Страница:
С. Н. Булгаков вспоминал позднее, как “в обращение было пущено подлое словцо В. А. Маклакова о перемене шофера на полном ходу автомобиля, и среди мужей — законодателей разума и совета (то есть либеральных думских депутатов. — В.К.) совершенно серьезно обсуждался вопрос о том, внесет ли это какое-либо потрясение, или нет, причем, конечно, разрешали в последнем смысле”. Сам же С. Н. Булгаков, как он формулировал, “видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня”.
С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: “В это время в Москве (где жил мыслитель. — В.К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. — В.К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества”. И еще: “Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. — В.К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. — В.К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о “темной силе”; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…”
Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от “черносотенного”, хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.
Он писал о руководителях “черносотенцев”, что “они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал”, но все же “я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере”, — то есть в лагере “правых”.
Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам “организованного черносотенства”; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с “черносотенными”. Очень характерно его замечание: “Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал”.
А вот его восприятие Февральской революции: “… начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна)… Я …знал сердцем, как там, в центре революции ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды (выделено С. Н. Булгаковым. — В.К.) там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся — до цареубийства включительно — с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которое есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью:
Царь отрекся. Одновременно в газетах появились известия об “Александре Федоровне” (по жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться)”. 14
Здесь естественно возникает вопрос о роли еврейства в Революции — вопрос, которого мы еще не касались. С. Н. Булгаков писал позднее об “участии” еврейства в Российской революции: “Чувство исторической правды заставляет признать, что количественно доля этого участия в личном составе правящего меньшинства ужасающа. Россия сделалась жертвой “комиссаров”, которые проникли во все поры и щупальцами своими охватили все отрасли жизни… Еврейская доля участия в русском большевизме — увы — непомерно и несоразмерно велика…” И далее: “Еврейство в своем низшем вырождении, хищничестве, властолюбии, самомнении и всяческом самоутверждении совершило… значительнейшее в своих последствиях насилие над Россией и особенно над св. Русью, которое было попыткой ее духовного и физического удушения. По своему объективному смыслу это была попытка духовного убийства России…”. 15 Но мы еще вернемся к этой острой теме. Сейчас необходимо подвести итоги изложенного выше. С. Н. Булгаков, как ныне, пожалуй, общепризнанно, один из наиболее выдающихся представителей русской (да и, конечно, не только русской) духовной культуры начала XX века. А между тем его прямая “перекличка” с умонастроением заведомых “черносотенцев” вполне очевидна. Еще раз повторю: если определять “место”, “положение” С. Н. Булгакова в политическом спектре эпохи Революции, — это именно и только “черносотенство”.
Конечно же, многие сегодняшние прогрессисты и либералы будут резко возражать, пытаясь доказывать, что между даже самыми “правыми” веховцами и, с другой стороны, “черносотенцами” якобы нет ничего общего. В связи с этим уместно обратиться к весьма характерной нынешней статье Владлена Сироткина “Черносотенцы и “Вехи”, где предпринята попытка убедить читателей в том, что веховцы в равной мере не совместимы и с “левыми”, и с “правыми”. Правда, В. Сироткин не умолчал об очень выразительной особенности “Вех”: в этом сборнике сокрушительно развенчивались “левые” (и революционеры, и либералы), но, — признает В. Сироткин, — “о черносотенцах там ни слова — народопоклонничество и здесь сыграло роль самоцензуры!”
Автор вряд ли до конца осознал смысл своего собственного суждения… Ведь получается, что спровоцированные “левыми” бунты и аграрные беспорядки не являлись, с точки зрения веховцев, выражениями народной воли (именно потому “народопоклонничество” веховцев не мешало им отвергнуть все “левое”), а сопротивление Революции со стороны “черносотенцев” эти виднейшие мыслители, напротив, воспринимали как выражение подлинной народной воли, не подлежащей критике! В это стоит вдуматься…
Стремясь, так сказать, окончательно разоблачить “черносотенцев”, В. Сироткин пишет о речах Н. Е. Маркова (“черносотенный” депутат Государственной думы): “Все это очень напоминало будущие речи Муссолини и Гитлера… И не случайно в своей мракобесной книжке “Война темных сил” Марков позднее восторгался Муссолини” 16. Плохо осведомленный В. Сироткин явно полагает, что, сообщая об этом, он полностью “отделил” веховцев от “черносотенцев”.
Однако веховец (и далеко не самый правый) Н. А. Бердяев в одно время с Марковым писал в своей книжке “Новое средневековье”: “Фашизм — единственное творческое явление в политической жизни современной Европы… Значение будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государственного деятеля Европы”. 17
Могут возразить, что Бердяев вообще был крайне неустойчивым мыслителем, и у него можно обнаружить самые разные, нередко несовместимые, суждения. Но фашизм с его полным отрицанием “классических” форм демократии вещь весьма и весьма определенная, конкретная, и одинаковый легко мысленный восторг перед ним ясно свидетельствует, что у Бердяева и Маркова были несомненные общие основы мировосприятия. Словом, попытки Владлена Сироткина и многих других убедить нас в несовместимости идеологии веховцев и “черносотенцев” попросту несерьезны; Деятель, в честь которого получил свое имя историк Сироткин, то есть настоящий Владлен, был гораздо более прав, когда в свое время теснейшим образом связывал веховцев и “черносотенцев”. В еще большей степени все это относится к тем двум великим мыслителям, которые были “правее” веховцев и с которыми, в частности, тесно сблизился в свои зрелые годы С. Н. Булгаков, — П. А. Флоренскому и В. В. Розанову.
