеста» (c. 49).
Все высказанное отнюдь не было оригинальной личной «версией» Орлова. Так, еще один «невозвращенец», сотрудник НКВД Игнатий Рейсе (Натан Порецкий) писал 17 июля 1937 года, что СССР является «жертвой открытой контрреволюции», и тот, кто «теперь еще молчит, становится… предателем рабочего класса и социализма… А дело именно в том, чтоб «начать все сначала»; в том, чтоб спасти социализм. Борьба началась…»380 (в сентябре 1937 года Рейсе был разыскан в Швейцарии группой под руководством специально присланного из Москвы виднейшего деятеля НКВД Шпигельгласа и убит…).
То же самое согласно утверждали и другие тогдашние «невозвращенцы»: Вальтер Кривицкий (Самуил Гинзбург), по словам которого в СССР осуществляют «ликвидацию революционного интернационализма, большевизма, учения Ленина и всего дела Октябрьской революции» (там же, с. 284-289), Александр Бармин (Графф), объявивший, что в СССР произошел «контрреволюционный переворот», и «Каины рабочего класса… уничтожают дело революции» (там же, с. 289), и т.д. (в некоторых из процитированных высказываний «контрреволюционный» поворот целиком приписан личному своеволию Сталина, но, как уже не раз говорилось, это заведомо примитивное объяснение; Троцкий и Федотов справедливо видели в совершавшейся метаморфозе воплощение объективной исторической закономерности послереволюционной эпохи, а не индивидуальный произвол).
В самом СССР противники «контрреволюции» редко решались говорить нечто подобное (разве только в кругу ближайших единомышленников), но несдержанные на язык это все же делали. Так, кадровый сотрудник НКВД, а затем заключенный ГУЛАГа, Лев Разгон (впоследствии — автор нашумевших мемуаров) уже в наше время обнаружил в собственном следственном «деле» следующую агентурную информацию о своих речах 1930-х годов: «Говоря о картине „Петр I“ и других, Разгон заявляет: „Если дела так дальше пойдут, то скоро мы услышим „Боже царя храни“…“381
Восстановление дореволюционных «реалий» особенно бросалось в глаза и едва ли ни более всего раздражало революционных деятелей. Когда в середине 1930-х годов стали неожиданно возвращаться из ссылки «разоблаченные» в 1929-1930 годах как «монархисты» и «шовинисты» видные историки, сам этот факт, без сомнения, крайне возмущал тех деятелей, которые всего несколько лет назад так или иначе способствовали тотальной расправе над русской историографией.
Поистине «замечательно», что даже и в наши дни находятся авторы, негодующие по поводу «реабилитации» историков во второй половине 1930-х годов. Так, нынешний поклонник Троцкого В.3. Роговин гневно писал в 1994 году, что «коренной идеологический сдвиг» (это его — верное — определение) 1930-х годов «выдвинул на первый план историков „старой школы“… В 1939 году был избран академиком Ю.В. Готье, чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом (об „антисемитизме“ 1920-1930-х годов еще будет речь. — В. К.) Тогда же Высшей партийной школой был переиздан курс лекций по русской истории академика Платонова, не скрывавшего своих монархических убеждений и за шесть лет до того умершего в ссылке»382.
При этом Роговин умалчивает о том, что и Ю.В. Готье был репрессирован в одно время с С.Ф. Платоновым, а кроме того обнаруживает свое невежество, ибо платоновский курс лекций был переиздан лишь в 1993 (!) году, да и не мог появиться раньше; в 1937-м (а не в 1939-м, как пишет Роговин) вышло в свет новое издание классических «Очерков по истории смуты в Московском государстве XVI-XVII вв.» С.Ф. Платонова (впервые были изданы в 1899 году).
