Страница:
Любопытно, что в послереволюционное издание своего “пособия” (1918) Владиславлев, — видимо, слегка “поумнев”, — включил и Леонтьева, и Розанова.
Но, конечно, для начала XX века характерно не только прискорбное “замалчивание” ценнейшего наследства русской культуры, а и жестокая борьба против него. Вот весьма впечатляющий рассказ В. В. Розанова:
“ — Нужно преодолеть Достоевского, — это взял темою себе в памятной речи, посвященной Достоевскому, в Религиозно-Философском собрании (должно быть, в 1913 или 1914 году). — Столпнер 25. — Диалектика, философия и психология всего Достоевского… такова, что пока она не опрокинута, пока не показана ее ложность, дотоле русский человек, русское общество, вообще Россия — не может двинуться вперед…
Шестов, тоже еврей, сидя у меня, спросил:
— К какой бы из теперешних партий примкнул Достоевский, если бы был жив?
Я молчал. Он продолжал:
— Разумеется, к самой черносотенной партии, к Союзу русского народа и “истинно русских людей”
Догадавшись, я сказал:
— Конечно.
Не забудем, что… Достоевский стал на сторону мясников, поколотивших студентов в Охотном ряду (Москва). На бешенство печати он сказал, обращаясь, собственно, к студентам: “Мясником был и Кузьма Минин-Сухорукий”.
Достоевский еще не пережил 1-го марта (то есть убийства Александра II. — В.К.). Можно представить себе ярость, какую бы он после этого почувствовал… Но достаточно и мясников: он очевидно бы примкнул к тем, кто после 17 октября и “великой забастовки” (1905 года. — В.К.) начал громить интеллигенцию в Твери, в Томске, в Одессе”. 26
Стоит добавить к этому, что вдова Достоевского, благороднейшая Анна Григорьевна, стремившаяся так или иначе продолжать его деятельность, сочла своим долгом стать действительным членом “черносотенного” Русского собрания…
Нельзя умолчать о характерной и по-своему забавной ситуации, в которой оказались сегодня, сейчас “прогрессистские” идеологи: с одной стороны, они яростно борются против “консерваторов”, но в то же время они не могут теперь не сознавать, что почти все наиболее выдающиеся идеологи России XIX века были отнюдь не “прогрессистами”; последние за редким исключением являли собой нечто заведомо “второсортное”. Ныне просто невозможно всерьез изучать сочинения Добролюбова, Чернышевского, Писарева и т.п., чего никак не скажешь о Леонтьеве, Данилевском, Ап. Григорьеве. И возникает диковатый парадокс: многие теперешние “прогрессисты” выше всего ценят в прошлом мыслителей именно того “направления”, которое сегодня они с пеной у рта отрицают…
Глава 2
Выдвижение столь “глобального” вопроса может показаться чем-то странным: ведь речь шла об одном определенном явлении эпохи Революции — “черносотенстве” — и вдруг ставится задача осмыслить сущность этой эпохи вообще, в целом. Но, — о чем уже сказано, — взгляд на Революцию, при котором в качестве своего рода точки отсчета избирается “черносотенство” — непримиримый враг Революции, — имеет немалые и, быть может, даже особенные, исключительные преимущества.
Выше говорилось о том, что именно и только “черносотенцы” ясно предвидели чудовищные результаты революционных потрясений. Не менее существенно и их понимание действительного, реального состояния России в конце XIX — начале XX века. Либералы и — тем более — революционеры на все лады твердили о безнадежной застойности или даже безысходном умирании страны, — что они объясняли, понятно, ее “никуда не годным” экономическим, социальным и — прежде всего — политическим строем. Без самого радикального изменения этого строя Россия, мол, не только не будет развиваться, но и в ближайшее время перестанет существовать. Именно такое “понимание” чаще всего и толкало людей к революционной деятельности. Один из виднейших “черносотенных” идеологов, Л. А. Тихомиров (в 1992 году вышло новое издание его содержательного трактата “Монархическая государственность”), который в молодые годы был не просто революционером, но одним из вожаков народовольцев, с точным знанием дела писал в своей исповедальной книге “Почему я перестал быть революционером?” (М., 1895), что на путь кровавого террора его бывших сподвижников вело внедренное в них убеждение, согласно которому в России-де “ничего нельзя делать” (с. 45), и вообще “Россия находится на краю гибели, и погибнет чуть не завтра, если не будет спасена чрезвычайными революционными мерами” (с. 56).
Это убеждение — пусть и не всегда в столь заостренной форме — владело сознанием большинства идеологов в эпоху Революции. А после 1917 года пропаганда вдалбливала в души безоговорочный тезис о том, что-де только революционный переворот спас Россию от неотвратимой и близкой смерти. Между тем реальное бытие России конца XIX — начала XX века совершенно не соответствовало сему диагнозу. В 1913 году В. В. Розанов опубликовал свои воспоминания о знаменитом “черносотенце” А. С. Суворине (1834-1911), где передал, в частности, такое его размышление.