Впрочем, вопрос о Розанове даже не требует особого обсуждения, ибо и при жизни, и вплоть до нашего времени его вполне “заслуженно” именуют “черносотенцем”. В связи с этим вспоминается один характерный эпизод из недавней литературной жизни. Кличка “черносотенец” не раз была употреблена в обширной статье о Розанове, сочиненной беззаветной современной “либералкой” Аллой Латыниной (см. журнал “Вопросы литературы” № 3 за 1975 год). Вскоре на заседании Приемной комиссии Московской писательской организации решался вопрос о вступлении А. Латыниной в Союз писателей, — притом статья о Розанове рассматривалась в качестве главного “достижения” претендентки. Я, состоявший тогда в сей комиссии, выступил против приема А. Латыниной, однако отнюдь не потому, что она “клеймила” Розанова как “черносотенца”. Я говорил о том, что претендентка, увы, пишет о гениальном мыслителе как о некоем сомнительном писаке, якобы специализировавшимся на “политических доносах”, “покушавшемся на свободу духа, свободу слова” (это Розанов-то!), проявлявшем “озадачивающую тенденциозность и странную глухоту(!) к художественной природе произведения искусства”, “поразительную глубину непонимания) Достоевского” и т.д. и т.п. (все это — цитаты из статьи Латыниной…) Я выразил уверенность в том, что через какое-то время самой А. Латыниной будет попросту стыдно за этот свой жалкий опус (это время, думаю, настало; во всяком случае, невозможно представить, что бы А. Латынина добровольно переиздала это свое “творение”…).
Разумеется, мое выступление встретило в Приемной комиссии самый жесткий отпор, и А. Латынина была принята в Союз писателей — прежде всего именно как автор статьи о Розанове. Мое положение в Комиссии стало после этого шатким, а через какое-то время я постыдился промолчать и резко выступил против приема в Союз писателей высокопоставленного графомана — тогдашнего первого замминистра иностранных дел Ковалева, которого “рекомендовали” одновременно два секретаря Союза (хотя это не одобряется Уставом) — Андрей Вознесенский и Егор Исаев. И тогда меня уже вообще вычеркнули из Приемной комиссии… Я же, признаюсь, был весьма рад, что как-то пострадал из-за Розанова, которого теперь издали аж миллионными тиражами (это едва ли мог предвидеть и сам Василий Васильевич!).
Сегодня остерегаются называть признанного гениальным мыслителем Розанова “черносотенцем”, но он, конечно же, был “крайне правым”, хотя в то же время невозможно представить его членом какой-либо партии. Впрочем, как уже не раз говорилось, многие выдающиеся деятели культуры не считали для себя возможным войти в какую-либо политическую организацию.
Вместе с тем в высшей степени закономерно, что в 1913 году Розанова изгнали из формально “неполитической” организации — Религиозно-философского общества, творцом которого, кстати сказать, во многом был он сам. И это сделали люди, несовместимые с ним именно в политическом плане (Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, А. В. Карташев, Н. А. Гредескул, Е. В. Аничков, А. А. Мейер и т.д.), и Розанов был изгнан именно за его “черносотенство”. А в числе его тогдашних защитников были веховец П. Б. Струве и С. А. Аскольдов (Алексеев) — участник позднейшего сборника “Из глубины” (1918), подготовленного к изданию теми же веховцами.
Между прочим, “дискриминируя” Розанова, Философов довольно-таки мерзко сказал и о его единомышленнике Флоренском: “Статья (речь шла об одной из “черносотеннейших” статей Розанова. — В.К.) помещена в “Богословском вестнике”, органе Московской Духовной Академии… и статья Розанова не могла быть понята читателями иначе… как мнение редактора, П. А. Флоренского, который состоит профессором Академии, готовит русских юношей к пастырской деятельности…” 18. Иначе говоря, гнать надо этого Флоренского из Академии и “Богословского вестника” — как мы выгнали Розанова. Через двадцать лет, в 1933 году, ГПУ отправит П. А. Флоренского в ГУЛАГ по обвинению в “черносотенстве” и “фашизме” (эти слова есть в опубликованных ныне следственных и иных материалах)… И как “поучительна” эта перекличка либеральных витий 1910-х годов и гепеушников! Но сия линия продолжается еще и сегодня… Так, неведомый мне автор, Леонид Никитин, в 1990 году издал в “демократическом” издательстве “Прометей” брошюру под эффектным названием “Здесь и теперь. Современный опыт философско-религиозного исследования”, в которой, в частности, заявлено, что Павел Флоренский — “один из самых ярких ревнителей… ретроградного направления… Значительность и глубину затронутых им проблем нельзя недооценивать, но вместе с тем нельзя, например, не заметить и того, что он громит марбургскую школу неокантианцев (ту самую, которую прошел Пастернак)… почти с тем же непробиваемым пафосом собственной доброкачественности, с которым через 10-15 лет Геббельс открыто назовет их “жидами” и “дегенератами”…”