Можно представить себе, с какими чувствами воспринимал «реабилитацию» виднейших русских историков Бухарин! Помимо мифа о нем как о «защитнике крестьянства» в массовое сознание внедрена и столь же фальшивая идейка о Бухарине — «защитнике интеллигенции». Но вот хотя бы один факт. В конце 1930 — начале 1931 года было официально объявлено о «разоблачении» двух «вражеских» центров — «Промпартии» во главе с выдающимся инженером Л.К. Рамзиным и «контрреволюционного заговора», возглавляемого выдающимся историком, академиком С.Ф. Платоновым. Ко второму «делу» Бухарин имел прямое отношение, ибо в 1928 году он возжаждал стать академиком, как будто ему было мало его тогдашних постов в Политбюро и Исполкоме Коминтерна. Академики, вполне понятно, сопротивлялись внедрению в их среду полупросвещенных большевистских идеологов. Но последовал упорный и жесткий нажим власти, о чем теперь подробно рассказано в ряде упомянутых выше исследований, и Бухарин в январе 1929 года все-таки «пробился» в академики — правда, за счет всего только одного голоса (за него проголосовали 20 академиков, а если бы их было 19, избрание не состоялось бы). Это сопротивление академиков сыграло свою роль в начавшихся против них в том же 1929 году репрессиях. И нельзя не упомянуть, что 19 октября 1929 года Бухарин вместе с другими «большевиками-академиками» подписал обращение в ЦК ВКП(б), «уличающее» во враждебных деяниях С.Ф.Платонова383, который сразу же был освобожден от своих постов в Академии наук, а затем арестован…
И после официальных сообщений о «делах» Промпартии и академиков, 6 апреля 1931 года, Бухарин громогласно заявил, что «квалифицированная российская интеллигенция… заняла свое место по ту сторону великой Октябрьской революции… Рабочие СССР… не могут просить „извинения“ перед холопами капитала, великодержавности (это именно о „монархических“ историках. — В. К.)… Речь идет о целом слое (выделено Бухариным. — В. К.) нашей технической и научно-исследовательской интеллигенции, который оказался в лагере наших самых отъявленных, самых кровавых (! — В. К.) врагов, лишь для внешности надевающих в «мирное» время лайковую перчатку дипломатии и усердно орудующих по временам лакированным языком буржуазной христианской цивилизации. С врагом пришлось поступить как с врагом. На войне, как на войне: враг должен быть окружен, разбит, уничтожен»384 (стоит отметить, что свое цитируемое сочинение сей мнимый «защитник интеллигенции» в 1931-1932 годах счел нужным опубликовать трижды в разных изданиях).
Однако не более чем через пять лет все сумевшие выжить из этих «самых отъявленных врагов» были возвращены к работе; правда, Бухарин, расстрелянный в 1938 году, уже не узнал, что «великодержавный» историк С.В. Бахрушин в 1942 году, а «холоп капитала» инженер Л.К. Рамзин в 1943-м были увенчаны самой престижной наградой — Сталинскими премиями. В таких «превращениях» — а их было множество в то время — со всей яркостью выразился поворот, который и Троцкий и Федотов называли «контрреволюцией».
* * *
Помимо принадлежащих Троцкому и Федотову истолкований тех коренных сдвигов, которые привели в конечном счете к 1937 году, стоит процитировать еще одно своеобразное сочинение, написанное тогда же, в 1936 году, незаурядным историком Российской революции Б.И. Николаевским (1887-1966). За свою долгую жизнь он успел побывать и большевиком, и меньшевиком, руководил историко-революционным архивом в Москве, затем эмигрировал и занялся упорным и квалифицированным «расследованием» происходившего в XX веке в России. В конце 1936 — начале 1937 года он опубликовал в Париже под видом «письма» некоего «старого большевика» опыт объяснения состоявшегося в августе 1936 года судебного процесса над бывшими верховными революционными вождями Зиновьевым и Каменевым. Широко распространено мнение, что «письмо» это было-де попросту изложением мыслей Бухарина, который, находясь в феврале-апреле 1936 года по заданию ЦК ВКП(б) в Париже, подолгу беседовал с Николаевским. Но последний не раз опровергал эту версию, хотя и признавал, что «использовал некоторые рассказы Бухарина». Достаточно сказать, что одновременно с Бухариным Николаевского посещал тогда видный большевик А.Я. Аросев; были у составителя «письма», несомненно, и другие «источники».
