Страница:
Наиболее известный современный английский историк России Джон Феннел писал в своей книге “Кризис средневековой Руси” (1983), что, мол, “находиться в вассальной зависимости” от Монгольской империи “было позорно и бессмысленно”. 213 Совершенно иначе оценивают западные историки вассальную зависимость тех или иных народов от империй Карла Великого или Карла V (XVI век); эта зависимость, по их убеждению, вводила каждый покоряемый народ в истинную цивилизацию.
К сожалению, многие русские историки и идеологи утверждают, подобно Феннелу, что зависимость от Монгольской империи — это только “позор” и “бессмыслица”. Воздействию западной идеологии в этом отношении не подчинялись лишь подлинно глубокие и самостоятельные люди, — такие, как уже не раз упомянутый Чаадаев, который писал в 1843 году, что “продолжительное владычество татар (вернее, монголов. — В.К.) — это величайшей важности событие… как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того, чтобы разрушить народность, оно только помогло ей развиться и созреть… оно сделало возможными и знаменитые царствования Иоанна III и Иоанна IV, царствования, во время которых упрочилось наше могущество и завершилось наше политическое воспитание” (т. 2, с. 161).
В XX веке чаадаевская постановка вопроса была развита и обоснована “евразийцами”, показавшими, что Монгольская империя явилась окончательным утверждением Евразии как таковой — Евразии, основой которой позднее, после упадка империи, стало Московское царство, чьи границы уже во второй четверти XVII века достигли Тихого океана (как ранее — границы Монгольской империи).
Но в этой статье речь идет не об историософском наследии евразийцев (его освоением и так заняты сейчас многие и многие авторы), но о реальном историческом “наследстве” самой Монгольской (как и Византийской) империи.
При достаточно углубленном изучении русских исторических источников ХIII-ХVII столетий неопровержимо выясняется, что выразившиеся в них восприятие и оценка Монгольской (как и Византийской) империи решительно отличается от того восприятия и той оценки, которые господствуют в русской историографии и идеологии ХIХ-ХХ веков.
Мне могут напомнить, что в русском фольклоре — от исторических песен до пословиц — имеет место весьма или даже крайне негативное отношение к “татарам”. Однако не столь уж трудно доказать, что здесь перед нами отражение намного более поздней исторической реальности; дело идет в данном случае о татарах Крымского ханства, об их по существу разбойничьем образе жизни: опираясь на мощную поддержку Турецкой империи, они с середины XVI до конца XVIII века совершали постоянные грабительские набеги на русские земли и, в частности, увели сотни тысяч русских людей в рабство.
Принципиально по-иному (чем позднейшее Крымское ханство) воспринимали и оценивали на Руси Монгольскую империю и ее — в русском словоупотреблении — царей. Обратимся хотя бы к сочинениям одного из виднейших церковных деятелей и писателей XIII века, архимандрита прославленного Киева-Печерского монастыря, а затем епископа Владимирского Серапиона.
Он ни в коей мере не закрывал глаза на страшные бедствия монгольского нашествия, пережитого им вместе со всеми в юности. Около 1275 года он в высоком риторическом слоге вопрошал: “Не пленена ли бысть земля наша? Не взята ли быша гради наши? Не вскоре ли падоша отци и братья наша трупием на земли? Не ведены ли быша жены и чада наша в плен? Не порабощены быхом оставшеи горькою си работою от иноплеменник? Се уже к 40 лет приближает томление и мука…”
Но вот что Серапион писал о монголах, нелицеприятно сопоставляя их со своими одноплеменниками. Хотя они, писал он, “погании (то есть язычники. — В.К.) бо. Закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своих, ни ограбляют, ни обадят, ни поклеплют (оба слова означают “клеветать”, “оговаривать” — В.К.), ни украдут, не запряться (зарятся) чужого; всяк поганый своего брата не продаст; но кого в них постигнет беда, то искупят его и на промысл дадут ему… а мы творимся, вернии, во имя Божие крещени есмы и заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляем, убиваем, в погань продаем; обадами, завистью, аще бы можно, снеди (съели. — В.К.)” друг друга, но вся Бог боронит…”
Явное утверждение нравственного превосходства монголов (даже несмотря на их язычество) — не некий странный, “исключительный” образ мысли; напротив, перед нами типичная для той эпохи русская оценка создателей Монгольской империи. И вассальная зависимость Руси от этой империи отнюдь не рассматривалась как нечто заведомо “позорное и бессмысленное” (точно так же на Западе никто не считал “позором и бессмыслицей” зависимость тех или иных народов от “Священной Римской империи германской нации”, в рамках которой развивалась западная цивилизация).