“Все мы жалуемся каждый день, что ничего нам не удается, во всем мы отстали”. На деле же “за мою жизнь… Россия до такой степени страшно выросла… во всем, что едва веришь. Россия — страшно растет, а мы только этого не замечаем…” 27. Розанов добавил, что именно этим пониманием порождены были замечательные суворинские ежегодные издания “Вся Россия”, “Весь Петербург”, “Вся Москва” и т.п., где “указана, исчислена и переименована вся торговая, промышленная, деятельная, вся хозяйственная Россия” (с. 19).
Любопытно, что уже после 1917 года прекрасный поэт Михаил Кузмин (в свое время — член Союза русского народа) воспел эти суворинские издания в своем свободном стихе, говоря о наслаждении просто “перечислить”
Французский экономист Эдмон Тэри по заданию своего правительства приехал в 1913 году в Россию, тщательно изучил состояние ее хозяйства и издал свой отчет-обзор под названием “Экономическое преобразование России”. В 1986 году этот отчет был переиздан в Париже, и в предисловии к нему совершенно справедливо сказано: “Тот, кто внимательно прочтет этот беспристрастный анализ, поймет, что Россия перед революцией экономически была здоровой, богатой страной, стремительно идущей вперед”. 28
Впрочем, дело не только в этом. Едва ли уместно (хотя многие поступают именно так) судить о состоянии и развитии страны в начале XX века исключительно — или даже хотя бы главным образом — на основе ее собственно экономических, хозяйственных показателей. Ведь тогда придется прийти к выводу, что в 1913 году такие, скажем, страны, как Италия и тем более Испания, находились по сравнению с Великобританией и Германией — да и даже с самой Россией! — в глубочайшем упадке, в состоянии полнейшего ничтожества.
Нельзя, например, отрицать, что очень существенным показателем состояния страны являлось тогда положение в ее книгоиздательском деле. Ведь книги — в их многообразии — это своего рода “инобытие” всего бытия страны, запечатлевающее так или иначе любые его стороны и грани; книжное богатство, без сомнения, порождается богатством самой жизни.
В 1893 году в России было издано 7783 различных книги (общим тиражом 27,2 млн. экз.), а в 1913-м — уже 34 006 (тиражом 133 млн. экз.), то есть в 4,5 раза больше и по названиям и по тиражу (кстати сказать, предшествующий, 1912 год был еще более “урожайным” — 34 630 книг). Дабы правильно оценить эту информацию, следует знать, что в 1913 году в России вышло книг почти столько же, сколько в том же году в Англии (12379), США (12230) и Франции (10758), вместе взятых (35367)! С Россией в этом отношении соперничала одна только Германия (35 078 книг в 1913 году), но, имея самую развитую полиграфическую базу, немецкие издатели исполняли многочисленные заказы других стран и, в частности, самой России, хотя книги эти (более 10000) учитывались все же в качестве германской продукции. 29
Можно бы привести еще множество самых различных фактов, подтверждающих мощный и стремительный рост, всестороннее развитие России в конце XIX — начале XX века, — от экономики и быта до искусства и философии, но здесь, конечно, для этого нет места. К тому же (что уже отмечено) одно только книжное богатство так или иначе свидетельствует о богатстве породившего его многообразного бытия страны. Сам тот факт, что Россия в 1913 году была первой книжной державой мира, невозможно переоценить.
Тем не менее тогдашние либералы и прогрессисты, стараясь не замечать очевидности, на все голоса кричали о том, что-де Россия, в сравнении с Западом, пустыня и царство тьмы. Правда, после 1917 года некоторые из них как бы опомнились. Среди них — и известный, по-своему блестящий публицист и историк культуры Г. П. Федотов (1886-1951), который в 1904 году вступил в РСДРП и достаточно результативно действовал в ней, но позднее начал “праветь”. А в послереволюционном сочинении открыто “каялся”:
“Мы не хотели поклониться России — царице, венчанной царской короной… Вместе с Владимиром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее… Еще недавно мы верили (не обладая способностью понять и даже просто увидеть. — В.К.), что Россия страшно бедна культурой, какое-то дикое, девственное поле. Нужно было, чтобы Толстой и Достоевский сделались учителями человечества, чтобы пилигримы потянулись с Запада изучать русскую красоту, быт, древность, музыку, и лишь тогда мы огляделись вокруг нас. И что же? Россия — не нищая, а насыщенная тысячелетней культурой страна предстала взорам… не обещание, а зрелый плод. Попробуйте ее отмыслить и насколько беднее станет без нее культурное человечество… Мир может быть не в состоянии жить без России. Ее спасение есть дело всемирной культуры”.
Далее Федотов высказал даже и понимание того, что русская культура выросла не на пустом месте: “Плоть России есть та хозяйственно-политическая ткань, вне которой нет бытия народного, нет и русской культуры. Плоть России есть государство русское… Мы помогли разбить его своею ненавистью или равнодушием. Тяжко будет искупление этой вины”.30
Казалось бы, следует только порадоваться этому прозрению и этому покаянию Федотова. Но, во-первых, очень уж чувствуется, что он прямо-таки наслаждался своей покаянной медитацией — смотрите, мол, какой я хороший… Помог разбить русское государство, а теперь, поняв, наконец, что оно значило, готов искупать свою вину. Впрочем, даже и в определении этой вины присутствует явная ложь: активный член РСДРП, оказывается, всего лишь “помогал” разбить русское государство “своею ненавистью или равнодушием”31 — то есть некими своими внутренними состояниями. Однако это еще далеко не самое главное. Федотов заявляет здесь же: “Мы знаем, мы помним. Она была. Великая Россия. И она будет. Но народ, в ужасных и непонятных ему страданиях, потерял память о России — о самом себе. Сейчас она живет в нас… В нас должно совершиться рождение великой России… Мы требовали от России самоотречения… И Россия мертва. Искупая грех… мы должны отбросить брезгливость к телу, к материально государственному процессу. Мы будем заново строить это тело.” (с. 136).