Как определил впоследствии сам Б.И. Николаевский, в сочиненном им «письме» представлены «общие настроения, присущие „старым большевикам“, на которых надвигалась новая эпоха, где они погибли…» (цит. изд., с. 60). Мы, эти большевики, говорится в «письме», видели, что с начала 1935 года «реформы следовали одна за другой, и все они били в одну точку: замирение с беспартийной интеллигенцией, расширение базы власти путем привлечения к активному участию в советской общественной жизни всех тех, кто на практике, своей работой в той или иной области положительного советского строительства показал свои таланты» и т.д. Между тем «мы („старые большевики“. — В К) являемся все нежелательным элементом в современных условиях…заступиться за нас никто не заступится. Зато на советского обывателя сыпятся всевозможные льготы и послабления» (с. 136, 141).
Утверждение о «нежелательности» этих самых большевиков имеет в «письме» двойственный характер: с одной стороны, признается определенная обоснованность этого «приговора», с другой же — вроде бы он вынесен (и несправедливо) лично Сталиным, по мнению которого неприемлемы «самые основы психологии старых большевиков. Выросшие в условиях революционной борьбы, мы все воспитали в себе психологию оппозиционеров… мы все — не строители, а критики, разрушители. В прошлом это было хорошо, теперь, когда мы должны заниматься положительным строительством, это безнадежно плохо. С таким человеческим материалом… ничего прочного построить нельзя, а нам теперь особенно важно думать о прочности постройки советского общества, так как мы идем навстречу большим потрясениям, связанным с неминуемо нам предстоящей войной» (с. 137, 138).
Здесь ясно проступает отмеченная «двойственность»: то ли эта характеристика «старых большевиков» объективна, то ли на них возведена напраслина. Таковы, очевидно, и были «общие настроения» тех, кто подверглись репрессиям (эта двойственность как бы объясняет слабое сопротивление «старых большевиков» своей участи). А дальше в «письме» идет речь о «выводе» Сталина: «…если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящий слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой… с новой психологией, устремленной на положительное строительство» (с. 138).
Итак, выше были рассмотрены, в основном, сочинения трех весьма различных наблюдателей и толкователей того исторического сдвига, который породил феномен 1937 года, — Троцкого, Федотова и Николаевского. Все трое высказались «свободно», ибо находились вне СССР, и все три сочинения относятся к 1936 году. Вполне вероятен вопрос, почему я основываюсь на суждениях, высказанных еще до наступления самого 1937 года, до обрушившегося на большинство «правящего слоя» беспощадного террора?
Можно бы доказать на множестве исторических примеров, что в периоды крайне драматических, катастрофических событий ослабляется или даже вообще утрачивается объективность восприятия и осмысления. И нетрудно убедиться, что в написанных позднее сочинениях тех же Федотова и Троцкого нет столь ясного видения происходящего, господствуют эмоционально-экспрессивные утверждения и оценки.
Весомость их суждений 1936 года обусловлена, с одной стороны, тем, что они прямо и непосредственно наблюдали ход исторических перемен, а, с другой стороны, тем, что еще не разразился тот «взрыв», который вызвал в той или иной степени шоковое состояние.
Необходимо осознать, что вообще-то смена «правящего слоя» в периоды существенных исторических сдвигов-дело совершенно естественное и типичное. Уместно сопоставить с этой точки зрения 1934-1938 годы с другим пятилетием больших перемен — 1956-1960 годами. В ЦК ВКП(б), избранном на XVII 1 съезде (в марте 1939), только около 20 процентов составляли те члены и кандидаты в члены, которые были в прежнем, — избранном за пять лет до того, в 1934 году, — ЦК, и этот факт часто расценивается как выражение беспримерной «чистки»; однако ведь и в ЦК, избранном на XXII съезде, в 1961 году, также лишь немногим более 20 процентов составляли те, кто были членами (и кандидатами) ЦК до 1956 года!
Что же касается верховного органа власти, Политбюро, то там при Хрущеве была проведена даже намного более решительная «чистка»: если из 9 членов Политбюро 1939 года 6 (включая Сталина) состояли в нем и в 1934 году, то в Президиуме ЦК (так тогда именовалось Политбюро) 1961 года из 10 его членов сохранились из состава 1956 года только 3 — сам Хрущев, «гибкий» идеолог Суслов и «вечный» Микоян (то есть в первом случае «уцелевшие» составляли две трети, а во втором — менее одной трети!).
