Страница:
Дело в том, что еще с ноября 1917 года Деникин был одним из вожаков формирующейся Белой — “Добровольческой” — армии, а с сентября 1918-го, после кончины М. В. Алексеева, стал ее главнокомандующим. Между тем Колчак лишь через два месяца после этого, в ноябре 1918 года, начал боевые действия против большевиков в Сибири и тем не менее был тут же объявлен “Верховным правителем России”. И все же Деникин безропотно признал верховенство новоявленного вождя. В пространнейших деникинских “Очерках русской смуты” об этом весьма значительном событии сказано со странной лаконичностью и неопределенностью: “… подчинение мое адм. Колчаку в конце мая 1919 года, укреплявшее позицию всероссийского масштаба, занятую Верховным правителем, встречено было правыми кругами несочувственно” (“Вопросы истории”, 1994,№3,с. 104).
Александр Васильевич Колчак был, вне всякого сомнения, прямым ставленником Запада и именно поэтому оказался “верховным правителем”. В отрезке жизни Колчака с июня 1917-го, когда он уехал за границу, и до его прибытия в Омск в ноябре 1918 года много невыясненного, но и документально подтверждаемые факты достаточно выразительны. “17(30) июня, — сообщал адмирал самому близкому ему человеку А. В. Тимиревой, — я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном… я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру” 172, — то есть наемному военачальнику… В начале августа только что произведенный Временным правительством в адмиралы (“полные”) Колчак тайно прибыл в Лондон, где встречался с морским министром Великобритании и обсуждал с ним вопрос о “спасении” России. Затем он опять-таки тайно отправился в США, где совещался не только с военным и морским министрами (что было естественно для адмирала), но и с министром иностранных дел, а также — что наводит на размышления — с самим президентом США Вудро Вильсоном.
В октябре 1917 года Колчака нашла в США телеграмма из Петрограда с предложением выставить свою кандидатуру на выборы в Учредительное собрание от партии кадетов; он тут же сообщил о своем согласии. Но всего через несколько дней совершился Октябрьский переворот. Адмирал решил пока не возвращаться в Россию и поступил… “на службу его величества короля Великобритании”… В марте 1918-го он получил телеграмму начальника британской военной разведки, предписывавшую ему “секретное присутствие в Маньчжурии” — то есть на китайско-российской границе. Направляясь (по дороге в Харбин) в Пекин, Колчак в апреле 1918 года записал в дневнике, что должен там “получить инструкции и информацию от союзных послов. Моя миссия является секретной, и хотя догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней” (цит. изд. с. 29). В конце концов в ноябре 1918 года Колчак для исполнения этой “миссии” был провозглашен в Омске верховным правителем России. Запад снабжал его много щедрее, чем Деникина; ему были доставлены около миллиона винтовок, несколько тысяч пулеметов, сотни орудий и автомобилей, десятки самолетов, около полумиллиона комплектов обмундирования и т.п. 173 (разумеется, “прагматический” Запад доставил все это под залог в виде трети золотого запаса России…).
При Колчаке постоянно находились британский генерал Нокс и французский генерал Жанен со своим главным советником — капитаном Зиновием Пешковым (младшим братом Я. М. Свердлова), принадлежавшим, между прочим, к французскому масонству. Эти представители Запада со всем вниманием опекали адмирала и его армию. Генерал А. П. Будберг, — начальник снабжения, затем военный министр у Колчака, — записал в своем дневнике 11 мая 1919 года, что генерал Нокс “упрямо стоит на том, чтобы самому распределять приходящие к нему запасы английского снабжения, и делает при этом много ошибок, дает не тому, кому это в данное время надо” 174 и г. п.