Итак, вырисовывается по меньшей мере удивительная картина. Эти самые “мы” только после “умерщвления” с их “помощью” России и подсказок с Запада “огляделись вокруг”, и их “взорам” впервые предстала великая страна. Но далее выясняется, что лишь эти “мы” и обладают-де таким знанием, и именно и только эти “мы” способны воскресить Россию…
Естественно возникает вопрос о том, как же относятся эти самые “мы” к “черносотенцам” и их предшественникам, которые никогда не сомневались в величии России и постоянно сопротивлялись ее “умерщвлению”? Федотов в одном из позднейших своих сочинений дал недвусмысленный ответ. Увы, объявил он, “Гоголь и Достоевский были апологетами самодержавия… Пушкин примирился с монархией Николая… В сущности, только Герцен из всей плеяды XIX века может учить свободе”. А о “черносотенстве” XX века сказано здесь же так: “В нем собрано было самое дикое и некультурное в старой России… с ним было связано большинство епископата. Его благословлял Иоанн Кронштадский”. И, более того, оказывается, “его (“черносотенства” — В.К.) идеи победили в ходе русской революции…”!!!32
Каково? Тот факт, что большинство “черносотенных” деятелей, не уехавших из России, было без следствия и суда расстреляно еще в 1918-1919 годах, Федотова никак не смущает. Остается заключить, что настоящими “черносотенцами” (которые победили) были, по мнению Федотова, Ленин и Свердлов, Троцкий и Зиновьев, Каменев и Бухарин…
Невольно вспоминается, что хорошо знавшая Федотова Зинаида Гиппиус едко, но метко прозвала его “подколодным теленком”. Я отнюдь не намерен отрицать даровитости и публицистического блеска сочинений Федотова, но как идеолог он в определенном смысле “вреднее” откровенных русофобов…
В русской культуре XIX века Федотов, как мы видели, указал единственного своего сотоварища — Герцена. И, кстати сказать, не вполне обоснованно, ибо в свои зрелые годы, после долгого искуса эмиграцией, Герцен многое понял иначе. Вроде бы это должно было произойти за четверть века эмигрантской жизни и с вовсе не глупым Федотовым. А поскольку не произошло, приходится сделать вывод, что Федотов, несмотря на свои гимны “Великой России”, постоянно вонзал жало в действительную, реальную великую Россию с ее могучей государственностью, за служение которой он, как мы видели, готов был отринуть убеждения Пушкина, Гоголя и Достоевского, — не говоря уже об их продолжателях. Сознательно или бессознательно Федотов выполнял заказ тех мировых сил, для которых реальная великая Россия всегда являлась нестерпимым соперником…
Да и что Федотов противопоставлял этой реальной великой России? Свое очень абстрактное, в сущности, даже бессодержательное понятие “Свобода”.
Настоящим “философом свободы” был, как известно, Бердяев, и его никак нельзя упрекнуть в недооценке этого — не раз конкретно определяемого им — феномена человеческого бытия. И, если Федотов постоянно кричал об отсутствии или хотя бы фатальном дефиците свободы в России, Бердяев писал, например, в 1916 году:
“Россия — страна безграничной свободы духа…” И эту “органическую, религиозную свободу” русский народ “никогда не уступит ни за какие блага мира”, не предпочтет “внутренней несвободе западных народов, их порабощенности внешним. В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства”. И далее: “Россия — страна бытовой свободы, неведомой… народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами. Только в России нет давящей власти буржуазных условностей… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник — самый свободный человек на земле… Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей”.33
Таков был вердикт виднейшего “философа свободы”; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда и внедрить — чего бы это ни стоило.
Между прочим, я полагаю, что некоторые приведенные суждения Бердяева не вполне точны. Когда он говорит, например, что характерный для России тип странника “так прекрасен”, это можно понять в духе утверждения заведомого “превосходства” России над Западом, где, мол, царит над всем “жажда прибыли”. У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское “странничество” прекраснее всего, а только о том, что и в России также есть своя красота — и своя свобода! Но в конечном счете Бердяев и говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, — а не свободу в сфере политики и экономики, которая столь характерна для Запада. Те же, кто требовал объединить в России и то, и другое, по сути дела впадали в “методологию” гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала:
“Если бы… взять сколько-нибудь развязности, которая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…” И еще одно. Внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в этом же своем сочинении 1916 года он утверждал: “Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Интересы созидания, поддержания и охранения огромного государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Никакая философия истории… не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность… почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?” (с. 8).
Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на простой язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев, утверждая (см. выше), что русский народ, русские люди не поглощены “земным благоустройством”, что они по натуре своей “странники”. И если бы не было могучей государственности, эта “странническая” Россия, в сущности, неизбежно и давно бы растворилась и исчезла. Должна же была все-таки безграничная свобода духа и быта русских людей, о которой говорит Бердяев, иметь прочные скрепы? Их и обеспечивала внеположная по отношению к духовной и бытовой свободе ограда могущественного государства…
Экскурс в “федотовскую” идеологию (имевшую и имеющую немало горячих почитателей) выявил, надо думать, некоторые существенные черты “революционного сознания”. Возвратимся теперь к проблеме мощного и стремительного развития России в конце XIX — начале XX века. Либеральная, революционная и, позднее, советская пропаганда вбивала в головы людей представление, согласно которому Россия переживала тогда застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала Революция.
И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от избытка.
Английская революция 1640-х годов разразилась вскоре после того, как страна стала “владычицей морей”, закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России — время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII века была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами, в сущности, пик, апогей истории этих стран — и именно он породил революции…
Было бы абсурдно, если бы в России дело обстояло противоположным образом. И если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно “изобильных” воплощений русского бытия 1890-1910-х годов — таких, как Транссибирская магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническая деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование Трехсотлетия Дома Романовых, наивысший расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других — станет ясно, что говорить о каком-либо “упадке” просто нелепо.
В трактате французского политика и историософа Алексиса Токвиля “Старый порядок и Революция” — одном из наиболее проницательных размышлений на эту тему — показано, в частности, следующее: “Порядок вещей, уничтожаемый Революцией, почти всегда бывает лучше того, который непосредственно ему предшествовал”. Франция 1780-х годов ни в коей мере не находилась — продолжает свою мысль Токвиль — “в упадке; скорее можно было сказать в это время, что нет границ ее преуспеянию… Лет за двадцать пред тем на будущее не возлагали никаких надежд; теперь от будущего ждут всего. Предвкушение этого неслыханного блаженства, ожидаемого в близком будущем, делало людей равнодушными к тем благам, которыми они уже обладали, и увлекало их к неизведанному”. 34
(Здесь нельзя не напомнить мифа о “прогрессе”, о котором шла речь в первой главе моего сочинения и который выступал в качестве своего рода подмены религии.)
Преуспевающие российские предприниматели и купцы полагали, что кардинальное изменение социально-политического строя приведет их к совсем уже безграничным достижениям, и бросали миллионы антиправительственным партиям (включая большевиков!). Интеллигенция тем более была убеждена в своем и всеобщем процветании при грядущем новом строе; нынешнее же положение образованного сословия в России представлялось ей ничтожным и ужасающим, и она, скажем, не обращала никакого внимания на тот факт, что в России к 1914 году было 127 тысяч студентов — больше, чем в тогдашних Германии (79,6 тыс.) и Франции (42 тыс.) вместе взятых 35 (то есть дело обстояло примерно так же, как и в книгоиздании).
Стоит еще сообщить, что расхожее утверждение о “неграмотной” России, которая после 1917 года вдруг стала быстро превращаться в грамотную — это заведомая дезинформация. Действительно большая доля неграмотных приходилась в 1917 году, во-первых, на старшие возрасты и, во-вторых, на женщин, которые тогда были всецело погружены в семейный быт, где грамотность не была чем-то существенно нужным. Что же касается, например, мужчин, вступавших в жизнь в 1890-1900-х годах, — то есть мужчин, которым к 1917 году было от 20 до 30 лет, — то даже в российской деревне 70 процентов из них были грамотными, а в городах грамотные составляли в этом возрасте 87,4 процента 36. Это означало, что в молодой части рабочего класса неграмотных было всего лишь немногим более 10 процентов.
О рабочих следует сказать особо, ибо многие убеждены, что революционные акции в России совершала некая полунищая пролетарская “голытьба”. Как раз напротив, решающую роль играли здесь квалифицированные и вполне прилично оплачиваемые люди, — те, кого называют “рабочей аристократией”.
Но, конечно, для начала XX века характерно не только прискорбное “замалчивание” ценнейшего наследства русской культуры, а и жестокая борьба против него. Вот весьма впечатляющий рассказ В. В. Розанова:
“ — Нужно преодолеть Достоевского, — это взял темою себе в памятной речи, посвященной Достоевскому, в Религиозно-Философском собрании (должно быть, в 1913 или 1914 году). — Столпнер 25. — Диалектика, философия и психология всего Достоевского… такова, что пока она не опрокинута, пока не показана ее ложность, дотоле русский человек, русское общество, вообще Россия — не может двинуться вперед…
Шестов, тоже еврей, сидя у меня, спросил:
— К какой бы из теперешних партий примкнул Достоевский, если бы был жив?
Я молчал. Он продолжал:
— Разумеется, к самой черносотенной партии, к Союзу русского народа и “истинно русских людей”
Догадавшись, я сказал:
— Конечно.
Не забудем, что… Достоевский стал на сторону мясников, поколотивших студентов в Охотном ряду (Москва). На бешенство печати он сказал, обращаясь, собственно, к студентам: “Мясником был и Кузьма Минин-Сухорукий”.
