Страница:
Но почему же Казанцев воспользовался — заведомо рискуя жизнью! — услугами революционных, а не «черносотенных» террористов? С. А. Степанов в своей книге высказывает предположение, что это было-де реализацией «хитроумного плана», что «черносотенцы», мол, «пытались одним выстрелом убить двух зайцев», то есть уничтожить своих врагов и вместе с тем «спровоцировать полицейские репрессии» против революционеров (с. 155).
Однако это явно и абсолютно несостоятельное предположение, ибо, конечно же, никто не поверил бы, что убийство того же Иоллоса предпринято революционерами…
Действительную разгадку этой истории дает, между прочим, сам С. А. Степанов, но в другом месте своей книги, где он сообщает, что «черносотенец» А. Александров «вербовал боевиков среди бывших эсеров и социал-демократов», так как «по личному опыту убедился, что из них выходят лучшие работники» (с. 144; приведены слова самого Александрова). И в самом деле: Казанцеву крайне трудно было бы подобрать «надежных» убийц из своей среды, ибо «черносотенцы» — особенно принадлежавшие к «простому народу» — в большинстве своем были люди прежде всего богобоязненные, сохранившие традиционные нравственные устои, и могли в любой момент отказаться от совершения убийства безоружного человека. Конечно, как говорится, в семье не без урода, но тем не менее тот «революционный» культ убийств, который определял сознание эсеров, анархистов и т.п., был совершенно не характерен для «черносотенцев».
Вот многозначительная сцена столкновения «черносотенцев» с красносотенцем: "в Иваново-Вознесенске черносотенцы потребовали у большевика В. Е. Морозова снять шапку перед царским портретом (что было общепринятым тогда обычаем. — В. К.). В ответ В. Е. Морозов назвал царя сволочью, прострелил портрет и убил двух портретоносцев и сам был избит до полусмерти (вот именно «полу»! — В. К.). Феноменальная физическая сила позволила В. Е. Морозову выжить, но с больничной койки он отправился прямо на десятилетнюю каторгу" (с. 58). Это свидетельство товарища Морозова по партии, И. Косарева, прямо-таки бесподобно: нам предлагают всей душой возмутиться столь жестоким и несправедливым приговором — за всего только двух убитых людей целых десять лет каторги!.. А ведь «черносотенцы», оказывается, даже не смогли убить наглейшего убийцу, который стал стрелять в ответ на предложение снять шапку…
Но завершим тему «черного террора». Кроме убийства Герценштейна (в 1906 году) и Иоллоса (в 1907 году) «черносотенцы», как полагают, убили еще бывшего депутата Думы трудовика А. Л. Караваева (в 1908 году), но, заключает в своей книге С. А. Степанов, "от длинного списка (что это был за «список», он не объясняет. — В. К.) намеченных террористических актов пришлось отказаться" (с. 158). Итак, красносотенцы и не думали отказываться от тысяч «намеченных» убийств, а «черносотенцам» пришлось остановиться на третьем по счету… Это можно понять только в том смысле, что «черносотенцы» ни в коей мере не были «готовы» к «кровавой бане», никак не «могли бы» (см. выше) «утопить в крови всю Россию», — в отличие или, вернее, в противоположность красносотенцам.
Однако совершенно мизерный в сравнении с красносотенным, являющийся лишь ничтожным ответом на него, «черный террор» 1906-1907 годов был раздут либеральными и левыми кругами до гигантских масштабов, о чем писал, в частности, В. В. Шульгин, констатируя, что о двух убитых евреях — Герценштейне и Иоллосе — «российская печать кричала куда больше, чем о сотнях и тысячах в эту же эпоху убитых русских».58
Выразительна сцена на заседании Государственной Думы в 1907 году:
"Взошедший на трибуну Пуришкевич взволнованно сообщил: «Я получил телеграмму из Златоуста о том, что там убит председатель Союза русского народа (смех слева)… К каким бы партиям мы ни принадлежали, Государственная Дума, как высшее законодательное учреждение, не смеет откладывать рассмотрение подобного рода вопросов» (шум). Председатель (кадет Ф. А. Головин. — В. К.): «Я призываю вас к порядку». Пуришкевич: «Я призываю к порядку Думу».59
Сцена говорит сама за себя; особенно характерно, что даже и обязанный соблюдать объективность председатель Думы призывает к порядку не смеющихся по поводу очередного убийства, а депутата, поднявшего голос против непрерывных революционных убийств. Совсем по-иному вела себя Дума, когда речь заходила о двух-трех убийствах либеральных деятелей… Под редакцией В. М. Пуришкевича издавалась задуманная в виде целого ряда томов «Книга русской скорби» — собрание некрологов об убитых левыми террористами людях. Но и эту книгу либеральное большинство встретило смехом или в «лучшем» случае — равнодушием…
Впрочем, наверняка найдутся читатели, спешащие напомнить мне о погромах тех лет, которые — хотя они не были террором в прямом, собственном смысле слова, — приводили к многочисленным жертвам. А погромы, как это «общеизвестно», организовывали «черносотенные» партии… Вопрос о погромах достаточно сложен, запутан и требует подробного обсуждения, к которому мы еще специально обратимся. Теперь же следует подвести итоги разговора об «облике» главных партий эпохи Революции.
Уже не раз шла речь о необоснованном, хотя и общепринятом, противопоставлении «черносотенных» лидеров, превращенных в неких чудовищ, и благопристойных кадетских и октябристских лидеров. Так, в последнее время в ряде сочинений нарисован очень симпатичный образ лидера октябристов А. И. Гучкова (1862-1936); по этому пути пошел даже серьезнейший историк Революции — В. И. Старцев. В предисловии к книге «Александр Иванович Гучков рассказывает…» (М., 1993) он, в частности, не без восхищения очерчивает вехи романтически-авантюрной биографии Гучкова: «Еще совсем молодым человеком он совершил рискованное путешествие в Тибет, посетил далай-ламу. Служил в Забайкалье, в пограничной страже, дрался на дуэли. Во время англо-бурской войны мы видим Гучкова на юге Африки, где он сражается на стороне буров, побывал в плену у англичан. В 1903 году — Гучков в Македонии, где вспыхнуло восстание против турок. Во время русско-японской войны от снаряжает санитарный поезд и отправляется на Дальний Восток в качестве уполномоченного Красного Креста, попадает в плен к японцам…» (с. 4). Далее говорится о Гучкове как о «пламенном патриоте» (впрочем, кадет В. А. Маклаков, как мы видели, определил этими словами не Гучкова, а Пуришкевича).