Все подобные факты (а их перечень можно значительно умножить) ясно говорят о том, что Колчак — хотя он, несомненно, стремился стать “спасителем России” — на самом деле был, по его же собственному слову, “кондотьером” Запада, и в силу этого остальные предводители Белой армии, начиная с Деникина, должны были ему подчиняться…
Что же касается Запада, его планы в отношении России были вполне определенными. О них четко сказал в 1920 году человек, которого едва ли можно заподозрить в клевете на западную демократию. Речь идет о корифее российского либерализма П. Н. Милюкове. Летом 1918 года из-за своего прямого сотрудничества с германской контрразведкой он вынужден был уйти с поста председателя кадетской партии и, хотя в октябре того же года принес за это “покаяние”, ему уже не пришлось играть ведущую роль в политике. Однако именно эта определенная “отстраненность” дала ему возможность — и смелость — взглянуть правде в глаза. Милюков, который долгие годы беззаветно превозносил Запад и его благородную помощь демократизирующейся России, 4 января 1920 года написал из Лондона своей сподвижнице, знаменитой графине С. В. Паниной, находившейся тогда в Белой армии на Дону:
“Теперь выдвигается (на Западе. — В.К.) в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России как колонии (выделено самим П. Н. Милюковым. — В.К.) ради ее богатств и необходимости для Европы сырых материалов” 175. И уж если убежденный “западник” Милюков (кстати, находившийся в Великобритании еще с начала 1919 года) сообщает такое, не приходится сомневаться в истинности “диагноза”.
Разумеется, Белая армия постоянно провозглашала, что она воюет за Россию и ее коренные интересы. Однако есть все основания утверждать, что в действительности борьба Белой армии определялась — пусть даже, как говорится, в известной мере и степени — интересами Запада. Между прочим, М. В. Назаров, хотя он видит многое иначе, чем я, все же недвусмысленно утверждает, что “ориентация Белого движения на Антанту заставила многих опасаться, что при победе белых стоявшие за ними иностранные силы подчинят Россию своим интересам” (цит. соч., с. 218).
И эти “опасения” были совершенно верными не только из-за мощного давления “иностранных сил”; сама политическая программа Белой армии в очень многом соответствовала чаяниям Запада. Вот поистине обнажающее всю суть дела рассуждение Деникина: “… та “расплавленная стихия” (то есть “русский бунт”. — В.К.), которая с необычайной легкостью сдунула Керенского, попала в железные тиски Ленина-Бронштейна и вот уже более трех лет (Деникин писал это в начале 1921 года. — В.К.) не может вырваться из большевистского плена. Если бы такая жестокая сила… взяла власть и, подавив своеволие, в которое обратилась свобода, донесла бы эту власть до Учредительного собрания, то русский народ не осудил бы ее, а благословил” (“Вопросы истории”, 1990, № 12, с. 127).
Итак, Деникин (хотя он — едва ли сколько-нибудь основательно — приписывает свое мнение “русскому народу”) готов “благословить” любое (именно этот смысл в слове “такая”, — такая, как у большевиков…) жестокое насилие, если оно завершится утверждением в России власти парламента. Это означает, во-первых, что целью для Деникина была все же не Россия, а — как и у большевиков — определенный социально-политический строй, и, во-вторых, что речь шла о строе, угодном Западу: буквально во всех документах, обращенных западными “партнерами” к Белой армии, парламент указывается как совершенно обязательная, неукоснительная цель борьбы.
И трудно спорить с тем, что жестокое насилие ради парламентского государства западного типа было ничуть не более приемлемо для “своевольного” русского народа, чем такое же насилие ради коммунизма… Между прочим, уже упомянутый колчаковский генерал А. П. Будберг 17 октября 1918 года писал в своем дневнике о председателе белого правительства в Сибири кадете П. А. Вологодском, который “заявил, что крестьяне готовы к добровольной само мобилизации (в Белую армию. — В.К.). Последнее заявление в устах главы правительства показывает его легковесность, малоосведомленность и опасное незнание народного настроения; крестьяне, быть может, и готовы к самомобилизации, но именно “само”, для защиты своих собственных интересов и для обеспечения себя от прочих “ций” — реквизиций, экзекуций, национализации и т.п. Характерной иллюстрацией к заявлению главы правительства является телеграмма из Славгорода (город в четырехстах километрах юго-восточнее Омска. — В.К.), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю юродскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду” (цит. изд., с. 229).