И потому, в частности, нет ничего неожиданного в том, что наивысшим признанием пользовались на Руси те “руководители” ХIII-ХIV веков, которые всецело “покорялись” вассалитету — св. Александр Невский, Иван Калита, свв. митрополиты Петр и Алексий и т.п. (историки начали “критиковать” их за “покорство” монголам лишь в XIX веке).
Тут, конечно, встает вопрос о времени конца XIV века, о Дмитрии Донском, святых Сергии Радонежском и митрополите Киприане, решившихся на Куликовскую битву. Однако существо этого события начало действительно открываться нам лишь в самое последнее время. Александр Блок, создавший замечательный поэтический цикл “На поле Куликовом”, отнес битву 1380 года к таинственным “символическим” событиям и прозорливо сказал о таких событиях: “Разгадка их еще впереди”.
Куликовская битва, свершившаяся почти через полтора века после монгольского нашествия и за сто лет до конца “монгольского ига”, требует отдельного и тщательного рассмотрения. Но один аспект дела уместно затронуть и здесь. Всем известно, что преп. Сергий Радонежский благословил св. Дмитрия Донского на бой и победу, сказав ему (как сообщено в житии этого величайшего русского святого): “Пойди противу безбожных, и Богу помогающи ти, победиши…”
Однако в древних рукописях жития преп. Сергия сохранился и совершенно иной ответ святого на просьбу великого князя Дмитрия о благословлении на битву с Мамаем:”… пошлина (то есть давно установленный порядок. — В.К.) твоя держит (препятствует. — В.К.), покорятися ордынскому царю должно”. 214
Существует точка зрения, согласно которой этот ответ преп. Сергий дал не в 1380 году, но ранее, в 1378-м — перед битвой (11 августа) на реке Боже (недалеко от старой Рязани) с войском Бегича. Но так или иначе едва ли есть основания сомневаться, что преп. Сергий не предлагал идти на битву с “царем”, то есть с повелителем Монгольской империи. В том тексте жития, где рассказано о безоговорочном благословлении святого, Мамай назван не “царем”, но “князем”. И для того времени это было исключительно существенным различием. “Великий князь” (а он назывался именно так) Дмитрий вышел на бой не с царем, а, собственно говоря, с самозванцем, который был заклятым врагом и самой Монгольской империи.
Как сообщается в наиболее подробных летописях (см., напр., ПСРЛ, т. XV, вып. 1), сразу после победы над Мамаем, “на ту же осень (то есть 1380 года — В.К.) князь великий отпустил в Орду своих киличеев (послов. — В.К.) Толбугу да Мокшея к новому царю (имеется в виду недавно воцарившийся Тохтамыш, — В.К.) с дары и поминки” (стб. 142). Сообщает летопись и о том, что в конце 1380 или начале 1381 года “царь Тохтамыш победи Мамая” — то есть окончательно добил его, — и “послы своя отпусти к князю Дмитрию и ко всем князьям русским, поведая … како супротивника своего и их врага Мамая победи… Князи же русстии послов его (царя. — В.К.) отпустиша в Орду с честию и с дары, а сами на зиму ту и на весну (1381 года. — В.К.), за ними, отпустиша своих киличеев с многыми дары ко царю Токтамышю” (стб. 141). Итак, Дмитрий Донской сообщил монгольскому царю о своей победе на Куликовом поле как о заслуге и перед ним, царем, затем царь известил князя Руси об осуществленном им окончательном разгроме Мамая и, наконец, Русь поблагодарила царя за эту его победу.