Безусловно, все это не могло не вызывать у русских людей глубокой симпатии к личности Александра Ивановича. И опираясь на сию симпатию, Гучков завоевал себе роль одного из ведущих политических деятелей страны и, в частности, репутацию высшего авторитета в военных делах; после Февраля он вполне закономерно стал военным министром.
Впрочем, борьбу за этот пост он начал намного раньше, и не нашел лучшего способа свержения военного министра (с 1909 по 1915 год) В. А. Сухомлинова как объявить его германским шпионом (или хотя бы прямым пособником шпионов). После долгих усилий Гучкову и его сподвижникам удалось это сделать, и Сухомлинов в марте 1916 года оказался в заключении. После шести месяцев безуспешного следствия его отправили под домашний арест, но при Временном правительстве он был снова арестован и осужден на пожизненную каторгу. Только в 1960-х годах историки доказали полнейшую безосновательность гучковских обвинений в адрес Сухомлинова.
Важно осознать, что позднейшие события как бы затмили неслыханную дикость разыгранного Гучковым «шпионского» фарса. Тогдашний министр иностранных дел Великобритании Эдвард Грей, узнав об аресте Сухомлинова, с возмущенной иронией заявил посетившим Лондон либеральным депутатам Думы: «Ну и храброе у вас правительство, раз оно решается во время войны судить за измену военного министра…».60
В действительности правительство было вынуждено подчиниться мощному давлению со стороны Гучкова и его сторонников. А «храбрость» на самом деле представляла собой вопиющую политическую безответственность. Не исключено, что сам Гучков был уверен в измене министра; однако объявлять об этом (не имея неоспоримых доказательств) во время войны мог именно и только совершенно безответственный политик.
Но обвинение Сухомлинова в измене было, увы, только началом. 1 ноября 1916 года Милюков, идя по стопам Гучкова, произнес в Думе знаменитую речь, обвиняющую в измене уже и председателя совета министров, и даже самое императрицу…
Опираясь на заведомо негодные «свидетельства» (прежде всего германскую прессу, которая, конечно же, не стала бы разоблачать своих столь высокопоставленных шпионов, если бы они действительно имелись), Милюков рассуждал о различных «действиях правительства» и, как он сам позднее вспоминал (цитирую), "в каждом случае предоставлял слушателям решить, «глупость» это «или измена». Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен. Эти места моей речи особенно запомнились и широко распространялись… Осторожно, но достаточно ясно поддержал меня В. А. Маклаков. Наши речи были запрещены для печати, но это только усилило их резонанс. В миллионах экземпляров они были размножены… и разлетелись по всей стране. За моей речью утвердилась репутация штурмового сигнала революции. Я этого не хотел…" (выделено мною. — В. К.).61
Это, в сущности, всецело подлое рассуждение, ибо ведь не настолько же глуп был Милюков, дабы не понимать, что речь его совершенно неизбежно будет воспринята в тогдашних условиях именно и только как обвинение высшей власти в тягчайшем из всех возможных преступлений… И с нераскаянностью подлеца он спокойно, как бы между прочим, сообщает, что совершенно сознательно «предоставлял» слушателям (и, далее, читателям) решать, не «измена» ли это, — даже по поводу таких «действий», в изменнической сущности сам он, видите ли, «не был вполне уверен». Совершенно ясно, что в глазах Милюкова любые средства были хороши для осуществления его заветной цели: уничтожить в России историческую власть и сесть самому на ее место. Для окончательного подтверждения истинности приговора, выносимого Милюкову, следует сказать еще о том, что всего через полтора года после своей речи об измене, о сговоре власти с Германией сам Милюков призвал германскую армию оккупировать Россию!..
В мае 1918 года, находясь в занятом германской армией Киеве, Милюков (это показала, в частности, современный историк Н. Г. Думова) принял решение «убедить немцев занять Москву и Петербург», ибо для них «выгоднее иметь в тылу не большевиков… а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию». К чести большинства членов ЦК кадетской партии, они категорически отвергли сей милюковский план возвращения кадетов к власти. Член кадетского ЦК князь В. А. Оболенский заявил Милюкову: «Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит…». Лидер кадетов холодно пожал плечами. «Народ? — переспросил он. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться». Другой весьма, кстати, левый кадетский лидер, юрист М. Л. Мандельштам, совершенно точно сформулировал правовую оценку поведения Милюкова: «Призыв врагов на территорию отечества есть преступление, которое карается смертной казнью».
Итак, Милюков, нагло приписывавший измену родине высшим носителям российской исторической власти, сам, как оказывается, осуществлял реальную, действительную измену. В июне 1918 года он вступил в прямой контакт с начальником немецкой контрразведки Гаазе; своего рода жестокая ирония судьбы состояла в том, что под именем Гаазе фигурировал великий герцог Эрнст-Людвиг Гессенский и Рейнский — старший брат российской императрицы Александры Федоровны, — той самой, которую Милюков всего полтора года назад обвинял в изменнической деятельности в пользу Германии…62 Преступные махинации Милюкова, слава Богу, в конце концов вызвали решительный протест кадетской партии, и он вынужден был уйти (фактически был изгнан) с поста председателя ее ЦК, который занимал в течение более десяти лет.
Нельзя не сказать еще и о том, что гучковско-милюковское обвинение высшей власти в измене и шпионаже не только явилось пусковым механизмом Февральской революции, но и имело далеко идущие тяжкие последствия. Это обвинение было вполне доступно сознанию любого солдата, рабочего и крестьянина и, овладевая этим сознанием, обретало поистине страшную разрушительную силу. «Оружие», сконструированное Гучковым и Милюковым, было затем, в октябре 1917 года, успешно использовано большевиками, обвинившими Керенского в намерении сдать Петроград германской армии. Обвинение опять-таки являлось абсолютно безосновательным, — и даже не потому, что Керенский не был способен на предательство, а потому, что он (как это давно выяснено) был фатально связан политической — в частности, масонской — клятвой с врагами Германии и, даже ясно сознавая гибельность продолжения войны для своей собственной власти, все же никак не мог прекратить войну.