Достоевский еще не пережил 1-го марта (то есть убийства Александра II. — В.К.). Можно представить себе ярость, какую бы он после этого почувствовал… Но достаточно и мясников: он очевидно бы примкнул к тем, кто после 17 октября и “великой забастовки” (1905 года. — В.К.) начал громить интеллигенцию в Твери, в Томске, в Одессе”. 26
Стоит добавить к этому, что вдова Достоевского, благороднейшая Анна Григорьевна, стремившаяся так или иначе продолжать его деятельность, сочла своим долгом стать действительным членом “черносотенного” Русского собрания…
Нельзя умолчать о характерной и по-своему забавной ситуации, в которой оказались сегодня, сейчас “прогрессистские” идеологи: с одной стороны, они яростно борются против “консерваторов”, но в то же время они не могут теперь не сознавать, что почти все наиболее выдающиеся идеологи России XIX века были отнюдь не “прогрессистами”; последние за редким исключением являли собой нечто заведомо “второсортное”. Ныне просто невозможно всерьез изучать сочинения Добролюбова, Чернышевского, Писарева и т.п., чего никак не скажешь о Леонтьеве, Данилевском, Ап. Григорьеве. И возникает диковатый парадокс: многие теперешние “прогрессисты” выше всего ценят в прошлом мыслителей именно того “направления”, которое сегодня они с пеной у рта отрицают…
Глава 2
Что такое Революция?
Выдвижение столь “глобального” вопроса может показаться чем-то странным: ведь речь шла об одном определенном явлении эпохи Революции — “черносотенстве” — и вдруг ставится задача осмыслить сущность этой эпохи вообще, в целом. Но, — о чем уже сказано, — взгляд на Революцию, при котором в качестве своего рода точки отсчета избирается “черносотенство” — непримиримый враг Революции, — имеет немалые и, быть может, даже особенные, исключительные преимущества.
Выше говорилось о том, что именно и только “черносотенцы” ясно предвидели чудовищные результаты революционных потрясений. Не менее существенно и их понимание действительного, реального состояния России в конце XIX — начале XX века. Либералы и — тем более — революционеры на все лады твердили о безнадежной застойности или даже безысходном умирании страны, — что они объясняли, понятно, ее “никуда не годным” экономическим, социальным и — прежде всего — политическим строем. Без самого радикального изменения этого строя Россия, мол, не только не будет развиваться, но и в ближайшее время перестанет существовать. Именно такое “понимание” чаще всего и толкало людей к революционной деятельности. Один из виднейших “черносотенных” идеологов, Л. А. Тихомиров (в 1992 году вышло новое издание его содержательного трактата “Монархическая государственность”), который в молодые годы был не просто революционером, но одним из вожаков народовольцев, с точным знанием дела писал в своей исповедальной книге “Почему я перестал быть революционером?” (М., 1895), что на путь кровавого террора его бывших сподвижников вело внедренное в них убеждение, согласно которому в России-де “ничего нельзя делать” (с. 45), и вообще “Россия находится на краю гибели, и погибнет чуть не завтра, если не будет спасена чрезвычайными революционными мерами” (с. 56).
Это убеждение — пусть и не всегда в столь заостренной форме — владело сознанием большинства идеологов в эпоху Революции. А после 1917 года пропаганда вдалбливала в души безоговорочный тезис о том, что-де только революционный переворот спас Россию от неотвратимой и близкой смерти. Между тем реальное бытие России конца XIX — начала XX века совершенно не соответствовало сему диагнозу. В 1913 году В. В. Розанов опубликовал свои воспоминания о знаменитом “черносотенце” А. С. Суворине (1834-1911), где передал, в частности, такое его размышление.
“Все мы жалуемся каждый день, что ничего нам не удается, во всем мы отстали”. На деле же “за мою жизнь… Россия до такой степени страшно выросла… во всем, что едва веришь. Россия — страшно растет, а мы только этого не замечаем…” 27. Розанов добавил, что именно этим пониманием порождены были замечательные суворинские ежегодные издания “Вся Россия”, “Весь Петербург”, “Вся Москва” и т.п., где “указана, исчислена и переименована вся торговая, промышленная, деятельная, вся хозяйственная Россия” (с. 19).