Разумеется, мне сразу же (и многие — возмущенно) напомнят, что в 1930-х годах «чистка» завершалась чаще всего отправлением на казнь, а в 1950-х (кроме Берии) — всего-навсего на пенсию… Однако объясняется это — конечно, чудовищное — «различие» вовсе не тем, что Хрущев-де был менее «кровожаден», чем Сталин. Есть всецело достоверные сведения о предельной беспощадности Хрущева и в 1937 году, когда он был «первым секретарем» в Москве, и в 1938-м, когда он занимал тот же пост на Украине (в дальнейшем об этом еще будет речь). И только малоосведомленные люди продолжают сегодня считать, что Хрущев и другие уничтожили Берию со товарищи не как «соперника» в борьбе за власть, а якобы в качестве представителя прежней злодейской клики, которую теперь-де сменили другие, «добрые» начальники. Но вот хотя бы один выразительнейший факт. Чтобы, так сказать, стереть с лица земли все «бериевское», сами «органы безопасности» были тогда, в 1954 году (что делалось не в первый раз), выведены из министерства внутренних дел во вновь созданное учреждение — КГБ. Однако во главе этого Комитета Хрущев поставил не кого-нибудь, а И.А. Серова, который в свое время был заместителем наркома внутренних дел Берии и, вполне понятно, действовал заодно с ним!
Суть дела отнюдь не в замещении «злых» людей «добрыми», а в глубоком изменении самого политического климата в стране, — изменении, которое медленно, но все же совершалось в течение 1939-1952 годов. В последнее время были, наконец, опубликованы «совершенно секретные» документы о политическом терроре второй половины 1930-начала 1950 годов385. Количество смертных приговоров, хотя оно и не имеет ничего общего с пропагандируемыми до сего дня — в том числе с телеэкрана, — нелепыми цифрами в 5,7, 10 или даже 20 миллионов (выше цитировались иронические слова эмигрантского демографа С.Максудова о том, что согласно подобного рода «цифрам», к 22 июня 1941 года «все взрослые мужчины СССР погибли или сидели за решеткой. Все и немного больше…»), конечно, было все же громадно: в 1937-1938 годах — 681692 человека были приговорены к смерти…386
Но затем — в 1939-1952 годах — происходило последовательное уменьшение масштабов террора. Во многих сочинениях утверждается обратное: что-де Сталин, старея, все более разнузданно злодействовал. И поскольку о нескольких «процессах» последних лет его жизни — Ленинградском деле, расправе над Еврейским антифашистским комитетом, судилищах над рядом военачальников и деятелей военной промышленности, деле кремлевских врачей и т.д. (обо всем этом мы еще будем в своем месте говорить) — написано очень много, создается впечатление, что террор все нарастал или, по крайней мере, не ослабевал до 1953 года.
Между тем вот всецело достоверные цифры о количестве смертных приговоров, вынесенных в течение трех пятилетий после 1937-1938 годов «за контрреволюционные и другие особо опасные государственные преступления»: в 1939-1943 годах — 39069 приговоров, в 1944-1948-м — 11282 (в 3,5 раза меньше, чем в предыдущем пятилетии), в 1949-1953-м — 3894 приговора(в 3 раза меньше предыдущего пятилетия и в 10 раз(!) меньше, чем в 1939-1943-м).
Разумеется, даже и последняя цифра страшна: в среднем около 780 приговоренных к смерти за год, 65 человек в месяц! Но вместе с тем очевидно неуклонное «затухание» террора, — без сомнения, подготовившее тот отказ от политических казней, который имел место после смерти Сталина (кроме казней нескольких десятков «деятелей» НКВД-МГБ).
Эти сопоставления лишний раз показывают, что «объяснение» террора личной волей Сталина совершенно неосновательно; есть множество свидетельств о крайней «подозрительности» и своеволии вождя именно в последние годы его жизни, а между тем масштабы террора все более сокращались. Речь должна идти совершенно о другом — о закономерном изменении самого бытия страны, самого господствующего в ней, как уже сказано, политического климата.