Тем не менее, именно обвинение в «измене» сыграло решающую роль в том, что, по сути дела, никто не стал защищать Временное правительство в момент большевистского переворота. В. И. Ленин с середины сентября 1917 года начал постоянно пропагандировать это обвинение и с особенной радостью сообщал 7 октября (то есть за две с половиной недели до большевистского переворота) делегатам Петроградской городской конференции большевиков, что «среди солдат зреет убеждение в заговоре Керенского».63 К 25 октября это «убеждение» вполне «созрело» (конечно, под воздействием не ослабевавшей пропаганды), и у Временного правительства не оказалось никаких защитников. То есть целиком повторилась ситуация Февраля — когда также не было сколько-нибудь серьезного сопротивления силам, свергавшим историческую власть, объявленную Милюковым и компанией пособницей Германии…
Много позднее А. Ф. Керенский с вполне оправданной обидой писал в своей книге «Россия на историческом повороте» об атмосфере накануне 25 октября 1917 года: "Играя на подлинно патриотических чувствах народа, Ленин, Троцкий и им подобные цинично утверждали, что «прокапиталистическое» (в действительности почти все окружение Керенского к октябрю составляли социалисты. — В. К.) Временное правительство во главе с Керенским готово продать родину…".64
Необходимо добавить к этому, что «атмосфера», созданная в стране в 1915-1917 годах широкомасштабной кампанией по разоблачению изменников и шпионов в высших эшелонах власти, не могла рассеяться сколько-нибудь быстро (во всяком случае, при жизни тогдашних поколений людей). И когда нынешние крикуны обвиняют «народ» в том, что он в 1937-1938 годах со странной легкостью верил любым судебным процессам над высокопоставленный «изменниками» и «шпионами», необходимо вспомнить о первосоздателях такой общественной атмосферы — Гучкове и Милюкове со товарищи. Ясно, что судьба того же генерала от кавалерии Сухомлинова через двадцать лет повторилась в судьбах маршалов Блюхера, Егорова, Тухачевского…
Наконец, еще одна очень — или, пожалуй, самая — существенная сторона дела. Гучков и Милюков, добиваясь своих целей, проявили крайнюю, в сущности смехотворную, недальновидность. Им казалось, что, полностью дискредитировав верховную власть, они, наконец, займут ее место и станут более или менее «спокойно» управлять Россией, ведя ее к победам и благоденствию. Между тем предпринятая ими кампания привела к дискредитации власти вообще (и из их собственных рук власть выпала через всего лишь два месяца). Россия погрузилась в хаос полнейшего безвластия до тех пор, пока большевики посредством жесточайшей диктатуры не восстановили государство, — и это был, без сомнения, единственно возможный выход из создавшегося положения…
Милюковская речь 1 ноября 1916 года, казалось бы, явилась настоящим его торжеством: уже 10 ноября был отправлен в отставку председатель совета министров. И на следующем заседании Думы, 19 ноября, Милюков потребовал полного устранения существующей власти, уверяя своих единомышленников: "Гг., после 1 ноября (то есть после его великой речи! — В. К.) страна вас вновь нашла и готова признать в вас своих вождей, за которыми она пойдет…". Если бы пришло к власти «то правительство, которого мы желаем, мы совершили бы чудеса».65 Какие «чудеса» совершили после Февраля Милюков со товарищи, хорошо известно…
Стоит привести здесь по-своему замечательное позднейшее высказывание генерала Сухомлинова. Временное правительство за отпущенный ему срок не успело загнать его в «каторжные норы»; после некоторых мытарств он в октябре 1918 года эмигрировал и в 1924 году издал в Берлине книгу «Воспоминания», которая заканчивалась так:
"Залог для будущей России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом (то есть идеалом коммунистическим. — В. К.) правительство… Что мои надежды являются не совсем утопией, доказывает, что такие мои достойные бывшие сотрудники и сослуживцы, как генералы Брусилов, Балтийский, Добровольский, свои силы отдали новому правительству в Москве".66
Сухомлинов здесь был совершенно искренен и исходил из вполне понятного чувства, которое можно было бы выразить так: «Слава Богу, что во главе России эти самые большевики, а не Гучков с Милюковым и Керенским!»
Но, говоря о роковой разрушительной роли Милюкова, Гучкова и им подобных, нельзя умолчать и о том, что часть «черносотенцев» и близких к ним «националистов» приняла прямое участие в разоблачении мнимого предательства Российской власти. То «рукопожатие», которым Пуришкевич обменялся с Милюковым в 1914 году, воистину оказалось символическим; вскоре после подрывной милюковский речи на заседании Думы прозвучало в сущности мощно подкрепившее ее выступление Пуришкевича (19 ноября, перед только что цитированным выступлением Милюкова о «чудесах»).
Объявив «я самый правый!», Пуришкевич определил смысл своей разоблачительной речи так: «Бывают, однако, моменты, гг., когда должно быть приносимо в жертву всё.» Именно так: «всё». И он нанес прямо-таки сокрушительный удар по верховной власти, утверждая (с опорой на различные мнимые «факты»), что «дезорганизация», охватившая Россию, «составляет несомненную систему… Эта система создана Вильгельмом и изумительно проводится при помощи немецкого правительства, работающего в тылу у нас…». Современный историк констатирует, что эта «самая знаменитая речь Пуришкевича была построена на непроверенных слухах и подтасованных фактах. Он не мог привести никаких доказательств связи высших правительственных лиц с Германией. Выступивший через три дня Н. Е. Марков документально опроверг обвинения… Однако в разгар политической борьбы никто не хотел устанавливать истины. Марков был лишен слова…». Само же упомянутое выступление Пуришкевича 19 ноября «вызвало шквал аплодисментов, впервые ему рукоплескали либералы и левые. Крики „браво!“ не смолкали несколько минут. Подобного выражения энтузиазма IV Государственная дума еще не знала».67
Один из наиболее почитаемых либеральных деятелей философ Е. Н. Трубецкой писал тогда о пуришкевичской речи: «Впечатление было очень сильное… За это Пуришкевичу можно простить очень многое. Я подошел пожать ему руку».68 Пуришкевича за его роль в подрыве власти простили не только либералы, но даже и — позднее — большевики. Сразу после Октябрьского переворота он попытался создать антибольшевистскую подпольную организацию, был арестован ВЧК, судим ревтрибуналом и приговорен… к «общественно-полезным работам». А всего через несколько месяцев, 1 мая 1918 года, Пуришкевич был амнистирован и без помех уехал в Киев, а затем в Добровольческую армию (где, впрочем, не играл сколько-нибудь существенной роли). Между тем почти все другие главные деятели «черносотенных» партий были в 1918-1919 годах расстреляны без суда.