“Ретроградное” здесь, конечно же, синоним “черносотенного”, хотя П. А. Флоренский, как явствует из текста, называл марбургских неокантианцев “жидами” и “дегенератами” как-то скрытно, — в отличие от Геббельса, который делал это “открыто”. Но что скажет тов. Никитин о поэте, писавшем 19 июля 1912 года из самого Марбурга об этих самых неокантианцах: “Ах, они не существуют… Они не падают в творчестве. Это скоты интеллектуализма”. Ведь так написал именно тот Б. Л. Пастернак (см. его книгу: “Воздушные пути” — М., 1982, с. 7), который для тов. Никитина является своего рода высшим критерием ценности марбургской школы (ведь она “та самая, которую прошел Пастернак”). Тов. Никитин может возразить, что позднее, в “Охранной грамоте”, Б. Л. Пастернак употреблял по отношению к главе сей школы слово “гениальный”. Но тов. Никитин все же не сумел понять пастернаковский текст, насквозь проникнутый иронией; в этом тексте вместо подлинной творческой гениальности вдруг предстает как бы “реальный дух математической физики”, — то есть, если угодно, интеллектуальное животное (употребляя юношеское пастернаковское слово, — “скот”). И, вопреки тов. Никитину, Пастернак, в сущности, отказался “проходить” школу Марбурга: всего через несколько недель после начала соприкосновения с ней (прерываемого к тому же бурным романом и поездкой в Италию) он с явным отталкиванием от нее и даже, пожалуй, отвращением бежал из Марбурга в Москву…
Это отнюдь не значит, что Пастернак недооценивал марбургскую философскую школу; ее методологические, “инструментальные” достижения очевидны и в известном смысле уникальны (их очень высоко ценил, в частности, М. М. Бахтин). Но, если выразиться попросту, в этой философии не было почти ничего “для души”. Поэтому Пастернак и сказал о марбургских философах, что они “не существуют”, а этот “приговор” вполне можно выразить по-другому: они дегенерировали, утратили основное в человеке (“скоты”).
Словом, если тов. Никитину угодно видеть в суждениях Флоренского “скрытый” смысл, подобный смыслу суждений Геббельса, то он должен, обязан охарактеризовать точно так же и суждения Пастернака…
Впрочем, все здесь обстоит гораздо проще: тов. Никитин, в силу или отсутствия способностей, или недостаточной подготовленности, по сути дела не понимает ни Флоренского, ни Пастернака, ни Марбургскую школу; он только наклеивает не им придуманные ярлыки оценок (и негативных, и позитивных). Но пора бы ему все же понять самую малость: до предела постыдно ставить в один ряд с Геббельсом человека, который был загублен в результате аналогичного лживого обвинения… Это, кстати сказать, неизмеримо хуже, чем быть “интеллектуальным скотом”…
Вернемся еще раз к вопросу о непосредственном участии людей с “черносотенной” идеологией в соответствующих “организациях”. Прославленный живописец В. М. Васнецов, получив предложение стать одним из членов-учредителей “черносотенного” Русского собрания, писал в своем ответном послании:
“По существу я не имел бы ничего против; но дело в том, что на моей ответственности на долгие годы лежит столь серьезная художественная задача, что я все свои духовные и физические силы обязан сосредоточить на выполнении ее… Кроме того, работы эти, мне кажется, вполне соответствуют (выделено мною. — В.К.) тем задачам, выполнение которых поставило себе целью “Русское собрание…” 19. В. М. Васнецов исключительно высоко ценил деятельность В. А. Грингмута, Л. А. Тихомирова, В. Л. Кигна (Дедлова) и других виднейших “черносотенцев”. По его превосходному рисунку была изготовлена торжественная хоругвь (род знамени) Русской монархической партии.
Близкий Васнецову великий живописец М. В. Нестеров преклонялся перед сочинениями “черносотенного” епископа Антония (Храповицкого). Он, в частности, сравнивал его и так же чрезвычайно высоко ценимого им В. В. Розанова, который, по его выражению, “кладет камень за камнем в подготовке больших и смелых решений в религиозных вопросах. Теперь по Руси немало таких, как он, и наисильнейший и наиболее обаятельный… епископ Уфимский и Мензелинский Антоний (Храповицкий)” 20. Впоследствии, 19 октября 1917 года, Несторов сообщал: “Сейчас пишу архиепископа Антония (Храповицкого), возможного патриарха Всероссийского” (там же, с. 277). Этот превосходный портрет хранится ныне в Третьяковской галерее.