Любопытно, что уже после 1917 года прекрасный поэт Михаил Кузмин (в свое время — член Союза русского народа) воспел эти суворинские издания в своем свободном стихе, говоря о наслаждении просто “перечислить”
Возьмем всего только двадцатилетие, с1893 по 1913 год; без особо сложных разысканий можно убедиться, что Россия за этот краткий период выросла поистине “страшно” (по суворинскому слову). Население увеличилось почти на 50 миллионов человек (с 122 до 171 млн.) — то есть на 40 процентов; среднегодовой урожай зерновых — с 39 млн. тонн до 72 млн. тонн, следовательно почти вдвое (на 85 процентов), добыча угля — в 5 раз (от 7,2 млн. тонн до 35,4 млн. тонн), выплавка железа и стали — более чем в 4 раза (от 0,9 млн. тонн до 4,3 млн. тонн) и т.д., и т.п. Правда, по основным показателям промышленного производства Россия была все же позади наиболее развитых в этом отношении стран, — о чем не переставали и не перестают до сих пор кричать ее хулители. Но от кого Россия “отставала”? Всего только от трех специфических стран “протестантского капитализма”, где непрерывный промышленный рост являл собой как бы важнейшую добродетель и цель существованиям, — Великобритании, Германии и США. “Отставание” от еще одной промышленно развитой страны, Франции, в 1913 году было, в сущности, небольшим (добыча угля в России и Франции — 35,4 млн. тонн и 43,8 млн. тонн, выплавка железа и стали — 4,3 млн. тонн и 6,9 млн. тонн и т.п.). А других промышленных “соперников” у России в тогдашнем мире просто не имелось… Могут возразить, что Россия намного превосходила Францию по количеству населения и, значит, резко отставала от нее с точки зрения “душевого” производства; однако в 1913 году Французская (как и Британская, и Германская) империя владела огромными территориями на других континентах и потому была сопоставима с Российской и в этом плане (общее население Французской империи в 1913-м — более 100 млн.).
Все губернии, города
Села и веси,
Какими сохранила их
Русская память.
Костромская, Ярославская,
Нижегородская, Казанская,
Владимирская, Московская,
Смоленская, Псковская…
И тогда
(Неожиданно и смело)
Преподнести
Страницы из “Всего Петербурга”
Хотя бы за 1913 год —
Торговые дома
Оптовые, особенно:
Кожевенные, шорные,
Рыбные, колбасные,
Мануфактуры, писчебумажные,
Кондитерские, хлебопекарни —
Какое-то библейское изобилие…
Пароходства… Волга.
Подумайте, Волга!
Где не только (поверьте)
И есть,
Что Стенькин курган…
Французский экономист Эдмон Тэри по заданию своего правительства приехал в 1913 году в Россию, тщательно изучил состояние ее хозяйства и издал свой отчет-обзор под названием “Экономическое преобразование России”. В 1986 году этот отчет был переиздан в Париже, и в предисловии к нему совершенно справедливо сказано: “Тот, кто внимательно прочтет этот беспристрастный анализ, поймет, что Россия перед революцией экономически была здоровой, богатой страной, стремительно идущей вперед”. 28
Впрочем, дело не только в этом. Едва ли уместно (хотя многие поступают именно так) судить о состоянии и развитии страны в начале XX века исключительно — или даже хотя бы главным образом — на основе ее собственно экономических, хозяйственных показателей. Ведь тогда придется прийти к выводу, что в 1913 году такие, скажем, страны, как Италия и тем более Испания, находились по сравнению с Великобританией и Германией — да и даже с самой Россией! — в глубочайшем упадке, в состоянии полнейшего ничтожества.
Нельзя, например, отрицать, что очень существенным показателем состояния страны являлось тогда положение в ее книгоиздательском деле. Ведь книги — в их многообразии — это своего рода “инобытие” всего бытия страны, запечатлевающее так или иначе любые его стороны и грани; книжное богатство, без сомнения, порождается богатством самой жизни.
В 1893 году в России было издано 7783 различных книги (общим тиражом 27,2 млн. экз.), а в 1913-м — уже 34 006 (тиражом 133 млн. экз.), то есть в 4,5 раза больше и по названиям и по тиражу (кстати сказать, предшествующий, 1912 год был еще более “урожайным” — 34 630 книг). Дабы правильно оценить эту информацию, следует знать, что в 1913 году в России вышло книг почти столько же, сколько в том же году в Англии (12379), США (12230) и Франции (10758), вместе взятых (35367)! С Россией в этом отношении соперничала одна только Германия (35 078 книг в 1913 году), но, имея самую развитую полиграфическую базу, немецкие издатели исполняли многочисленные заказы других стран и, в частности, самой России, хотя книги эти (более 10000) учитывались все же в качестве германской продукции. 29
Можно бы привести еще множество самых различных фактов, подтверждающих мощный и стремительный рост, всестороннее развитие России в конце XIX — начале XX века, — от экономики и быта до искусства и философии, но здесь, конечно, для этого нет места. К тому же (что уже отмечено) одно только книжное богатство так или иначе свидетельствует о богатстве породившего его многообразного бытия страны. Сам тот факт, что Россия в 1913 году была первой книжной державой мира, невозможно переоценить.
Тем не менее тогдашние либералы и прогрессисты, стараясь не замечать очевидности, на все голоса кричали о том, что-де Россия, в сравнении с Западом, пустыня и царство тьмы. Правда, после 1917 года некоторые из них как бы опомнились. Среди них — и известный, по-своему блестящий публицист и историк культуры Г. П. Федотов (1886-1951), который в 1904 году вступил в РСДРП и достаточно результативно действовал в ней, но позднее начал “праветь”. А в послереволюционном сочинении открыто “каялся”:
“Мы не хотели поклониться России — царице, венчанной царской короной… Вместе с Владимиром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее… Еще недавно мы верили (не обладая способностью понять и даже просто увидеть. — В.К.), что Россия страшно бедна культурой, какое-то дикое, девственное поле. Нужно было, чтобы Толстой и Достоевский сделались учителями человечества, чтобы пилигримы потянулись с Запада изучать русскую красоту, быт, древность, музыку, и лишь тогда мы огляделись вокруг нас. И что же? Россия — не нищая, а насыщенная тысячелетней культурой страна предстала взорам… не обещание, а зрелый плод. Попробуйте ее отмыслить и насколько беднее станет без нее культурное человечество… Мир может быть не в состоянии жить без России. Ее спасение есть дело всемирной культуры”.