Как же все это понять? Речь Пуришкевича показала, что он (подобно большинству его противников) в ответственейший момент выступил, в сущности, не как политик, а как политикан: характернейшая черта политиканства (в отличие от реальной политической деятельности) состоит в сосредоточении на сегодняшних, даже сиюминутных целях и интересах, без ответственного понимания и предвидения последствий того или иного действия. Фактически присоединившись к либералу Милюкову, Пуришкевич окончательно дискредитировал Российскую власть, которую он вроде бы всеми силами стремился отстаивать… Естественно, его речь вызвала настоящий восторг в антиправительственных кругах.
И едва ли будет ошибкой утверждение, что именно политиканство во многом и отвращало выдающихся деятелей культуры от «черносотенных» лидеров и возглавляемых ими организаций (хотя, конечно, немалую роль играла здесь и клеветническая кампания против них в либеральной печати, лжеинформации которой подчас невозможно было не поддаться). С. Н. Булгаков вспоминал: «Чем дальше, тем напряженнее становились отношения с Гос. Думой, — которая от Пуришкевича до Милюкова — принимала революционный характер».69
Вместе с тем можно все же как-то понять политический «курбет» Пуришкевича. Как и многие другие «черносотенцы», он ясно видел неотвратимость революционного катаклизма. К 1916 году он — опять-таки как и другие его единомышленники — испытывал острейшее чувство безнадежности, полного отчаянья. Через пять лет В. В. Шульгин процитировал в своей известной книге «Дни» слова Пуришкевича: «… я вам говорю, что монархия гибнет, а с ней мы все, а с нами — Россия».70
Многие «черносотенцы» воспринимали эту гибель как Божью кару за грехи России и их собственные, кару, которую следует претерпеть (об этом мы еще будем говорить). Но предельно экспансивный и деятельный Пуришкевич не мог прекратить борьбу и готов был, как говорится, ухватиться за соломинку. Ему казалось, что вкупе с кадетами можно хоть в какой-то мере спасти положение. Уже после Февраля, когда началась подготовка к выборам Учредительного собрания, Пуришкевич заявил, что "Партия народной свободы (то есть кадетская. — В. К.) получит и свои голоса и всех тех, кто идет правее: ведь я человек правых убеждений, монархист, подаю свой голос за членов Партии народной свободы…"71. Но это действие было не более чем безнадежный жест утопающего… И «политика» Пуришкевича только с особенной наглядностью демонстрировала полное поражение «черносотенцев», — правда, поражение практическое, а не духовное: так, ореол поклонения, который окружает сегодня «ретроградные» лики Розанова или Флоренского, свидетельствует об их духовной победе. Нет сомнения, что еще будут очищены от налепленной на них беспросветной грязи и фигуры «черносотенных» политиков, пусть они даже и не «лучше» других политиков…
А как же, — воскликнут, конечно же, многие, — оценивать те кровавые погромы, которые эти политики организовывали?!
Тут перед нами предстает, без всякого преувеличения, всемирная проблема; русское — даже древнерусское — слово «погром» вошло во все основные языки мира. Но об этом — в следующей главе.
Глава четвертая. Правда о погромах.
Однако это явно и абсолютно несостоятельное предположение, ибо, конечно же, никто не поверил бы, что убийство того же Иоллоса предпринято революционерами…
Действительную разгадку этой истории дает, между прочим, сам С. А. Степанов, но в другом месте своей книги, где он сообщает, что «черносотенец» А. Александров «вербовал боевиков среди бывших эсеров и социал-демократов», так как «по личному опыту убедился, что из них выходят лучшие работники» (с. 144; приведены слова самого Александрова). И в самом деле: Казанцеву крайне трудно было бы подобрать «надежных» убийц из своей среды, ибо «черносотенцы» — особенно принадлежавшие к «простому народу» — в большинстве своем были люди прежде всего богобоязненные, сохранившие традиционные нравственные устои, и могли в любой момент отказаться от совершения убийства безоружного человека. Конечно, как говорится, в семье не без урода, но тем не менее тот «революционный» культ убийств, который определял сознание эсеров, анархистов и т.п., был совершенно не характерен для «черносотенцев».
Вот многозначительная сцена столкновения «черносотенцев» с красносотенцем: "в Иваново-Вознесенске черносотенцы потребовали у большевика В. Е. Морозова снять шапку перед царским портретом (что было общепринятым тогда обычаем. — В. К.). В ответ В. Е. Морозов назвал царя сволочью, прострелил портрет и убил двух портретоносцев и сам был избит до полусмерти (вот именно «полу»! — В. К.). Феноменальная физическая сила позволила В. Е. Морозову выжить, но с больничной койки он отправился прямо на десятилетнюю каторгу" (с. 58). Это свидетельство товарища Морозова по партии, И. Косарева, прямо-таки бесподобно: нам предлагают всей душой возмутиться столь жестоким и несправедливым приговором — за всего только двух убитых людей целых десять лет каторги!.. А ведь «черносотенцы», оказывается, даже не смогли убить наглейшего убийцу, который стал стрелять в ответ на предложение снять шапку…
Но завершим тему «черного террора». Кроме убийства Герценштейна (в 1906 году) и Иоллоса (в 1907 году) «черносотенцы», как полагают, убили еще бывшего депутата Думы трудовика А. Л. Караваева (в 1908 году), но, заключает в своей книге С. А. Степанов, "от длинного списка (что это был за «список», он не объясняет. — В. К.) намеченных террористических актов пришлось отказаться" (с. 158). Итак, красносотенцы и не думали отказываться от тысяч «намеченных» убийств, а «черносотенцам» пришлось остановиться на третьем по счету… Это можно понять только в том смысле, что «черносотенцы» ни в коей мере не были «готовы» к «кровавой бане», никак не «могли бы» (см. выше) «утопить в крови всю Россию», — в отличие или, вернее, в противоположность красносотенцам.