Поскольку Антоний — один из “проклятых”, искусствоведы, пишущие о Нестерове, пытаются утверждать, что художник-де в этом портрете “разоблачал” архиепископа. Так, в одной из книг о творчестве Нестерова читаем: “Уже в 1909 году В. И. Ленин называл Антония Волынского “владыкой черносотенных изуверов”…”. Поэтому на нестеровском портрете предстает, мол, “властное и неприятное лицо человека… полного жажды власти и гордыни… Холеные, породистые, почти сжатые в кулак и вместе с тем как бы покоящиеся на архиерейском жезле руки.” и т.д. 21
Это, конечно же, всецело тенденциозное “толкование” портрета. Тут уместно вспомнить зарисовку Антония, сделанную в мемуарах знаменитого лидера “партии националистов” В. В. Шульгина. Он не знал полотна Нестерова, но зато в 1909 году присутствовал на встрече епископа Антония с Николаем II:
“Этот архиерей имел удивительно представительную внешность. Некоторые говорили, что он похож на Бога Саваофа, как его представляют себе в простоте души своей народные богомазы. В величественной лиловой мантии он стоял перед Царем, опираясь обеими руками на свой пастырский посох. Он говорил об отношениях монарха и Государственной думы…”. 22
Этот “словесный портрет” близок к нестеровскому, только в последнем, — оконченном уже после большевистского переворота, — есть черты глубочайшего страдания и скорби, но очевидна и непреклонность. И то, что советский искусствовед обозначает словами “жажда власти” и “гордыня”, в действительности есть вера в конечную победу и презрение к насильникам. В связи с портретом архиепископа Антония необходимо напомнить, что в том же 1917 году (летом) Несторов написал двойной портрет “Мыслители”, на котором запечатлены С. Н. Булгаков и П. А. Флоренский, а также собирался создать еще портрет В. В. Розанова, но вынужден был отказаться от намерения, ибо гениальный мыслитель и писатель был уже тяжко болен и, как вспоминал М. В. Нестеров позднее в своем ярком очерке “В. В. Розанов”, “разрушался, и мало было надежд воскресить в нем былое. Время для такого портрета прошло, прошло безвозвратно…” 23
“Выбор” героев своих полотен, сделанный в 1917 году крупнейшим русским живописцем начала XX века (я вовсе не хочу умалять достоинства М. А. Врубеля, В. А. Серова или более молодого Б. М. Кустодиева, но первенство М. В. Нестерова все же неоспоримо), сам по себе очень много значит. Проникновенное чутье художника избрало этих четырех наиболее глубоких духовных вождей русской культуры эпохи Революции… Рядом с ними неизбежно отходят на второй план все остальные (включая даже и других участников сборника “Вехи” не говоря уже о либеральных и революционных идеологах). Никто из них — сейчас это уже более или менее ясно каждому беспристрастному наблюдателю не может быть поставлен в один ряд с Розановым, Флоренским, С. Н. Булгаковым и митрополитом Антонием (Храповицким). Либеральные идеологи — будь то П. Н. Милюков или М. М. Ковалевский, Д. С. Мережковский, или Л. Шестов, и даже философ Е. Н. Трубецкой — не поднимались и не могли подняться до этого уровня (о революционных идеологах и говорить не приходится — их мышление было попросту примитивным).
Одна из важнейших причин “первенства” консервативных идеологов кроется в проблеме культурного “наследства”. Вопрос о наследстве был остро поставлен, в частности, в сборнике “Вехи” и полемике вокруг него. Тот же С. Н. Булгаков (как и прямые “черносотенцы”) считал необходимым продолжать дело Киреевского, Гоголя, Хомякова, Тютчева, братьев Аксаковых, Самарина, Достоевского, Страхова, Леонтьева, которые основывались на “триаде” православия, самодержавия и народности. “Учителями” же его противников были поздний Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Михайловский, Лавров, Шелгунов и т.п. Ныне любой мыслящий человек понимает, что с точки зрения культуры первые представляют собой не просто “более выдающихся”, но явления совершенно иного, высшего порядка. Однако в начале XX века либералы (не говоря уже о революционерах) вообще не изучали (да и не имели достаточной подготовки, чтобы изучить и понять) этих крупнейших мыслителей России; в их глазах они являли собой чуждых и враждебных “реакционеров”.
Впрочем, это была уже давно, еще в XIX веке сложившаяся и безусловно господствующая тенденция, о которой резко, но совершенно точно писал, например, веховец С. Л. Франк в книге “Крушение кумиров”: “… сколько жертв вообще было принесено на алтарь революционного или “прогрессивного” общественного мнения!… Едва ли можно найти хоть одного подлинно даровитого, самобытного, вдохновенного русского писателя или мыслителя, который не подвергался бы этому моральному бойкоту, не претерпел бы от него гонений, презрения и глумлений. Аполлон Григорьев и Достоевский, Лесков и Константин Леонтьев — вот первые приходящие в голову самые крупные имена гениев или по крайней мере настоящих вдохновенных национальных писателей, травимых, если не затравленных, моральным судом прогрессивного общества. Другим же, мало известным жертвам этого суда — нет числа!”. 24
Все это привело к поистине диким результатам, рельефно отразившимся, например, в следующем факте. В начале XX века не раз издавался “Опыт библиографического пособия” — “Русские писатели ХIХ-ХХ ст.”, составленный влиятельным “прогрессивным” книговедом И. В. Владиславлевым. Это “пособие” (которое по охвату имен значительно шире названия, так как в нем представлены не только писатели в узком смысле — то есть художники слова, — но и многие важнейшие с точки зрения составителя “идеологи”) было, так сказать, “вратами культуры” для всей “прогрессивной” интеллигенции. И вот что прямо-таки замечательно: в дореволюционных изданиях этого “пособия” (1909 и 1913 годы) имя Константина Леонтьева (хотя он, между прочим, опубликовал ряд романов и повестей) вообще отсутствует! А между тем в “пособии” множество имен заурядных и просто ничтожных — но зато “прогрессивных”! — идеологов — современников гениального мыслителя (М. Антонович, К. Арсеньев, В. Берви-Флеровский, В. Зайцев, А. Скабичевский, С. Шашков, Н. Шелгунов и т.д.), чьи сочинения ныне и читать-то невозможно.
Точно так же отсутствует в “пособии” и имя Розанова, хотя есть целый ряд имен его менее, гораздо менее или прямо-таки несоизмеримо менее значительных современников, — таких, как А. Айхенвальд, А. Богданович, С. Венгеров, А. Волынский, А. Горнфельд, Р. Иванов-Разумник, П. Коган, В. Кранихфельд, А. Луначарский, В. Львов-Рогачевский, А. Ляцкий, Е. Соловьев-Андреевич, В. Фриче, Л. Шестов и т.п. Эти авторы, в отличие от Розанова, были так или иначе связаны с кадетами, или эсерами, или социал-демократами.