Уже после полугодового правления Колчака, 18 мая 1919 года, генерал Будберг записал: “Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири… главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников… посылаемые спорадически карательные отряды… жгут деревни, вешают и, где можно, безобразничают. Такими мерами этих восстаний не успокоить… в шифрованных донесениях с фронта все чаще попадаются зловещие для настоящего и грозные для будущего слова “перебив своих офицеров, такая-то часть передалась красным”. И не потому, — совершенно верно писал генерал, — что склонна к идеалам большевизма, а только потому, что не хотела служить… и в перемене положения… думала избавиться от всего неприятного” (с. 261).
Здесь уместно и важно сделать отступление от нашей непосредственной темы, но отступление, которое позволит глубже понять ход Революции в целом. Упомянув о том, что “главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников”, А. П. Будберг позже, 26 августа 1919 года, пишет в своем дневнике еще более определенно: “… главными заправилами всех восстаний являются преимущественно столыпинские аграрники” (с. 308. Выделено мною. — В.К.).
Для многих людей это сообщение, явится, несомненно, неожиданностью, ибо ведь столь уважаемый ныне (и вполне заслуженно уважаемый) П. А. Столыпин полагал, что щедро наделяемые землей в ходе столь тесно связанной с его именем реформы переселенцы явятся как раз надежным противовесом всяческому бунтарству.
Петр Аркадьевич — конечно же, выдающийся, даже подлинно великий государственный деятель России. Его политический разум и воля имели огромное значение для преодоления всеобщей смуты, в которую была ввергнута страна в 1905 году. Неоценима та его историческая роль, о которой вскоре после его гибели писал В. В. Розанов: “После долгого времени… явился на вершине власти человек, который гордился тем именно, что он русский, и хотел соработать с русскими. Это не политическая роль, а, скорее, культурная” (“Новое время” от 7 октября 1911 года; цит. по перепечатке в “Литературной России” от 30 августа 1991 г.). Вообще во главе государственной власти встал в лице П. А. Столыпина человек высокой культуры, достойный брат (хоть и троюродный) самого Лермонтова.
Однако прочно связанная с именем Столыпина “аграрная реформа” явно не могла оправдать возлагавшихся на нее надежд. Об этом сразу же после принятия решения о реформе основательно писал один из виднейших тогдашних экономистов, член-корреспондент Российской Академии Наук А. И. Чупров (1842-1908).
Об его предостережениях недавно напомнил в своей статье “Чупров против Столыпина” кандидат экономических наук Юрий Егоров. В начатой в 1906 году “революции экономической он (Чупров. — В.К.) видел неизбежный пролог революции социальной — ближайшее будущее подтвердило его правоту. И когда Столыпин для своей реформы просил 15-20 лет спокойствия, Чупров и его ученики возражали, что как раз такая реформа лет через десять приведет к социальному взрыву. И в самом деле, о каком успехе могла идти речь, если сами новоявленные собственники в 1917 году с таким энтузиазмом уничтожали частные земельные владения, которые вроде бы должны были защищать” (это явствует и из сообщений А. П. Будберга. — В.К.). Вообще, как утверждал
Это может показаться странным, ибо Лермонтов родился в 1814 году, а Столыпин — через почти полвека, в 1862-м; дело в том, что дед Петра Аркадьевича, Д. А. Столыпин, был намного моложе своей родной сестры Е. А. Столыпиной (в замужестве — Арсеньевой) — бабушки великого поэта. Стоит упомянуть и о том, что матерью Петра Аркадьевича была троюродная племянница крупнейшего дипломата России, друга Тютчева — А. М. Горчакова. А. И. Чупров, “мысль о… распространении отрубной (или, иначе, хуторской. — В.К.) собственности на пространстве обширной страны представляет собою чистейшую утопию, включение которой в практическую программу неотложных реформ может быть объяснено только малым знанием дела” (см.: Былое. Ежемесячное приложение к журналу “Родина”, 1996, № 5, с. 3. — Выделено мною. — В.К.).
К сожалению, “приговор” верен. Жизнь П. А. Столыпина началась и почти целиком прошла (кроме нескольких лет студенчества и службы в Петербурге) в западной части Ковенской губернии (ныне — Литва). С русской деревней он соприкоснулся лишь на пятом десятке, в 1903 году, когда был назначен саратовским губернатором (к тому же вскоре в губернии начались “беспорядки”, которые не способствовали объективному изучению деревенского бытия). В Ковенской губернии и в соседней Восточной
Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела западноевропейская — “модель” может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские “хуторяне” оказались даже наиболее более склонными к бунту, чем “общинные” крестьяне…
Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, — что показал в наше время внимательный историк П. Н. Зырянов: “Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом… но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок… наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать, что Столыпин “высидел кукушкина птенчика”. (Зырянов П. Н. Петр Столыпин. Политический портрет. — М., 1992, с. 44).
Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, “предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств на государственных землях”. Однако, “когда Столыпин пришел в МВД (Министерство внутренних дел. — В.К.), оказалось, что там на 6-43 это дело смотрят несколько иначе… В течение ряда лет группа чиновников во главе с В. И. Гурко разрабатывала проект… основные идеи и направления проекта уже сформировались… В отличие от столыпинского замысла, проект Гурко имел в виду создание хуторов и отрубов на надельных (крестьянских) землях (а не на государственных)… ради другой цели — укрепления надельной земли в личную собственность… С агротехнической точки зрения такое новшество не могло принести много пользы… но оно было способно сильно нарушить единство крестьянского мира, внести раскол в общину.”(с. 45). Между тем Столыпин “изначально вовсе не хотел насильственного разрушения общины” (с. 53).
И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: “Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне… Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика…”(с. 53).
В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы, и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета Министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль государства в развитии сельского хозяйства (начиная с предоставления крестьянам государственной земли, а не ориентации на частную земельную собственность) и сохранение (а не целенаправленное разрушение) основ крестьянской общины.
Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет…
А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири “столыпинскими аграрниками”, но — о чем и сказал П. Н. Зырянов, — имя великого государственного деятеля употреблено здесь (как и во многих случаях) “условно”, в сущности — “неправильно”. То, к чему стремился П. А. Столыпин, было, без сомнения, искажено уже при его жизни и особенно после его убийства.
Ко времени назначения Столыпина — товарищ (то есть заместитель) председателя Совета Министров. Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года Колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой — главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская “пугачевщина” конца 1920 — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти “закрытой” темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты “народного сопротивления коммунизму” (что, как уже говорилось, весьма неточно, лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии “происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории” (пит. соч., с. 21).
В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое, — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец, ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте (Лагунов К…. И сильно падает снег. — Тюмень, 1992). Он во многом сумел преодолеть любую пристрастность и показал, что равно беспощадны были и повстанцы, и подавлявшая их власть. Помимо прочего, книга К. Я. Лагунова убеждает, что Сибирское восстание по своему размаху, в сущности, превзошло более “знаменитое” Тамбовское (пользуясь случаем, приношу свою благодарность Константину Яковлевичу, приславшему мне свою предельно малотиражную книгу, которая иначе едва ли бы оказалась в моих руках).
Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: “Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920-1921 года. В память о “белых” и “красных”; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание” (с. 234). Слово “белых” здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против “красных” точно так же, как ранее против “белых”. Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись “на бессмысленный бунт” (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение (“бунт”) никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых…
Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом “противоречии”: с одной стороны, писатель гневно клянет “красных” за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года “властно поманила крестьянина к земле… Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной Армии поскорее заглушить пламя восстания”… (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину.
Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем, и другим приходится отчаянно бороться с “русским бунтом”, который, по признанию Ленина И. Троцкого, представлял наибольшую опасность (“во много раз, — по словам Ленина, — превышающую” угрозу со стороны всех белых, “сложенных вместе”) для красных и, без сомнения, точно так же для белых… И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту…) о такой же как у красных, “жестокой силе”, которая бы “взяла власть и, подавив своеволие (то есть “русский бунт”. — В.К.)… донесла бы эту власть до Учредительного собрания”. Когда он это писал, красные все еще продолжали “подавлять своеволие”.
В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых и на красных всеобъемлющего “русского бунта”.
Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в “Тихом Доне”), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го — начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно не адекватно называли “красными партизанами”: ведь многие из этих самых “партизан” менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти… А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года:”… теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас” (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные.
Чтобы со всей очевидностью понять относительную “незначительность” войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918-1922 годах так или иначе погибли 939755 красноармейцев и командиров 176. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них, количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее.
Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей 177 — составили за 1918-1922 год примерно 20 миллионов человек, — то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет умерли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года — 37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5%)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927-1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации (4 с лишним миллиона людей из числа родившихся до 1927 года), из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917-1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье). 178
Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие у шли из жизни в силу “естественной” смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных — то есть лишившихся обоих родителей — детей… 179
Александр Васильевич Колчак был, вне всякого сомнения, прямым ставленником Запада и именно поэтому оказался “верховным правителем”. В отрезке жизни Колчака с июня 1917-го, когда он уехал за границу, и до его прибытия в Омск в ноябре 1918 года много невыясненного, но и документально подтверждаемые факты достаточно выразительны. “17(30) июня, — сообщал адмирал самому близкому ему человеку А. В. Тимиревой, — я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном… я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру” 172, — то есть наемному военачальнику… В начале августа только что произведенный Временным правительством в адмиралы (“полные”) Колчак тайно прибыл в Лондон, где встречался с морским министром Великобритании и обсуждал с ним вопрос о “спасении” России. Затем он опять-таки тайно отправился в США, где совещался не только с военным и морским министрами (что было естественно для адмирала), но и с министром иностранных дел, а также — что наводит на размышления — с самим президентом США Вудро Вильсоном.
В октябре 1917 года Колчака нашла в США телеграмма из Петрограда с предложением выставить свою кандидатуру на выборы в Учредительное собрание от партии кадетов; он тут же сообщил о своем согласии. Но всего через несколько дней совершился Октябрьский переворот. Адмирал решил пока не возвращаться в Россию и поступил… “на службу его величества короля Великобритании”… В марте 1918-го он получил телеграмму начальника британской военной разведки, предписывавшую ему “секретное присутствие в Маньчжурии” — то есть на китайско-российской границе. Направляясь (по дороге в Харбин) в Пекин, Колчак в апреле 1918 года записал в дневнике, что должен там “получить инструкции и информацию от союзных послов. Моя миссия является секретной, и хотя догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней” (цит. изд. с. 29). В конце концов в ноябре 1918 года Колчак для исполнения этой “миссии” был провозглашен в Омске верховным правителем России. Запад снабжал его много щедрее, чем Деникина; ему были доставлены около миллиона винтовок, несколько тысяч пулеметов, сотни орудий и автомобилей, десятки самолетов, около полумиллиона комплектов обмундирования и т.п. 173 (разумеется, “прагматический” Запад доставил все это под залог в виде трети золотого запаса России…).
При Колчаке постоянно находились британский генерал Нокс и французский генерал Жанен со своим главным советником — капитаном Зиновием Пешковым (младшим братом Я. М. Свердлова), принадлежавшим, между прочим, к французскому масонству. Эти представители Запада со всем вниманием опекали адмирала и его армию. Генерал А. П. Будберг, — начальник снабжения, затем военный министр у Колчака, — записал в своем дневнике 11 мая 1919 года, что генерал Нокс “упрямо стоит на том, чтобы самому распределять приходящие к нему запасы английского снабжения, и делает при этом много ошибок, дает не тому, кому это в данное время надо” 174 и г. п.
Все подобные факты (а их перечень можно значительно умножить) ясно говорят о том, что Колчак — хотя он, несомненно, стремился стать “спасителем России” — на самом деле был, по его же собственному слову, “кондотьером” Запада, и в силу этого остальные предводители Белой армии, начиная с Деникина, должны были ему подчиняться…
Что же касается Запада, его планы в отношении России были вполне определенными. О них четко сказал в 1920 году человек, которого едва ли можно заподозрить в клевете на западную демократию. Речь идет о корифее российского либерализма П. Н. Милюкове. Летом 1918 года из-за своего прямого сотрудничества с германской контрразведкой он вынужден был уйти с поста председателя кадетской партии и, хотя в октябре того же года принес за это “покаяние”, ему уже не пришлось играть ведущую роль в политике. Однако именно эта определенная “отстраненность” дала ему возможность — и смелость — взглянуть правде в глаза. Милюков, который долгие годы беззаветно превозносил Запад и его благородную помощь демократизирующейся России, 4 января 1920 года написал из Лондона своей сподвижнице, знаменитой графине С. В. Паниной, находившейся тогда в Белой армии на Дону:
“Теперь выдвигается (на Западе. — В.К.) в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России как колонии (выделено самим П. Н. Милюковым. — В.К.) ради ее богатств и необходимости для Европы сырых материалов” 175. И уж если убежденный “западник” Милюков (кстати, находившийся в Великобритании еще с начала 1919 года) сообщает такое, не приходится сомневаться в истинности “диагноза”.