Однако совершенно мизерный в сравнении с красносотенным, являющийся лишь ничтожным ответом на него, «черный террор» 1906-1907 годов был раздут либеральными и левыми кругами до гигантских масштабов, о чем писал, в частности, В. В. Шульгин, констатируя, что о двух убитых евреях — Герценштейне и Иоллосе — «российская печать кричала куда больше, чем о сотнях и тысячах в эту же эпоху убитых русских».58
Выразительна сцена на заседании Государственной Думы в 1907 году:
"Взошедший на трибуну Пуришкевич взволнованно сообщил: «Я получил телеграмму из Златоуста о том, что там убит председатель Союза русского народа (смех слева)… К каким бы партиям мы ни принадлежали, Государственная Дума, как высшее законодательное учреждение, не смеет откладывать рассмотрение подобного рода вопросов» (шум). Председатель (кадет Ф. А. Головин. — В. К.): «Я призываю вас к порядку». Пуришкевич: «Я призываю к порядку Думу».59
Сцена говорит сама за себя; особенно характерно, что даже и обязанный соблюдать объективность председатель Думы призывает к порядку не смеющихся по поводу очередного убийства, а депутата, поднявшего голос против непрерывных революционных убийств. Совсем по-иному вела себя Дума, когда речь заходила о двух-трех убийствах либеральных деятелей… Под редакцией В. М. Пуришкевича издавалась задуманная в виде целого ряда томов «Книга русской скорби» — собрание некрологов об убитых левыми террористами людях. Но и эту книгу либеральное большинство встретило смехом или в «лучшем» случае — равнодушием…
Впрочем, наверняка найдутся читатели, спешащие напомнить мне о погромах тех лет, которые — хотя они не были террором в прямом, собственном смысле слова, — приводили к многочисленным жертвам. А погромы, как это «общеизвестно», организовывали «черносотенные» партии… Вопрос о погромах достаточно сложен, запутан и требует подробного обсуждения, к которому мы еще специально обратимся. Теперь же следует подвести итоги разговора об «облике» главных партий эпохи Революции.
Уже не раз шла речь о необоснованном, хотя и общепринятом, противопоставлении «черносотенных» лидеров, превращенных в неких чудовищ, и благопристойных кадетских и октябристских лидеров. Так, в последнее время в ряде сочинений нарисован очень симпатичный образ лидера октябристов А. И. Гучкова (1862-1936); по этому пути пошел даже серьезнейший историк Революции — В. И. Старцев. В предисловии к книге «Александр Иванович Гучков рассказывает…» (М., 1993) он, в частности, не без восхищения очерчивает вехи романтически-авантюрной биографии Гучкова: «Еще совсем молодым человеком он совершил рискованное путешествие в Тибет, посетил далай-ламу. Служил в Забайкалье, в пограничной страже, дрался на дуэли. Во время англо-бурской войны мы видим Гучкова на юге Африки, где он сражается на стороне буров, побывал в плену у англичан. В 1903 году — Гучков в Македонии, где вспыхнуло восстание против турок. Во время русско-японской войны от снаряжает санитарный поезд и отправляется на Дальний Восток в качестве уполномоченного Красного Креста, попадает в плен к японцам…» (с. 4). Далее говорится о Гучкове как о «пламенном патриоте» (впрочем, кадет В. А. Маклаков, как мы видели, определил этими словами не Гучкова, а Пуришкевича).
Безусловно, все это не могло не вызывать у русских людей глубокой симпатии к личности Александра Ивановича. И опираясь на сию симпатию, Гучков завоевал себе роль одного из ведущих политических деятелей страны и, в частности, репутацию высшего авторитета в военных делах; после Февраля он вполне закономерно стал военным министром.
Впрочем, борьбу за этот пост он начал намного раньше, и не нашел лучшего способа свержения военного министра (с 1909 по 1915 год) В. А. Сухомлинова как объявить его германским шпионом (или хотя бы прямым пособником шпионов). После долгих усилий Гучкову и его сподвижникам удалось это сделать, и Сухомлинов в марте 1916 года оказался в заключении. После шести месяцев безуспешного следствия его отправили под домашний арест, но при Временном правительстве он был снова арестован и осужден на пожизненную каторгу. Только в 1960-х годах историки доказали полнейшую безосновательность гучковских обвинений в адрес Сухомлинова.
Важно осознать, что позднейшие события как бы затмили неслыханную дикость разыгранного Гучковым «шпионского» фарса. Тогдашний министр иностранных дел Великобритании Эдвард Грей, узнав об аресте Сухомлинова, с возмущенной иронией заявил посетившим Лондон либеральным депутатам Думы: «Ну и храброе у вас правительство, раз оно решается во время войны судить за измену военного министра…».60
В действительности правительство было вынуждено подчиниться мощному давлению со стороны Гучкова и его сторонников. А «храбрость» на самом деле представляла собой вопиющую политическую безответственность. Не исключено, что сам Гучков был уверен в измене министра; однако объявлять об этом (не имея неоспоримых доказательств) во время войны мог именно и только совершенно безответственный политик.