С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: “В это время в Москве (где жил мыслитель. — В.К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. — В.К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества”. И еще: “Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. — В.К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. — В.К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о “темной силе”; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…”
Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от “черносотенного”, хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.
Он писал о руководителях “черносотенцев”, что “они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал”, но все же “я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере”, — то есть в лагере “правых”.
Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам “организованного черносотенства”; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с “черносотенными”. Очень характерно его замечание: “Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал”.
А вот его восприятие Февральской революции: “… начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна)… Я …знал сердцем, как там, в центре революции ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды (выделено С. Н. Булгаковым. — В.К.) там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся — до цареубийства включительно — с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которое есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью:
Царь отрекся. Одновременно в газетах появились известия об “Александре Федоровне” (по жидовской терминологии, с которой нельзя было примириться)”. 14
Здесь естественно возникает вопрос о роли еврейства в Революции — вопрос, которого мы еще не касались. С. Н. Булгаков писал позднее об “участии” еврейства в Российской революции: “Чувство исторической правды заставляет признать, что количественно доля этого участия в личном составе правящего меньшинства ужасающа. Россия сделалась жертвой “комиссаров”, которые проникли во все поры и щупальцами своими охватили все отрасли жизни… Еврейская доля участия в русском большевизме — увы — непомерно и несоразмерно велика…” И далее: “Еврейство в своем низшем вырождении, хищничестве, властолюбии, самомнении и всяческом самоутверждении совершило… значительнейшее в своих последствиях насилие над Россией и особенно над св. Русью, которое было попыткой ее духовного и физического удушения. По своему объективному смыслу это была попытка духовного убийства России…”. 15 Но мы еще вернемся к этой острой теме. Сейчас необходимо подвести итоги изложенного выше. С. Н. Булгаков, как ныне, пожалуй, общепризнанно, один из наиболее выдающихся представителей русской (да и, конечно, не только русской) духовной культуры начала XX века. А между тем его прямая “перекличка” с умонастроением заведомых “черносотенцев” вполне очевидна. Еще раз повторю: если определять “место”, “положение” С. Н. Булгакова в политическом спектре эпохи Революции, — это именно и только “черносотенство”.
Конечно же, многие сегодняшние прогрессисты и либералы будут резко возражать, пытаясь доказывать, что между даже самыми “правыми” веховцами и, с другой стороны, “черносотенцами” якобы нет ничего общего. В связи с этим уместно обратиться к весьма характерной нынешней статье Владлена Сироткина “Черносотенцы и “Вехи”, где предпринята попытка убедить читателей в том, что веховцы в равной мере не совместимы и с “левыми”, и с “правыми”. Правда, В. Сироткин не умолчал об очень выразительной особенности “Вех”: в этом сборнике сокрушительно развенчивались “левые” (и революционеры, и либералы), но, — признает В. Сироткин, — “о черносотенцах там ни слова — народопоклонничество и здесь сыграло роль самоцензуры!”
Автор вряд ли до конца осознал смысл своего собственного суждения… Ведь получается, что спровоцированные “левыми” бунты и аграрные беспорядки не являлись, с точки зрения веховцев, выражениями народной воли (именно потому “народопоклонничество” веховцев не мешало им отвергнуть все “левое”), а сопротивление Революции со стороны “черносотенцев” эти виднейшие мыслители, напротив, воспринимали как выражение подлинной народной воли, не подлежащей критике! В это стоит вдуматься…
Стремясь, так сказать, окончательно разоблачить “черносотенцев”, В. Сироткин пишет о речах Н. Е. Маркова (“черносотенный” депутат Государственной думы): “Все это очень напоминало будущие речи Муссолини и Гитлера… И не случайно в своей мракобесной книжке “Война темных сил” Марков позднее восторгался Муссолини” 16. Плохо осведомленный В. Сироткин явно полагает, что, сообщая об этом, он полностью “отделил” веховцев от “черносотенцев”.
Однако веховец (и далеко не самый правый) Н. А. Бердяев в одно время с Марковым писал в своей книжке “Новое средневековье”: “Фашизм — единственное творческое явление в политической жизни современной Европы… Значение будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государственного деятеля Европы”. 17
Могут возразить, что Бердяев вообще был крайне неустойчивым мыслителем, и у него можно обнаружить самые разные, нередко несовместимые, суждения. Но фашизм с его полным отрицанием “классических” форм демократии вещь весьма и весьма определенная, конкретная, и одинаковый легко мысленный восторг перед ним ясно свидетельствует, что у Бердяева и Маркова были несомненные общие основы мировосприятия. Словом, попытки Владлена Сироткина и многих других убедить нас в несовместимости идеологии веховцев и “черносотенцев” попросту несерьезны; Деятель, в честь которого получил свое имя историк Сироткин, то есть настоящий Владлен, был гораздо более прав, когда в свое время теснейшим образом связывал веховцев и “черносотенцев”. В еще большей степени все это относится к тем двум великим мыслителям, которые были “правее” веховцев и с которыми, в частности, тесно сблизился в свои зрелые годы С. Н. Булгаков, — П. А. Флоренскому и В. В. Розанову.