Далее Федотов высказал даже и понимание того, что русская культура выросла не на пустом месте: “Плоть России есть та хозяйственно-политическая ткань, вне которой нет бытия народного, нет и русской культуры. Плоть России есть государство русское… Мы помогли разбить его своею ненавистью или равнодушием. Тяжко будет искупление этой вины”.30
Казалось бы, следует только порадоваться этому прозрению и этому покаянию Федотова. Но, во-первых, очень уж чувствуется, что он прямо-таки наслаждался своей покаянной медитацией — смотрите, мол, какой я хороший… Помог разбить русское государство, а теперь, поняв, наконец, что оно значило, готов искупать свою вину. Впрочем, даже и в определении этой вины присутствует явная ложь: активный член РСДРП, оказывается, всего лишь “помогал” разбить русское государство “своею ненавистью или равнодушием”31 — то есть некими своими внутренними состояниями. Однако это еще далеко не самое главное. Федотов заявляет здесь же: “Мы знаем, мы помним. Она была. Великая Россия. И она будет. Но народ, в ужасных и непонятных ему страданиях, потерял память о России — о самом себе. Сейчас она живет в нас… В нас должно совершиться рождение великой России… Мы требовали от России самоотречения… И Россия мертва. Искупая грех… мы должны отбросить брезгливость к телу, к материально государственному процессу. Мы будем заново строить это тело.” (с. 136).
Итак, вырисовывается по меньшей мере удивительная картина. Эти самые “мы” только после “умерщвления” с их “помощью” России и подсказок с Запада “огляделись вокруг”, и их “взорам” впервые предстала великая страна. Но далее выясняется, что лишь эти “мы” и обладают-де таким знанием, и именно и только эти “мы” способны воскресить Россию…
Естественно возникает вопрос о том, как же относятся эти самые “мы” к “черносотенцам” и их предшественникам, которые никогда не сомневались в величии России и постоянно сопротивлялись ее “умерщвлению”? Федотов в одном из позднейших своих сочинений дал недвусмысленный ответ. Увы, объявил он, “Гоголь и Достоевский были апологетами самодержавия… Пушкин примирился с монархией Николая… В сущности, только Герцен из всей плеяды XIX века может учить свободе”. А о “черносотенстве” XX века сказано здесь же так: “В нем собрано было самое дикое и некультурное в старой России… с ним было связано большинство епископата. Его благословлял Иоанн Кронштадский”. И, более того, оказывается, “его (“черносотенства” — В.К.) идеи победили в ходе русской революции…”!!!32
Каково? Тот факт, что большинство “черносотенных” деятелей, не уехавших из России, было без следствия и суда расстреляно еще в 1918-1919 годах, Федотова никак не смущает. Остается заключить, что настоящими “черносотенцами” (которые победили) были, по мнению Федотова, Ленин и Свердлов, Троцкий и Зиновьев, Каменев и Бухарин…
Невольно вспоминается, что хорошо знавшая Федотова Зинаида Гиппиус едко, но метко прозвала его “подколодным теленком”. Я отнюдь не намерен отрицать даровитости и публицистического блеска сочинений Федотова, но как идеолог он в определенном смысле “вреднее” откровенных русофобов…
В русской культуре XIX века Федотов, как мы видели, указал единственного своего сотоварища — Герцена. И, кстати сказать, не вполне обоснованно, ибо в свои зрелые годы, после долгого искуса эмиграцией, Герцен многое понял иначе. Вроде бы это должно было произойти за четверть века эмигрантской жизни и с вовсе не глупым Федотовым. А поскольку не произошло, приходится сделать вывод, что Федотов, несмотря на свои гимны “Великой России”, постоянно вонзал жало в действительную, реальную великую Россию с ее могучей государственностью, за служение которой он, как мы видели, готов был отринуть убеждения Пушкина, Гоголя и Достоевского, — не говоря уже об их продолжателях. Сознательно или бессознательно Федотов выполнял заказ тех мировых сил, для которых реальная великая Россия всегда являлась нестерпимым соперником…
Да и что Федотов противопоставлял этой реальной великой России? Свое очень абстрактное, в сущности, даже бессодержательное понятие “Свобода”.
Настоящим “философом свободы” был, как известно, Бердяев, и его никак нельзя упрекнуть в недооценке этого — не раз конкретно определяемого им — феномена человеческого бытия. И, если Федотов постоянно кричал об отсутствии или хотя бы фатальном дефиците свободы в России, Бердяев писал, например, в 1916 году:
“Россия — страна безграничной свободы духа…” И эту “органическую, религиозную свободу” русский народ “никогда не уступит ни за какие блага мира”, не предпочтет “внутренней несвободе западных народов, их порабощенности внешним. В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства”. И далее: “Россия — страна бытовой свободы, неведомой… народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами. Только в России нет давящей власти буржуазных условностей… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник — самый свободный человек на земле… Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей”.33
Таков был вердикт виднейшего “философа свободы”; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда и внедрить — чего бы это ни стоило.