Но обвинение Сухомлинова в измене было, увы, только началом. 1 ноября 1916 года Милюков, идя по стопам Гучкова, произнес в Думе знаменитую речь, обвиняющую в измене уже и председателя совета министров, и даже самое императрицу…
Опираясь на заведомо негодные «свидетельства» (прежде всего германскую прессу, которая, конечно же, не стала бы разоблачать своих столь высокопоставленных шпионов, если бы они действительно имелись), Милюков рассуждал о различных «действиях правительства» и, как он сам позднее вспоминал (цитирую), "в каждом случае предоставлял слушателям решить, «глупость» это «или измена». Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем вполне уверен. Эти места моей речи особенно запомнились и широко распространялись… Осторожно, но достаточно ясно поддержал меня В. А. Маклаков. Наши речи были запрещены для печати, но это только усилило их резонанс. В миллионах экземпляров они были размножены… и разлетелись по всей стране. За моей речью утвердилась репутация штурмового сигнала революции. Я этого не хотел…" (выделено мною. — В. К.).61
Это, в сущности, всецело подлое рассуждение, ибо ведь не настолько же глуп был Милюков, дабы не понимать, что речь его совершенно неизбежно будет воспринята в тогдашних условиях именно и только как обвинение высшей власти в тягчайшем из всех возможных преступлений… И с нераскаянностью подлеца он спокойно, как бы между прочим, сообщает, что совершенно сознательно «предоставлял» слушателям (и, далее, читателям) решать, не «измена» ли это, — даже по поводу таких «действий», в изменнической сущности сам он, видите ли, «не был вполне уверен». Совершенно ясно, что в глазах Милюкова любые средства были хороши для осуществления его заветной цели: уничтожить в России историческую власть и сесть самому на ее место. Для окончательного подтверждения истинности приговора, выносимого Милюкову, следует сказать еще о том, что всего через полтора года после своей речи об измене, о сговоре власти с Германией сам Милюков призвал германскую армию оккупировать Россию!..
В мае 1918 года, находясь в занятом германской армией Киеве, Милюков (это показала, в частности, современный историк Н. Г. Думова) принял решение «убедить немцев занять Москву и Петербург», ибо для них «выгоднее иметь в тылу не большевиков… а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию». К чести большинства членов ЦК кадетской партии, они категорически отвергли сей милюковский план возвращения кадетов к власти. Член кадетского ЦК князь В. А. Оболенский заявил Милюкову: «Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит…». Лидер кадетов холодно пожал плечами. «Народ? — переспросил он. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться». Другой весьма, кстати, левый кадетский лидер, юрист М. Л. Мандельштам, совершенно точно сформулировал правовую оценку поведения Милюкова: «Призыв врагов на территорию отечества есть преступление, которое карается смертной казнью».
Итак, Милюков, нагло приписывавший измену родине высшим носителям российской исторической власти, сам, как оказывается, осуществлял реальную, действительную измену. В июне 1918 года он вступил в прямой контакт с начальником немецкой контрразведки Гаазе; своего рода жестокая ирония судьбы состояла в том, что под именем Гаазе фигурировал великий герцог Эрнст-Людвиг Гессенский и Рейнский — старший брат российской императрицы Александры Федоровны, — той самой, которую Милюков всего полтора года назад обвинял в изменнической деятельности в пользу Германии…62 Преступные махинации Милюкова, слава Богу, в конце концов вызвали решительный протест кадетской партии, и он вынужден был уйти (фактически был изгнан) с поста председателя ее ЦК, который занимал в течение более десяти лет.
Нельзя не сказать еще и о том, что гучковско-милюковское обвинение высшей власти в измене и шпионаже не только явилось пусковым механизмом Февральской революции, но и имело далеко идущие тяжкие последствия. Это обвинение было вполне доступно сознанию любого солдата, рабочего и крестьянина и, овладевая этим сознанием, обретало поистине страшную разрушительную силу. «Оружие», сконструированное Гучковым и Милюковым, было затем, в октябре 1917 года, успешно использовано большевиками, обвинившими Керенского в намерении сдать Петроград германской армии. Обвинение опять-таки являлось абсолютно безосновательным, — и даже не потому, что Керенский не был способен на предательство, а потому, что он (как это давно выяснено) был фатально связан политической — в частности, масонской — клятвой с врагами Германии и, даже ясно сознавая гибельность продолжения войны для своей собственной власти, все же никак не мог прекратить войну.
Тем не менее, именно обвинение в «измене» сыграло решающую роль в том, что, по сути дела, никто не стал защищать Временное правительство в момент большевистского переворота. В. И. Ленин с середины сентября 1917 года начал постоянно пропагандировать это обвинение и с особенной радостью сообщал 7 октября (то есть за две с половиной недели до большевистского переворота) делегатам Петроградской городской конференции большевиков, что «среди солдат зреет убеждение в заговоре Керенского».63 К 25 октября это «убеждение» вполне «созрело» (конечно, под воздействием не ослабевавшей пропаганды), и у Временного правительства не оказалось никаких защитников. То есть целиком повторилась ситуация Февраля — когда также не было сколько-нибудь серьезного сопротивления силам, свергавшим историческую власть, объявленную Милюковым и компанией пособницей Германии…
Много позднее А. Ф. Керенский с вполне оправданной обидой писал в своей книге «Россия на историческом повороте» об атмосфере накануне 25 октября 1917 года: "Играя на подлинно патриотических чувствах народа, Ленин, Троцкий и им подобные цинично утверждали, что «прокапиталистическое» (в действительности почти все окружение Керенского к октябрю составляли социалисты. — В. К.) Временное правительство во главе с Керенским готово продать родину…".64
Необходимо добавить к этому, что «атмосфера», созданная в стране в 1915-1917 годах широкомасштабной кампанией по разоблачению изменников и шпионов в высших эшелонах власти, не могла рассеяться сколько-нибудь быстро (во всяком случае, при жизни тогдашних поколений людей). И когда нынешние крикуны обвиняют «народ» в том, что он в 1937-1938 годах со странной легкостью верил любым судебным процессам над высокопоставленный «изменниками» и «шпионами», необходимо вспомнить о первосоздателях такой общественной атмосферы — Гучкове и Милюкове со товарищи. Ясно, что судьба того же генерала от кавалерии Сухомлинова через двадцать лет повторилась в судьбах маршалов Блюхера, Егорова, Тухачевского…
Наконец, еще одна очень — или, пожалуй, самая — существенная сторона дела. Гучков и Милюков, добиваясь своих целей, проявили крайнюю, в сущности смехотворную, недальновидность. Им казалось, что, полностью дискредитировав верховную власть, они, наконец, займут ее место и станут более или менее «спокойно» управлять Россией, ведя ее к победам и благоденствию. Между тем предпринятая ими кампания привела к дискредитации власти вообще (и из их собственных рук власть выпала через всего лишь два месяца). Россия погрузилась в хаос полнейшего безвластия до тех пор, пока большевики посредством жесточайшей диктатуры не восстановили государство, — и это был, без сомнения, единственно возможный выход из создавшегося положения…
Милюковская речь 1 ноября 1916 года, казалось бы, явилась настоящим его торжеством: уже 10 ноября был отправлен в отставку председатель совета министров. И на следующем заседании Думы, 19 ноября, Милюков потребовал полного устранения существующей власти, уверяя своих единомышленников: "Гг., после 1 ноября (то есть после его великой речи! — В. К.) страна вас вновь нашла и готова признать в вас своих вождей, за которыми она пойдет…". Если бы пришло к власти «то правительство, которого мы желаем, мы совершили бы чудеса».65 Какие «чудеса» совершили после Февраля Милюков со товарищи, хорошо известно…
Стоит привести здесь по-своему замечательное позднейшее высказывание генерала Сухомлинова. Временное правительство за отпущенный ему срок не успело загнать его в «каторжные норы»; после некоторых мытарств он в октябре 1918 года эмигрировал и в 1924 году издал в Берлине книгу «Воспоминания», которая заканчивалась так:
"Залог для будущей России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом (то есть идеалом коммунистическим. — В. К.) правительство… Что мои надежды являются не совсем утопией, доказывает, что такие мои достойные бывшие сотрудники и сослуживцы, как генералы Брусилов, Балтийский, Добровольский, свои силы отдали новому правительству в Москве".66
Сухомлинов здесь был совершенно искренен и исходил из вполне понятного чувства, которое можно было бы выразить так: «Слава Богу, что во главе России эти самые большевики, а не Гучков с Милюковым и Керенским!»