Впрочем, вопрос о Розанове даже не требует особого обсуждения, ибо и при жизни, и вплоть до нашего времени его вполне “заслуженно” именуют “черносотенцем”. В связи с этим вспоминается один характерный эпизод из недавней литературной жизни. Кличка “черносотенец” не раз была употреблена в обширной статье о Розанове, сочиненной беззаветной современной “либералкой” Аллой Латыниной (см. журнал “Вопросы литературы” № 3 за 1975 год). Вскоре на заседании Приемной комиссии Московской писательской организации решался вопрос о вступлении А. Латыниной в Союз писателей, — притом статья о Розанове рассматривалась в качестве главного “достижения” претендентки. Я, состоявший тогда в сей комиссии, выступил против приема А. Латыниной, однако отнюдь не потому, что она “клеймила” Розанова как “черносотенца”. Я говорил о том, что претендентка, увы, пишет о гениальном мыслителе как о некоем сомнительном писаке, якобы специализировавшимся на “политических доносах”, “покушавшемся на свободу духа, свободу слова” (это Розанов-то!), проявлявшем “озадачивающую тенденциозность и странную глухоту(!) к художественной природе произведения искусства”, “поразительную глубину непонимания) Достоевского” и т.д. и т.п. (все это — цитаты из статьи Латыниной…) Я выразил уверенность в том, что через какое-то время самой А. Латыниной будет попросту стыдно за этот свой жалкий опус (это время, думаю, настало; во всяком случае, невозможно представить, что бы А. Латынина добровольно переиздала это свое “творение”…).
Разумеется, мое выступление встретило в Приемной комиссии самый жесткий отпор, и А. Латынина была принята в Союз писателей — прежде всего именно как автор статьи о Розанове. Мое положение в Комиссии стало после этого шатким, а через какое-то время я постыдился промолчать и резко выступил против приема в Союз писателей высокопоставленного графомана — тогдашнего первого замминистра иностранных дел Ковалева, которого “рекомендовали” одновременно два секретаря Союза (хотя это не одобряется Уставом) — Андрей Вознесенский и Егор Исаев. И тогда меня уже вообще вычеркнули из Приемной комиссии… Я же, признаюсь, был весьма рад, что как-то пострадал из-за Розанова, которого теперь издали аж миллионными тиражами (это едва ли мог предвидеть и сам Василий Васильевич!).
Сегодня остерегаются называть признанного гениальным мыслителем Розанова “черносотенцем”, но он, конечно же, был “крайне правым”, хотя в то же время невозможно представить его членом какой-либо партии. Впрочем, как уже не раз говорилось, многие выдающиеся деятели культуры не считали для себя возможным войти в какую-либо политическую организацию.
Вместе с тем в высшей степени закономерно, что в 1913 году Розанова изгнали из формально “неполитической” организации — Религиозно-философского общества, творцом которого, кстати сказать, во многом был он сам. И это сделали люди, несовместимые с ним именно в политическом плане (Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, Д. В. Философов, А. В. Карташев, Н. А. Гредескул, Е. В. Аничков, А. А. Мейер и т.д.), и Розанов был изгнан именно за его “черносотенство”. А в числе его тогдашних защитников были веховец П. Б. Струве и С. А. Аскольдов (Алексеев) — участник позднейшего сборника “Из глубины” (1918), подготовленного к изданию теми же веховцами.
Между прочим, “дискриминируя” Розанова, Философов довольно-таки мерзко сказал и о его единомышленнике Флоренском: “Статья (речь шла об одной из “черносотеннейших” статей Розанова. — В.К.) помещена в “Богословском вестнике”, органе Московской Духовной Академии… и статья Розанова не могла быть понята читателями иначе… как мнение редактора, П. А. Флоренского, который состоит профессором Академии, готовит русских юношей к пастырской деятельности…” 18. Иначе говоря, гнать надо этого Флоренского из Академии и “Богословского вестника” — как мы выгнали Розанова. Через двадцать лет, в 1933 году, ГПУ отправит П. А. Флоренского в ГУЛАГ по обвинению в “черносотенстве” и “фашизме” (эти слова есть в опубликованных ныне следственных и иных материалах)… И как “поучительна” эта перекличка либеральных витий 1910-х годов и гепеушников! Но сия линия продолжается еще и сегодня… Так, неведомый мне автор, Леонид Никитин, в 1990 году издал в “демократическом” издательстве “Прометей” брошюру под эффектным названием “Здесь и теперь. Современный опыт философско-религиозного исследования”, в которой, в частности, заявлено, что Павел Флоренский — “один из самых ярких ревнителей… ретроградного направления… Значительность и глубину затронутых им проблем нельзя недооценивать, но вместе с тем нельзя, например, не заметить и того, что он громит марбургскую школу неокантианцев (ту самую, которую прошел Пастернак)… почти с тем же непробиваемым пафосом собственной доброкачественности, с которым через 10-15 лет Геббельс открыто назовет их “жидами” и “дегенератами”…”
“Ретроградное” здесь, конечно же, синоним “черносотенного”, хотя П. А. Флоренский, как явствует из текста, называл марбургских неокантианцев “жидами” и “дегенератами” как-то скрытно, — в отличие от Геббельса, который делал это “открыто”. Но что скажет тов. Никитин о поэте, писавшем 19 июля 1912 года из самого Марбурга об этих самых неокантианцах: “Ах, они не существуют… Они не падают в творчестве. Это скоты интеллектуализма”. Ведь так написал именно тот Б. Л. Пастернак (см. его книгу: “Воздушные пути” — М., 1982, с. 7), который для тов. Никитина является своего рода высшим критерием ценности марбургской школы (ведь она “та самая, которую прошел Пастернак”). Тов. Никитин может возразить, что позднее, в “Охранной грамоте”, Б. Л. Пастернак употреблял по отношению к главе сей школы слово “гениальный”. Но тов. Никитин все же не сумел понять пастернаковский текст, насквозь проникнутый иронией; в этом тексте вместо подлинной творческой гениальности вдруг предстает как бы “реальный дух математической физики”, — то есть, если угодно, интеллектуальное животное (употребляя юношеское пастернаковское слово, — “скот”). И, вопреки тов. Никитину, Пастернак, в сущности, отказался “проходить” школу Марбурга: всего через несколько недель после начала соприкосновения с ней (прерываемого к тому же бурным романом и поездкой в Италию) он с явным отталкиванием от нее и даже, пожалуй, отвращением бежал из Марбурга в Москву…
Это отнюдь не значит, что Пастернак недооценивал марбургскую философскую школу; ее методологические, “инструментальные” достижения очевидны и в известном смысле уникальны (их очень высоко ценил, в частности, М. М. Бахтин). Но, если выразиться попросту, в этой философии не было почти ничего “для души”. Поэтому Пастернак и сказал о марбургских философах, что они “не существуют”, а этот “приговор” вполне можно выразить по-другому: они дегенерировали, утратили основное в человеке (“скоты”).