Разумеется, Белая армия постоянно провозглашала, что она воюет за Россию и ее коренные интересы. Однако есть все основания утверждать, что в действительности борьба Белой армии определялась — пусть даже, как говорится, в известной мере и степени — интересами Запада. Между прочим, М. В. Назаров, хотя он видит многое иначе, чем я, все же недвусмысленно утверждает, что “ориентация Белого движения на Антанту заставила многих опасаться, что при победе белых стоявшие за ними иностранные силы подчинят Россию своим интересам” (цит. соч., с. 218).
И эти “опасения” были совершенно верными не только из-за мощного давления “иностранных сил”; сама политическая программа Белой армии в очень многом соответствовала чаяниям Запада. Вот поистине обнажающее всю суть дела рассуждение Деникина: “… та “расплавленная стихия” (то есть “русский бунт”. — В.К.), которая с необычайной легкостью сдунула Керенского, попала в железные тиски Ленина-Бронштейна и вот уже более трех лет (Деникин писал это в начале 1921 года. — В.К.) не может вырваться из большевистского плена. Если бы такая жестокая сила… взяла власть и, подавив своеволие, в которое обратилась свобода, донесла бы эту власть до Учредительного собрания, то русский народ не осудил бы ее, а благословил” (“Вопросы истории”, 1990, № 12, с. 127).
Итак, Деникин (хотя он — едва ли сколько-нибудь основательно — приписывает свое мнение “русскому народу”) готов “благословить” любое (именно этот смысл в слове “такая”, — такая, как у большевиков…) жестокое насилие, если оно завершится утверждением в России власти парламента. Это означает, во-первых, что целью для Деникина была все же не Россия, а — как и у большевиков — определенный социально-политический строй, и, во-вторых, что речь шла о строе, угодном Западу: буквально во всех документах, обращенных западными “партнерами” к Белой армии, парламент указывается как совершенно обязательная, неукоснительная цель борьбы.
И трудно спорить с тем, что жестокое насилие ради парламентского государства западного типа было ничуть не более приемлемо для “своевольного” русского народа, чем такое же насилие ради коммунизма… Между прочим, уже упомянутый колчаковский генерал А. П. Будберг 17 октября 1918 года писал в своем дневнике о председателе белого правительства в Сибири кадете П. А. Вологодском, который “заявил, что крестьяне готовы к добровольной само мобилизации (в Белую армию. — В.К.). Последнее заявление в устах главы правительства показывает его легковесность, малоосведомленность и опасное незнание народного настроения; крестьяне, быть может, и готовы к самомобилизации, но именно “само”, для защиты своих собственных интересов и для обеспечения себя от прочих “ций” — реквизиций, экзекуций, национализации и т.п. Характерной иллюстрацией к заявлению главы правительства является телеграмма из Славгорода (город в четырехстах километрах юго-восточнее Омска. — В.К.), сообщающая, что по объявлении призыва (в Белую армию. — В.К.) там поднялось восстание, толпы крестьян напали на город и перебили всю юродскую администрацию и стоявшую там офицерскую команду” (цит. изд., с. 229).
Уже после полугодового правления Колчака, 18 мая 1919 года, генерал Будберг записал: “Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири… главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников… посылаемые спорадически карательные отряды… жгут деревни, вешают и, где можно, безобразничают. Такими мерами этих восстаний не успокоить… в шифрованных донесениях с фронта все чаще попадаются зловещие для настоящего и грозные для будущего слова “перебив своих офицеров, такая-то часть передалась красным”. И не потому, — совершенно верно писал генерал, — что склонна к идеалам большевизма, а только потому, что не хотела служить… и в перемене положения… думала избавиться от всего неприятного” (с. 261).