Об этих существеннейших фактах историки, как правило, полностью умалчивают, ибо они никоим образом не вписываются в предлагаемую ими картину взаимоотношений Руси и Монгольской империи. Ведь из приведенных сообщений, в достоверности которых у нас нет никаких оснований усомниться, ясно, что Дмитрий Донской сражался на Куликовом поле отнюдь не против Монгольской империи, и преп. Сергий Радонежский благословил его на эту битву, надо думать, лишь тогда, когда стало очевидно, что Мамай — враг и Руси, и всей империи.
Конечно, все это нуждается в подробном и масштабном анализе и осмыслении; в частности, как непонятное — без специального исследования — противоречие предстает последующий набег царя Тохтамыша на Москву (23 августа 1382 года). Но во всяком случае едва ли можно утверждать (хотя это постоянно делается), что Куликовская битва являла собой выступление Руси против Монгольской империи.
Не менее важно правильно понять само окончание вассалитета Руси по отношению к империи. Здесь опять-таки дело вовсе не сводилось к борьбе: в XV веке Москва, выражаясь вполне точно, переняла эстафету власти над Евразией у ослабевшей и распадающейся империи, и постепенно присоединяла к себе ее “куски” — Казанское, Астраханское, Сибирское ханства. Только ханство Крымское, ставшее по сути дела частью Турецкой империи, сохранялось вплоть до конца XVIII века.
О том, что события XV-XVI веков являли собой не столько войну с остатками Монгольской империи, сколько именно переход власти в руки Москвы, убедительно писали историки-евразийцы, прежде всего Г. В. Вернадский (речь идет здесь не об его идеях, а об освоенных им исторических фактах). В своем “Начертании русской истории” (1927) он показал, в частности, как целый ряд знатнейших потомков Чингисхана — таких, как Шах-Али (Шигалей), Саин-Булат (Симеон Бекбулатович), Симеон Касаевич, — добровольно перешли на службу Московского царя и обрели здесь самое высокое признание. Так, Шах-Али являлся главнокомандующим русским войском в Ливонской и Литовской войнах 1550-1560-х годов, а крестившийся Саин-Булат (Симеон) был даже провозглашен в 1573 году “великим князем Всея Руси” и после кончины царя Федора Иоанновича (1598 г.) считался одним из главных претендентов на русский престол.
Нельзя не сказать еще, что переход в Москву тех или иных людей из монгольских верхов начался раньше и даже намного раньше того 1480 года, когда Иван III отверг вассалитет. Уже в XIII веке племянник Батыя принял христианство с именем Петра и стал так верно служить Руси, что был причислен к лику святых (преп. Петр, царевич Ордынский; его потомком, между прочим, был величайший иконописец эпохи Ивана III Дионисий).
Одним из приближенных Дмитрия Донского был царевич-чингизид Черкиз; его сын Андрей Черкизов командовал одним из шести русских полков, пришедших на Куликово поле.
Когда в 1476 году — то есть еще до “свержения ига” — итальянский дипломат Амброджо Контарини приехал в Москву, он столкнулся с парадоксальной, но вполне типичной для Руси того времени ситуацией. Великий князь Иван III, сообщал Контарини (надо думать, не без удивления), имеет “обычай ежегодно посещать… одного татарина (по-видимому, речь шла о хане Касимрвском. — В.К.), который на княжеское жалованье держал пятьсот всадников… они стоят на границах с владениями татар, дабы те не причиняли вреда стране великого князя”. 215
Нельзя не коснуться в связи с этим акта присоединения к России Казанского ханства, ибо его смысл явно неосновательно толкуется и русскими историками (точнее, большинством из них), в глазах которых взаимоотношения Руси и Монгольской империи (и ее остатками) предстают как непримиримая война, и некоторыми (к счастью, далеко не всеми) историками Татарстана, усматривающими во взятии русскими войсками Казани акт порабощения и даже чуть ли не геноцида своего дотоле свободного народа.