Между прочим, я полагаю, что некоторые приведенные суждения Бердяева не вполне точны. Когда он говорит, например, что характерный для России тип странника “так прекрасен”, это можно понять в духе утверждения заведомого “превосходства” России над Западом, где, мол, царит над всем “жажда прибыли”. У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское “странничество” прекраснее всего, а только о том, что и в России также есть своя красота — и своя свобода! Но в конечном счете Бердяев и говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, — а не свободу в сфере политики и экономики, которая столь характерна для Запада. Те же, кто требовал объединить в России и то, и другое, по сути дела впадали в “методологию” гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала:
“Если бы… взять сколько-нибудь развязности, которая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…” И еще одно. Внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в этом же своем сочинении 1916 года он утверждал: “Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Интересы созидания, поддержания и охранения огромного государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Никакая философия истории… не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность… почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?” (с. 8).
Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на простой язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев, утверждая (см. выше), что русский народ, русские люди не поглощены “земным благоустройством”, что они по натуре своей “странники”. И если бы не было могучей государственности, эта “странническая” Россия, в сущности, неизбежно и давно бы растворилась и исчезла. Должна же была все-таки безграничная свобода духа и быта русских людей, о которой говорит Бердяев, иметь прочные скрепы? Их и обеспечивала внеположная по отношению к духовной и бытовой свободе ограда могущественного государства…
Экскурс в “федотовскую” идеологию (имевшую и имеющую немало горячих почитателей) выявил, надо думать, некоторые существенные черты “революционного сознания”. Возвратимся теперь к проблеме мощного и стремительного развития России в конце XIX — начале XX века. Либеральная, революционная и, позднее, советская пропаганда вбивала в головы людей представление, согласно которому Россия переживала тогда застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала Революция.
И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от избытка.
Английская революция 1640-х годов разразилась вскоре после того, как страна стала “владычицей морей”, закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России — время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII века была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами, в сущности, пик, апогей истории этих стран — и именно он породил революции…
Было бы абсурдно, если бы в России дело обстояло противоположным образом. И если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно “изобильных” воплощений русского бытия 1890-1910-х годов — таких, как Транссибирская магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническая деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование Трехсотлетия Дома Романовых, наивысший расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других — станет ясно, что говорить о каком-либо “упадке” просто нелепо.
В трактате французского политика и историософа Алексиса Токвиля “Старый порядок и Революция” — одном из наиболее проницательных размышлений на эту тему — показано, в частности, следующее: “Порядок вещей, уничтожаемый Революцией, почти всегда бывает лучше того, который непосредственно ему предшествовал”. Франция 1780-х годов ни в коей мере не находилась — продолжает свою мысль Токвиль — “в упадке; скорее можно было сказать в это время, что нет границ ее преуспеянию… Лет за двадцать пред тем на будущее не возлагали никаких надежд; теперь от будущего ждут всего. Предвкушение этого неслыханного блаженства, ожидаемого в близком будущем, делало людей равнодушными к тем благам, которыми они уже обладали, и увлекало их к неизведанному”. 34
(Здесь нельзя не напомнить мифа о “прогрессе”, о котором шла речь в первой главе моего сочинения и который выступал в качестве своего рода подмены религии.)
Преуспевающие российские предприниматели и купцы полагали, что кардинальное изменение социально-политического строя приведет их к совсем уже безграничным достижениям, и бросали миллионы антиправительственным партиям (включая большевиков!). Интеллигенция тем более была убеждена в своем и всеобщем процветании при грядущем новом строе; нынешнее же положение образованного сословия в России представлялось ей ничтожным и ужасающим, и она, скажем, не обращала никакого внимания на тот факт, что в России к 1914 году было 127 тысяч студентов — больше, чем в тогдашних Германии (79,6 тыс.) и Франции (42 тыс.) вместе взятых 35 (то есть дело обстояло примерно так же, как и в книгоиздании).
Стоит еще сообщить, что расхожее утверждение о “неграмотной” России, которая после 1917 года вдруг стала быстро превращаться в грамотную — это заведомая дезинформация. Действительно большая доля неграмотных приходилась в 1917 году, во-первых, на старшие возрасты и, во-вторых, на женщин, которые тогда были всецело погружены в семейный быт, где грамотность не была чем-то существенно нужным. Что же касается, например, мужчин, вступавших в жизнь в 1890-1900-х годах, — то есть мужчин, которым к 1917 году было от 20 до 30 лет, — то даже в российской деревне 70 процентов из них были грамотными, а в городах грамотные составляли в этом возрасте 87,4 процента 36. Это означало, что в молодой части рабочего класса неграмотных было всего лишь немногим более 10 процентов.
О рабочих следует сказать особо, ибо многие убеждены, что революционные акции в России совершала некая полунищая пролетарская “голытьба”. Как раз напротив, решающую роль играли здесь квалифицированные и вполне прилично оплачиваемые люди, — те, кого называют “рабочей аристократией”.