Но, говоря о роковой разрушительной роли Милюкова, Гучкова и им подобных, нельзя умолчать и о том, что часть «черносотенцев» и близких к ним «националистов» приняла прямое участие в разоблачении мнимого предательства Российской власти. То «рукопожатие», которым Пуришкевич обменялся с Милюковым в 1914 году, воистину оказалось символическим; вскоре после подрывной милюковский речи на заседании Думы прозвучало в сущности мощно подкрепившее ее выступление Пуришкевича (19 ноября, перед только что цитированным выступлением Милюкова о «чудесах»).
Объявив «я самый правый!», Пуришкевич определил смысл своей разоблачительной речи так: «Бывают, однако, моменты, гг., когда должно быть приносимо в жертву всё.» Именно так: «всё». И он нанес прямо-таки сокрушительный удар по верховной власти, утверждая (с опорой на различные мнимые «факты»), что «дезорганизация», охватившая Россию, «составляет несомненную систему… Эта система создана Вильгельмом и изумительно проводится при помощи немецкого правительства, работающего в тылу у нас…». Современный историк констатирует, что эта «самая знаменитая речь Пуришкевича была построена на непроверенных слухах и подтасованных фактах. Он не мог привести никаких доказательств связи высших правительственных лиц с Германией. Выступивший через три дня Н. Е. Марков документально опроверг обвинения… Однако в разгар политической борьбы никто не хотел устанавливать истины. Марков был лишен слова…». Само же упомянутое выступление Пуришкевича 19 ноября «вызвало шквал аплодисментов, впервые ему рукоплескали либералы и левые. Крики „браво!“ не смолкали несколько минут. Подобного выражения энтузиазма IV Государственная дума еще не знала».67
Один из наиболее почитаемых либеральных деятелей философ Е. Н. Трубецкой писал тогда о пуришкевичской речи: «Впечатление было очень сильное… За это Пуришкевичу можно простить очень многое. Я подошел пожать ему руку».68 Пуришкевича за его роль в подрыве власти простили не только либералы, но даже и — позднее — большевики. Сразу после Октябрьского переворота он попытался создать антибольшевистскую подпольную организацию, был арестован ВЧК, судим ревтрибуналом и приговорен… к «общественно-полезным работам». А всего через несколько месяцев, 1 мая 1918 года, Пуришкевич был амнистирован и без помех уехал в Киев, а затем в Добровольческую армию (где, впрочем, не играл сколько-нибудь существенной роли). Между тем почти все другие главные деятели «черносотенных» партий были в 1918-1919 годах расстреляны без суда.
Как же все это понять? Речь Пуришкевича показала, что он (подобно большинству его противников) в ответственейший момент выступил, в сущности, не как политик, а как политикан: характернейшая черта политиканства (в отличие от реальной политической деятельности) состоит в сосредоточении на сегодняшних, даже сиюминутных целях и интересах, без ответственного понимания и предвидения последствий того или иного действия. Фактически присоединившись к либералу Милюкову, Пуришкевич окончательно дискредитировал Российскую власть, которую он вроде бы всеми силами стремился отстаивать… Естественно, его речь вызвала настоящий восторг в антиправительственных кругах.
И едва ли будет ошибкой утверждение, что именно политиканство во многом и отвращало выдающихся деятелей культуры от «черносотенных» лидеров и возглавляемых ими организаций (хотя, конечно, немалую роль играла здесь и клеветническая кампания против них в либеральной печати, лжеинформации которой подчас невозможно было не поддаться). С. Н. Булгаков вспоминал: «Чем дальше, тем напряженнее становились отношения с Гос. Думой, — которая от Пуришкевича до Милюкова — принимала революционный характер».69
Вместе с тем можно все же как-то понять политический «курбет» Пуришкевича. Как и многие другие «черносотенцы», он ясно видел неотвратимость революционного катаклизма. К 1916 году он — опять-таки как и другие его единомышленники — испытывал острейшее чувство безнадежности, полного отчаянья. Через пять лет В. В. Шульгин процитировал в своей известной книге «Дни» слова Пуришкевича: «… я вам говорю, что монархия гибнет, а с ней мы все, а с нами — Россия».70
Многие «черносотенцы» воспринимали эту гибель как Божью кару за грехи России и их собственные, кару, которую следует претерпеть (об этом мы еще будем говорить). Но предельно экспансивный и деятельный Пуришкевич не мог прекратить борьбу и готов был, как говорится, ухватиться за соломинку. Ему казалось, что вкупе с кадетами можно хоть в какой-то мере спасти положение. Уже после Февраля, когда началась подготовка к выборам Учредительного собрания, Пуришкевич заявил, что "Партия народной свободы (то есть кадетская. — В. К.) получит и свои голоса и всех тех, кто идет правее: ведь я человек правых убеждений, монархист, подаю свой голос за членов Партии народной свободы…"71. Но это действие было не более чем безнадежный жест утопающего… И «политика» Пуришкевича только с особенной наглядностью демонстрировала полное поражение «черносотенцев», — правда, поражение практическое, а не духовное: так, ореол поклонения, который окружает сегодня «ретроградные» лики Розанова или Флоренского, свидетельствует об их духовной победе. Нет сомнения, что еще будут очищены от налепленной на них беспросветной грязи и фигуры «черносотенных» политиков, пусть они даже и не «лучше» других политиков…
А как же, — воскликнут, конечно же, многие, — оценивать те кровавые погромы, которые эти политики организовывали?!