Казань (точнее, “Старая Казань”), по-видимому, еще в конце XII века стала столицей существовавшего с Х века государства волжско-камских булгар. Но вскоре Булгария (почти в одно время с Русью) была завоевана Батыем и до тридцатых годов XV века являлась, по сути дела, таким же вассалом Монгольской империи, как и Русь; булгарские князья, подобно русским, платили дань и исполняли вассальные обязанности.
Но к середине XV века, после фактического распада государства монголов, бывший его царь Уду-Мухаммед, изгнанный соперниками из Сарая, и затем из Крыма, и оставшийся, таким образом, без владения, захватил Казань, убил ее булгарского владетеля Али-Бека (иначе — Алибея) и сел на его место (согласно другой, менее достоверной, версии, это сделал сын Уду-Мухаммеда, Махмутек). Есть, между прочим, достаточные основания полагать, что вначале Уду-Мухаммед имел намерение “сесть” подобным же образом не в Казани, а в Москве, но, по-видимому, счел этот план нереальным.
В дальнейшем Казанское ханство существовало — наряду с Крымским, Астраханским, Сибирским, — как своего рода осколок империи; ханства уже никак не могли объединиться, подчас активно соперничали, но нередко — в трудные моменты так или иначе поддерживали друг друга. В частности, после смерти в 1518 году правнука Уду-Мухаммеда, не оставившего сыновей, из Крыма в Казань был прислан с войском и свитой младший брат тамошнего хана, Сагиб-Гирей; особенно знаменательно, что позднее он вернулся в Крым, а в Казань прислал оттуда своего племянника Сафа-Гирея, правившего до своей кончины в 1549 году, — за три года до взятия Казани русским войском.
Двухлетний сын Сафа-Гирея, Утемыш-Гирей, естественно не мог править, и помощь Казанскому ханству на этот раз пришла уже не из Крыма, а из Астрахани. В начале 1552 год в Казань явился царевич Едигер — сын хана Астраханского правнук Ахмата (который пытался в 1480 году заставить подчиниться ему Ивана III). Он пришел, сообщает составленный вскоре после событий их непосредственным очевидцем “Казанский летописец”, и “с ним прийде в Казань 10000 варвар (то есть не христиан. — В.К.), кочевных самоволных, гуляющих в поле”. Цифру эту, могущую показаться произвольной, подтверждает другой очевидец — князь Курбский в своем рассказе о взятии Казани (в его сочинении 1573 года “История о великом князе Московском”), сообщая, что во время последней решающей схватки хана Едигера окружало именно 10000 отборных воинов.
Из этого, естественно, следует вывод, что битва за Казань шла — хотя бы прежде всего, главным образом, — не между русскими и коренным населением ханства, а между боевыми силами чингизида Едигера, которые он привел из Астрахани, и московским войском. При любых возможных оговорках все же никак нельзя считать правление Едигера и его воинов воплощением национальной государственности народа, жившего вокруг Казани, — хотя это и делают некоторые татарские историки.
Итак, судьба Москвы и Казани со времен монгольского нашествия и до 1430-1440-х годов была аналогичной: правившие в этих городах князья являлись вассалами монгольского хана — “царя”. Но с момента захвата Казани Улу-Мухаммедом, убившим принадлежавшего к коренному населению князя Али-бея, положение стало принципиально иным: представим себе, что чингизид Уду-Мухаммед смог захватить не Казань, а Москву, убить княжившего тогда Василия II (отца Ивана III) и править в Москве вместе со своим войском и свитой… Поэтому, повторяю, по меньшей мере не корректно усматривать во взятии Казани московским войском в 1552 году подавление национальной государственности.