Здесь уместно и важно сделать отступление от нашей непосредственной темы, но отступление, которое позволит глубже понять ход Революции в целом. Упомянув о том, что “главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников”, А. П. Будберг позже, 26 августа 1919 года, пишет в своем дневнике еще более определенно: “… главными заправилами всех восстаний являются преимущественно столыпинские аграрники” (с. 308. Выделено мною. — В.К.).
Для многих людей это сообщение, явится, несомненно, неожиданностью, ибо ведь столь уважаемый ныне (и вполне заслуженно уважаемый) П. А. Столыпин полагал, что щедро наделяемые землей в ходе столь тесно связанной с его именем реформы переселенцы явятся как раз надежным противовесом всяческому бунтарству.
Петр Аркадьевич — конечно же, выдающийся, даже подлинно великий государственный деятель России. Его политический разум и воля имели огромное значение для преодоления всеобщей смуты, в которую была ввергнута страна в 1905 году. Неоценима та его историческая роль, о которой вскоре после его гибели писал В. В. Розанов: “После долгого времени… явился на вершине власти человек, который гордился тем именно, что он русский, и хотел соработать с русскими. Это не политическая роль, а, скорее, культурная” (“Новое время” от 7 октября 1911 года; цит. по перепечатке в “Литературной России” от 30 августа 1991 г.). Вообще во главе государственной власти встал в лице П. А. Столыпина человек высокой культуры, достойный брат (хоть и троюродный) самого Лермонтова.
Однако прочно связанная с именем Столыпина “аграрная реформа” явно не могла оправдать возлагавшихся на нее надежд. Об этом сразу же после принятия решения о реформе основательно писал один из виднейших тогдашних экономистов, член-корреспондент Российской Академии Наук А. И. Чупров (1842-1908).
Об его предостережениях недавно напомнил в своей статье “Чупров против Столыпина” кандидат экономических наук Юрий Егоров. В начатой в 1906 году “революции экономической он (Чупров. — В.К.) видел неизбежный пролог революции социальной — ближайшее будущее подтвердило его правоту. И когда Столыпин для своей реформы просил 15-20 лет спокойствия, Чупров и его ученики возражали, что как раз такая реформа лет через десять приведет к социальному взрыву. И в самом деле, о каком успехе могла идти речь, если сами новоявленные собственники в 1917 году с таким энтузиазмом уничтожали частные земельные владения, которые вроде бы должны были защищать” (это явствует и из сообщений А. П. Будберга. — В.К.). Вообще, как утверждал
Это может показаться странным, ибо Лермонтов родился в 1814 году, а Столыпин — через почти полвека, в 1862-м; дело в том, что дед Петра Аркадьевича, Д. А. Столыпин, был намного моложе своей родной сестры Е. А. Столыпиной (в замужестве — Арсеньевой) — бабушки великого поэта. Стоит упомянуть и о том, что матерью Петра Аркадьевича была троюродная племянница крупнейшего дипломата России, друга Тютчева — А. М. Горчакова. А. И. Чупров, “мысль о… распространении отрубной (или, иначе, хуторской. — В.К.) собственности на пространстве обширной страны представляет собою чистейшую утопию, включение которой в практическую программу неотложных реформ может быть объяснено только малым знанием дела” (см.: Былое. Ежемесячное приложение к журналу “Родина”, 1996, № 5, с. 3. — Выделено мною. — В.К.).
К сожалению, “приговор” верен. Жизнь П. А. Столыпина началась и почти целиком прошла (кроме нескольких лет студенчества и службы в Петербурге) в западной части Ковенской губернии (ныне — Литва). С русской деревней он соприкоснулся лишь на пятом десятке, в 1903 году, когда был назначен саратовским губернатором (к тому же вскоре в губернии начались “беспорядки”, которые не способствовали объективному изучению деревенского бытия). В Ковенской губернии и в соседней Восточной
Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела западноевропейская — “модель” может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские “хуторяне” оказались даже наиболее более склонными к бунту, чем “общинные” крестьяне…
Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, — что показал в наше время внимательный историк П. Н. Зырянов: “Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом… но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок… наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать, что Столыпин “высидел кукушкина птенчика”. (Зырянов П. Н. Петр Столыпин. Политический портрет. — М., 1992, с. 44).
Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, “предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств на государственных землях”. Однако, “когда Столыпин пришел в МВД (Министерство внутренних дел. — В.К.), оказалось, что там на 6-43 это дело смотрят несколько иначе… В течение ряда лет группа чиновников во главе с В. И. Гурко разрабатывала проект… основные идеи и направления проекта уже сформировались… В отличие от столыпинского замысла, проект Гурко имел в виду создание хуторов и отрубов на надельных (крестьянских) землях (а не на государственных)… ради другой цели — укрепления надельной земли в личную собственность… С агротехнической точки зрения такое новшество не могло принести много пользы… но оно было способно сильно нарушить единство крестьянского мира, внести раскол в общину.”(с. 45). Между тем Столыпин “изначально вовсе не хотел насильственного разрушения общины” (с. 53).
И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: “Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне… Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика…”(с. 53).
В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы, и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета Министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль государства в развитии сельского хозяйства (начиная с предоставления крестьянам государственной земли, а не ориентации на частную земельную собственность) и сохранение (а не целенаправленное разрушение) основ крестьянской общины.
Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет…
А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири “столыпинскими аграрниками”, но — о чем и сказал П. Н. Зырянов, — имя великого государственного деятеля употреблено здесь (как и во многих случаях) “условно”, в сущности — “неправильно”. То, к чему стремился П. А. Столыпин, было, без сомнения, искажено уже при его жизни и особенно после его убийства.
Ко времени назначения Столыпина — товарищ (то есть заместитель) председателя Совета Министров. Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года Колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой — главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская “пугачевщина” конца 1920 — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти “закрытой” темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты “народного сопротивления коммунизму” (что, как уже говорилось, весьма неточно, лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии “происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории” (пит. соч., с. 21).
В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое, — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец, ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте (Лагунов К…. И сильно падает снег. — Тюмень, 1992). Он во многом сумел преодолеть любую пристрастность и показал, что равно беспощадны были и повстанцы, и подавлявшая их власть. Помимо прочего, книга К. Я. Лагунова убеждает, что Сибирское восстание по своему размаху, в сущности, превзошло более “знаменитое” Тамбовское (пользуясь случаем, приношу свою благодарность Константину Яковлевичу, приславшему мне свою предельно малотиражную книгу, которая иначе едва ли бы оказалась в моих руках).
Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: “Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920-1921 года. В память о “белых” и “красных”; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание” (с. 234). Слово “белых” здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против “красных” точно так же, как ранее против “белых”. Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись “на бессмысленный бунт” (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение (“бунт”) никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых…
Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом “противоречии”: с одной стороны, писатель гневно клянет “красных” за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года “властно поманила крестьянина к земле… Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной Армии поскорее заглушить пламя восстания”… (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину.
Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем, и другим приходится отчаянно бороться с “русским бунтом”, который, по признанию Ленина И. Троцкого, представлял наибольшую опасность (“во много раз, — по словам Ленина, — превышающую” угрозу со стороны всех белых, “сложенных вместе”) для красных и, без сомнения, точно так же для белых… И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту…) о такой же как у красных, “жестокой силе”, которая бы “взяла власть и, подавив своеволие (то есть “русский бунт”. — В.К.)… донесла бы эту власть до Учредительного собрания”. Когда он это писал, красные все еще продолжали “подавлять своеволие”.
В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых и на красных всеобъемлющего “русского бунта”.
Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в “Тихом Доне”), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го — начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно не адекватно называли “красными партизанами”: ведь многие из этих самых “партизан” менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти… А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года:”… теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас” (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные.
Чтобы со всей очевидностью понять относительную “незначительность” войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918-1922 годах так или иначе погибли 939755 красноармейцев и командиров 176. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них, количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее.
Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей 177 — составили за 1918-1922 год примерно 20 миллионов человек, — то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет умерли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года — 37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5%)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927-1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации (4 с лишним миллиона людей из числа родившихся до 1927 года), из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917-1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье). 178
Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие у шли из жизни в силу “естественной” смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных — то есть лишившихся обоих родителей — детей… 179