Словом, если тов. Никитину угодно видеть в суждениях Флоренского “скрытый” смысл, подобный смыслу суждений Геббельса, то он должен, обязан охарактеризовать точно так же и суждения Пастернака…
Впрочем, все здесь обстоит гораздо проще: тов. Никитин, в силу или отсутствия способностей, или недостаточной подготовленности, по сути дела не понимает ни Флоренского, ни Пастернака, ни Марбургскую школу; он только наклеивает не им придуманные ярлыки оценок (и негативных, и позитивных). Но пора бы ему все же понять самую малость: до предела постыдно ставить в один ряд с Геббельсом человека, который был загублен в результате аналогичного лживого обвинения… Это, кстати сказать, неизмеримо хуже, чем быть “интеллектуальным скотом”…
Вернемся еще раз к вопросу о непосредственном участии людей с “черносотенной” идеологией в соответствующих “организациях”. Прославленный живописец В. М. Васнецов, получив предложение стать одним из членов-учредителей “черносотенного” Русского собрания, писал в своем ответном послании:
“По существу я не имел бы ничего против; но дело в том, что на моей ответственности на долгие годы лежит столь серьезная художественная задача, что я все свои духовные и физические силы обязан сосредоточить на выполнении ее… Кроме того, работы эти, мне кажется, вполне соответствуют (выделено мною. — В.К.) тем задачам, выполнение которых поставило себе целью “Русское собрание…” 19. В. М. Васнецов исключительно высоко ценил деятельность В. А. Грингмута, Л. А. Тихомирова, В. Л. Кигна (Дедлова) и других виднейших “черносотенцев”. По его превосходному рисунку была изготовлена торжественная хоругвь (род знамени) Русской монархической партии.
Близкий Васнецову великий живописец М. В. Нестеров преклонялся перед сочинениями “черносотенного” епископа Антония (Храповицкого). Он, в частности, сравнивал его и так же чрезвычайно высоко ценимого им В. В. Розанова, который, по его выражению, “кладет камень за камнем в подготовке больших и смелых решений в религиозных вопросах. Теперь по Руси немало таких, как он, и наисильнейший и наиболее обаятельный… епископ Уфимский и Мензелинский Антоний (Храповицкий)” 20. Впоследствии, 19 октября 1917 года, Несторов сообщал: “Сейчас пишу архиепископа Антония (Храповицкого), возможного патриарха Всероссийского” (там же, с. 277). Этот превосходный портрет хранится ныне в Третьяковской галерее.