Впрочем, и вопрос о борьбе Москвы с чингизидами и их войсками, основу которых составляли люди, называвшиеся к тому времени “татарами”, не так прост, как чаще всего думают. Дело в том, что московское войско, пришедшее в Казань, включало в себя больше татар, нежели войско Едигера.
Неверное представление о всей исторической ситуации эпохи заставляет закрыть глаза даже на предельно выразительные факты. Уже упомянутый “Казанский летописец” рассказывает о том, как царь Иван Васильевич (Грозный) по пути на Казань, в Муроме, “благоразумно… учиняет началники воев”:
“В преднем же полку началных воевод устави над своею силою: татарского крымского царевича Тактамыша и царевича шибанского Кудаита… В правой руце началных воевод устави: касимовского царя Шигалея… В левой же руце началные воеводы: астороханский царевич Кайбула… В сторожевом же полце началныя воеводы: царевич Дербыш-Алей”.
К этому необходимо добавить, что ранее в “Летописце” сообщено следующее: “прийде в Муром град царь Шигалей ис предела своего, ис Касимова, с ним же силы его варвар 30000; и два царевичя Астраханской Орды… Кайбула именем, другой же — Дербыш-Алей… дающиеся волею своею в послужение царю великому князю, а с ними татарих дватцать тысяш”. 216
Разумеется, основу войска составляли русские (я опустил в цитатах имена русских воевод), но летописец на первые места везде ставил чингизидов, — хотя бы потому, что русские военачальники никак не могли сравниться с чингизидами с точки зрения знатности.
Как же все это понять? При верном общем представлении о том, что совершалось в ХV-ХVI веках, здесь нет никаких загадок. Власть на тех территориях, которые принадлежали Монгольской империи, переходила в руки Москвы, поскольку — в силу многих причин — чингизиды уже не могли удержать эту власть. Наиболее дальновидные чингизиды постепенно переходили на московскую службу, получая очень высокое положение в русском государстве и обществе.
Конечно, это был не простой процесс. Так, тот самый астраханский царевич Едигер, который в 1552 году стал ханом Казанским, десятью годами ранее прибыл в Москву, а в 1547— м во время неудачного похода на Казань был одним из русских “началных воевод”. Но чаша весов еще, казалось, колеблется, и через пять лет Едигер, став ханом Казанским, отвергал все предложения подчиниться Москве. Впрочем, оказавшись в плену, он через какое-то время принял Крещение с именем Симеона Касаевича (сын Касима), сохранил титул “царь Казанский” и занял высшее положение при Московском дворе и государстве в целом (так, в летописных описаниях церемоний царь Казанский Симеон стоит на втором месте после Ивана Грозного).
Ярко раскрывается судьба “монгольского наследства” и в участи потомков всем известного сибирского хана Кучума. Сибирь дольше других областей (исключая занятый турками Крым) переходила под руку Москвы. Только в январе 1555 года тогдашний хан Сибири Едигер (тезка хана Казанского) признал себя вассалом московского царя. Однако в 1563-м потомок старшего сына Чингисхана Джучи (старшим сыном этого Джучи был, кстати сказать, и сам Батый), хан Кучум разгромил и убил Едигера и вскоре порвал отношения с Москвой. В 1582 году он потерпел поражение от Ермака, а в 1585-м, напротив, Ермак погиб в бою с Кучумом, который до 1598 года продолжал отстаивать свою власть над Сибирью.
Впрочем, широко распространенное представление о Кучуме как бы исчерпывается словами явно не очень осведомленного в сибирских делах Кондратия Рылеева:
Этот генеалогический экскурс, как мне представляется, небезынтересен и сам по себе, но важнее всего осознать, что ложные, и, в конечном счете, внушенные западной идеологией понятия о роли Монгольской империи и ее наследства в России как бы вычеркивают подобные факты из нашего внимания. А между тем факты такого рода поистине неисчислимы, и они ясно говорят о том, что господствующие представления об отношениях Руси и Монгольской империи (и ее наследии) совершенно не соответствуют исторической реальности.