Тут перед нами предстает, без всякого преувеличения, всемирная проблема; русское — даже древнерусское — слово «погром» вошло во все основные языки мира. Но об этом — в следующей главе.
Глава четвертая. Правда о погромах.
Главное и наиболее тяжкое обвинение, висящее на «черносотенцах» — прежде всего на Союзе русского народа, — это, конечно, обвинение в организации погромов, выразившихся не только в разрушении и грабеже имущества евреев, но и в многочисленных убийствах… Русское слово «погром», известное уже по письменным памятникам XVI века и означающее «разорение», «опустошение» (см., например, в словаре В. И. Даля), в XX веке было превращено в своего рода кошмарный символ Российской империи. «Pogrom» внедрили во все основные языки мира, как бы «доказывая» тем самым, что дело идет об именно и только русском явлении (за это, мол, «ручается» русское происхождение самого термина!). Проклятия в адрес России как «страны погромов», даже «родины погромов», звучат уже более ста лет.
Разобраться в существе дела невозможно без обращения к истории — в том числе и к истории уже далеких времен. А чтобы не возникло подозрений в тенденциозности освещения истории, я буду основываться, главным образом, на созданной вскоре после погромов наиболее значительными еврейскими учеными России, Европы и США изданной в 1908-1913 годах в Петербурге шестнадцатитомной «Еврейской энциклопедии» (в дальнейшем обозначается буквами «ЕЭ»; курсив в цитируемых текстах везде мой. — В. К.).
Оставим в стороне древнюю историю, поскольку она не имеет прямого отношения к русской истории, и начнем со средневековья. Как сообщается в ЕЭ, издавна, с первых веков нашей эры жившие в западноевропейских странах евреи лишь изредка вступали в конфликты с основным населением этих стран, и к тому же гонения на них не имели сколько-нибудь тяжелых последствий.
Однако начиная с XII века ситуация резко изменилась, и в конечном счете евреи Западной Европы пережили настоящую «катастрофу», — вернее, целый ряд (цитирую ЕЭ) «катастроф, разразившихся над ними в эпоху крестовых походов. При первом походе цветущие общины на Рейне и Дунае подверглись полному разгрому, во втором походе (1147) особенно потерпели евреи Франции… в… третий поход (1188)… разыгрался страшный мартиролог английских евреев… С тех пор и началось время преследований и стеснений для мирно развивавшегося — до конца XII века — английского еврейства. Завершением этого тяжелого периода было изгнание евреев из Англии в 1290 году, прошло 365 лет, пока им вновь было разрешено поселиться в этой стране… Везде на христианском Западе мы видим одну и ту же мрачную картину. Евреи, изгнанные из Англии (1290); Франции (1394), из многих областей Германии, Италии и с Балканского полуострова в период 1350-1450 гг… бежали преимущественно в славянские владения… Здесь евреи нашли верное убежище… и достигли известного благосостояния». И еще о судьбе евреев в Испании: «В 1391 г. в одной лишь Севилье чернь убила 30000 евреев… Тысячи людей были брошены в тюрьмы, подвергнуты пыткам и преданы костру». А в 1492 году "несколько сот тысяч евреев (то есть все жившие тогда в Испании. — В. К.) должны были оставить страну" (ЕЭ, т. 7, с. 453 — 454).
Разобраться в существе дела невозможно без обращения к истории — в том числе и к истории уже далеких времен. А чтобы не возникло подозрений в тенденциозности освещения истории, я буду основываться, главным образом, на созданной вскоре после погромов наиболее значительными еврейскими учеными России, Европы и США изданной в 1908-1913 годах в Петербурге шестнадцатитомной «Еврейской энциклопедии» (в дальнейшем обозначается буквами «ЕЭ»; курсив в цитируемых текстах везде мой. — В. К.).
Оставим в стороне древнюю историю, поскольку она не имеет прямого отношения к русской истории, и начнем со средневековья. Как сообщается в ЕЭ, издавна, с первых веков нашей эры жившие в западноевропейских странах евреи лишь изредка вступали в конфликты с основным населением этих стран, и к тому же гонения на них не имели сколько-нибудь тяжелых последствий.
Однако начиная с XII века ситуация резко изменилась, и в конечном счете евреи Западной Европы пережили настоящую «катастрофу», — вернее, целый ряд (цитирую ЕЭ) «катастроф, разразившихся над ними в эпоху крестовых походов. При первом походе цветущие общины на Рейне и Дунае подверглись полному разгрому, во втором походе (1147) особенно потерпели евреи Франции… в… третий поход (1188)… разыгрался страшный мартиролог английских евреев… С тех пор и началось время преследований и стеснений для мирно развивавшегося — до конца XII века — английского еврейства. Завершением этого тяжелого периода было изгнание евреев из Англии в 1290 году, прошло 365 лет, пока им вновь было разрешено поселиться в этой стране… Везде на христианском Западе мы видим одну и ту же мрачную картину. Евреи, изгнанные из Англии (1290); Франции (1394), из многих областей Германии, Италии и с Балканского полуострова в период 1350-1450 гг… бежали преимущественно в славянские владения… Здесь евреи нашли верное убежище… и достигли известного благосостояния». И еще о судьбе евреев в Испании: «В 1391 г. в одной лишь Севилье чернь убила 30000 евреев… Тысячи людей были брошены в тюрьмы, подвергнуты пыткам и преданы костру». А в 1492 году "несколько сот тысяч евреев (то есть все жившие тогда в Испании. — В. К.) должны были оставить страну" (ЕЭ, т. 7, с. 453 — 454).