К 1937 году в стране еще царила атмосфера Революции и гражданской, «классовой» войны (недавняя коллективизация и была именно «классовой» войной). Это, в частности, со всей определенностью, а подчас и с немалой силой воздействия на души людей выражалось в широко известных, звучавших над страной стихах (и песнях на стихи) Э.Багрицкого, Д.Бедного, А.Безыменского, М.Голодного, В.Маяковского и других революционных авторов. В популярном стихотворении М.Голодного «Судья Горба» (1933) с возвышенным пафосом воспет герой, отправляющий на казнь родного брата, а в чрезвычайно ценимом тогда стихотворении Э.Багрицкого «ТВС» (оно было опубликовано в 1929-1936 годах в десятке изданий) не без талантливости утверждалось, что, мол, нелегко разобраться в нашем времени, не прост выпавший нам век,
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей.
Эти строки не только полная отмена нарвственных заповедей, но и точная «модель» поведения множества людей в 1937 году…
Конечно, смысл популярных стихов — только одно — и не принадлежавшее к наиболее существенным — из проявлений политического климата, но даже и он, этот смысл, дает представление о том, почему возможно было без особенных «трудностей» отправить на казнь сотни тысяч людей в 1937-1938 годах. Очень важно само безоговорочное требование «солги», ибо террор тех лет основывался на заведомой и тотальной лжи: деятели, оказавшиеся не соответствующими тем историческим сдвигам, которые были явным отходом от собственно революционной политики и идеологии, то есть, в конечном счете, сдвигами контрреволюционными (о чем согласно писали и Троцкий, и Федотов) осуждались и уничтожались как контрреволюционеры!
Стоит отметить, впрочем, что иногда действительный смысл происходившего как бы обнажался. Так, например, Алексей Толстой написал в 1938 году следующее: «Достоевский создавал Николая Ставрогина (главный герой романа „Бесы“. — В. К.), тип опустошенного человека, без родины, без веры, тип, который через 50 лет (писатель ошибся — через 65 лет. — В. К.) предстал перед Верховным судом СССР как предатель…»387, — то есть получалось, что в 1937-м судили все-таки чуждых родине «бесов» Революции…
Один из исследователей обратил внимание и на статью бывшего «сменовеховца» Исая Лежнева (Альтшулера) в «Правде» от 25 января 1937 года о начавшемся 23 января суде над «контрреволюционерами» Пятаковым, Сокольниковым, Радеком, Серебряковым (все — бывшие члены ЦК) и другими: «Статья эта носит название „Смердяковы“, и ее главной целью является доказать, что подсудимые не просто враги советской власти, а преимущественно враги русского народа… Лейтмотивом статьи являются слова Смердякова (героя романа Достоевского „Братья Карамазовы“. — В. К.): «Я всю Россию ненавижу… Русский народ надо пороть-с», — которые, согласно Лежневу, отражают душевное состояние подсудимых…»388
Тем не менее, несмотря на такого рода «проговоры», 1937 год проходил все же под знаком борьбы с контрреволюционерами. Георгий Федотов утверждал в 1936 году: «Происходящая в России ликвидация коммунизма окутана защитным покровом лжи. Марксистская символика революции еще не упразднена…» И объяснял это, во-первых, тем, что «создать заново идеологию, соответствующую новому строю, задача, очевидно, непосильная для нынешних правителей России», а, во-вторых, тем, что «отрекаться от своей собственной революционной генеалогии — было бы безрассудно», — вот, смотрите, Франция уже 150 лет (ныне — 200 с лишним) не отрекается от своей революции, не менее чудовищной, чем Российская389.
(Забегая далеко вперед, отмечу, что в России люди гораздо менее «расчетливы», чем во Франции, и множество из них сегодня напрочь «отрекается» от всего, что происходило в их родной стране с 25 октября 1917-го или даже с 14 декабря 1825 года… Но это, конечно, особенная проблема).
Федотов, как уже говорилось, сильно преувеличивал «контрреволюционность» политики 1930-х годов, но основное историческое движение определял верно. В частности, как ни неожиданно — и, для многих, возмутительно — это прозвучит, именно в 1930-е годы в стране начинает в какой-то мере утверждаться законность, правовой порядок. Господствует прямо противоположная точка зрения, согласно которой 1937 год был временем крайнего, беспрецедентного беззакония, что особенно ясно и страшно выразилось в избиениях и даже изощренных пытках «обвиняемых», от которых требовали признаний в выдуманных «преступлениях».