Поскольку Антоний — один из “проклятых”, искусствоведы, пишущие о Нестерове, пытаются утверждать, что художник-де в этом портрете “разоблачал” архиепископа. Так, в одной из книг о творчестве Нестерова читаем: “Уже в 1909 году В. И. Ленин называл Антония Волынского “владыкой черносотенных изуверов”…”. Поэтому на нестеровском портрете предстает, мол, “властное и неприятное лицо человека… полного жажды власти и гордыни… Холеные, породистые, почти сжатые в кулак и вместе с тем как бы покоящиеся на архиерейском жезле руки.” и т.д. 21
Это, конечно же, всецело тенденциозное “толкование” портрета. Тут уместно вспомнить зарисовку Антония, сделанную в мемуарах знаменитого лидера “партии националистов” В. В. Шульгина. Он не знал полотна Нестерова, но зато в 1909 году присутствовал на встрече епископа Антония с Николаем II:
“Этот архиерей имел удивительно представительную внешность. Некоторые говорили, что он похож на Бога Саваофа, как его представляют себе в простоте души своей народные богомазы. В величественной лиловой мантии он стоял перед Царем, опираясь обеими руками на свой пастырский посох. Он говорил об отношениях монарха и Государственной думы…”. 22
Этот “словесный портрет” близок к нестеровскому, только в последнем, — оконченном уже после большевистского переворота, — есть черты глубочайшего страдания и скорби, но очевидна и непреклонность. И то, что советский искусствовед обозначает словами “жажда власти” и “гордыня”, в действительности есть вера в конечную победу и презрение к насильникам. В связи с портретом архиепископа Антония необходимо напомнить, что в том же 1917 году (летом) Несторов написал двойной портрет “Мыслители”, на котором запечатлены С. Н. Булгаков и П. А. Флоренский, а также собирался создать еще портрет В. В. Розанова, но вынужден был отказаться от намерения, ибо гениальный мыслитель и писатель был уже тяжко болен и, как вспоминал М. В. Нестеров позднее в своем ярком очерке “В. В. Розанов”, “разрушался, и мало было надежд воскресить в нем былое. Время для такого портрета прошло, прошло безвозвратно…” 23
“Выбор” героев своих полотен, сделанный в 1917 году крупнейшим русским живописцем начала XX века (я вовсе не хочу умалять достоинства М. А. Врубеля, В. А. Серова или более молодого Б. М. Кустодиева, но первенство М. В. Нестерова все же неоспоримо), сам по себе очень много значит. Проникновенное чутье художника избрало этих четырех наиболее глубоких духовных вождей русской культуры эпохи Революции… Рядом с ними неизбежно отходят на второй план все остальные (включая даже и других участников сборника “Вехи” не говоря уже о либеральных и революционных идеологах). Никто из них — сейчас это уже более или менее ясно каждому беспристрастному наблюдателю не может быть поставлен в один ряд с Розановым, Флоренским, С. Н. Булгаковым и митрополитом Антонием (Храповицким). Либеральные идеологи — будь то П. Н. Милюков или М. М. Ковалевский, Д. С. Мережковский, или Л. Шестов, и даже философ Е. Н. Трубецкой — не поднимались и не могли подняться до этого уровня (о революционных идеологах и говорить не приходится — их мышление было попросту примитивным).
Одна из важнейших причин “первенства” консервативных идеологов кроется в проблеме культурного “наследства”. Вопрос о наследстве был остро поставлен, в частности, в сборнике “Вехи” и полемике вокруг него. Тот же С. Н. Булгаков (как и прямые “черносотенцы”) считал необходимым продолжать дело Киреевского, Гоголя, Хомякова, Тютчева, братьев Аксаковых, Самарина, Достоевского, Страхова, Леонтьева, которые основывались на “триаде” православия, самодержавия и народности. “Учителями” же его противников были поздний Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Михайловский, Лавров, Шелгунов и т.п. Ныне любой мыслящий человек понимает, что с точки зрения культуры первые представляют собой не просто “более выдающихся”, но явления совершенно иного, высшего порядка. Однако в начале XX века либералы (не говоря уже о революционерах) вообще не изучали (да и не имели достаточной подготовки, чтобы изучить и понять) этих крупнейших мыслителей России; в их глазах они являли собой чуждых и враждебных “реакционеров”.
Впрочем, это была уже давно, еще в XIX веке сложившаяся и безусловно господствующая тенденция, о которой резко, но совершенно точно писал, например, веховец С. Л. Франк в книге “Крушение кумиров”: “… сколько жертв вообще было принесено на алтарь революционного или “прогрессивного” общественного мнения!… Едва ли можно найти хоть одного подлинно даровитого, самобытного, вдохновенного русского писателя или мыслителя, который не подвергался бы этому моральному бойкоту, не претерпел бы от него гонений, презрения и глумлений. Аполлон Григорьев и Достоевский, Лесков и Константин Леонтьев — вот первые приходящие в голову самые крупные имена гениев или по крайней мере настоящих вдохновенных национальных писателей, травимых, если не затравленных, моральным судом прогрессивного общества. Другим же, мало известным жертвам этого суда — нет числа!”. 24
Все это привело к поистине диким результатам, рельефно отразившимся, например, в следующем факте. В начале XX века не раз издавался “Опыт библиографического пособия” — “Русские писатели ХIХ-ХХ ст.”, составленный влиятельным “прогрессивным” книговедом И. В. Владиславлевым. Это “пособие” (которое по охвату имен значительно шире названия, так как в нем представлены не только писатели в узком смысле — то есть художники слова, — но и многие важнейшие с точки зрения составителя “идеологи”) было, так сказать, “вратами культуры” для всей “прогрессивной” интеллигенции. И вот что прямо-таки замечательно: в дореволюционных изданиях этого “пособия” (1909 и 1913 годы) имя Константина Леонтьева (хотя он, между прочим, опубликовал ряд романов и повестей) вообще отсутствует! А между тем в “пособии” множество имен заурядных и просто ничтожных — но зато “прогрессивных”! — идеологов — современников гениального мыслителя (М. Антонович, К. Арсеньев, В. Берви-Флеровский, В. Зайцев, А. Скабичевский, С. Шашков, Н. Шелгунов и т.д.), чьи сочинения ныне и читать-то невозможно.
Точно так же отсутствует в “пособии” и имя Розанова, хотя есть целый ряд имен его менее, гораздо менее или прямо-таки несоизмеримо менее значительных современников, — таких, как А. Айхенвальд, А. Богданович, С. Венгеров, А. Волынский, А. Горнфельд, Р. Иванов-Разумник, П. Коган, В. Кранихфельд, А. Луначарский, В. Львов-Рогачевский, А. Ляцкий, Е. Соловьев-Андреевич, В. Фриче, Л. Шестов и т.п. Эти авторы, в отличие от Розанова, были так или иначе связаны с кадетами, или эсерами, или социал-демократами.