Как уже сказано, восприятие Русью монгольского наследства окончательно сделало ее евразийской державой и, в частности, исключало какое-либо “высокомерие” русского национального сознания в отношении азиатских народов. В связи с этим стоит привести два очень весомых высказывания крупнейших политических деятелей Запада. Один из них — князь Отто фон Бисмарк (1815-1898), посланник Пруссии в Петербурге, затем прусский министр-президент и министр иностранных дел и, наконец, канцлер Германии. Он со знанием дела писал: “Англичане ведут себя в Азии менее цивилизованно, чем русские; они слишком презрительно относятся к коренному населению и держатся на расстоянии от него… Русские же, напротив, привлекают к себе народы, которые они включают в свою империю, знакомятся с их жизнью и сливаются с ними”. 217
Характерно, что это подтвердил позднее и виднейший английский политик, лорд Джордж Керзон (1859-1925), вице-король Индии, а затем министр иностранных дел Великобритании: “Россия, — писал он, — бесспорно обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой… Русский братается в полном смысле слова. Он совершенно свободен от того преднамеренного вида превосходства и мрачного высокомерия, который в большей степени воспламеняет злобу, чем сама жестокость. Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами… Я вспоминаю церемонию встречи царя (Николая II. — В.К.) в Баку, на которой присутствовали четыре хана из Мерва в русской военной форме. Это всего лишь случайная иллюстрация последовательно проводимой Россией линии… Англичане никогда не были способны так использовать своих недавних врагов”. 218
В этих, можно сказать, “завистливых” высказываниях крупнейших политиков Запада существенны не только верные наблюдения, но и — в равной мере — довольно грубые неточности. Во-первых, и Бисмарк, и Керзон едва ли правильно характеризуют поведение русских в Азии только как выражение осознанной политической линии; евразийство России — органическое качество, естественно сложившееся в течение тысячелетия (хотя, конечно, имела место и политическая стратегия и тактика). Далее, ошибочно бисмарковское положение о большей, в сравнении с англичанами, “цивилизованности” поведения русских в Азии; речь должна идти не о количественной мере цивилизованности, но о качественно иной цивилизации. И уж совсем ложны слова Керзона о том, что русские не уклоняются от общения с “низшими расами”: в русской ментальности (какие-либо “исключения” здесь только подтверждают правило) просто нет самого этого — сложившегося на Западе — представления о “низших” (и “высших”) расах и т.д.
К сожалению, многие русские историки и идеологи утверждают, подобно Феннелу, что зависимость от Монгольской империи — это только “позор” и “бессмыслица”. Воздействию западной идеологии в этом отношении не подчинялись лишь подлинно глубокие и самостоятельные люди, — такие, как уже не раз упомянутый Чаадаев, который писал в 1843 году, что “продолжительное владычество татар (вернее, монголов. — В.К.) — это величайшей важности событие… как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того, чтобы разрушить народность, оно только помогло ей развиться и созреть… оно сделало возможными и знаменитые царствования Иоанна III и Иоанна IV, царствования, во время которых упрочилось наше могущество и завершилось наше политическое воспитание” (т. 2, с. 161).
В XX веке чаадаевская постановка вопроса была развита и обоснована “евразийцами”, показавшими, что Монгольская империя явилась окончательным утверждением Евразии как таковой — Евразии, основой которой позднее, после упадка империи, стало Московское царство, чьи границы уже во второй четверти XVII века достигли Тихого океана (как ранее — границы Монгольской империи).
Но в этой статье речь идет не об историософском наследии евразийцев (его освоением и так заняты сейчас многие и многие авторы), но о реальном историческом “наследстве” самой Монгольской (как и Византийской) империи.
При достаточно углубленном изучении русских исторических источников ХIII-ХVII столетий неопровержимо выясняется, что выразившиеся в них восприятие и оценка Монгольской (как и Византийской) империи решительно отличается от того восприятия и той оценки, которые господствуют в русской историографии и идеологии ХIХ-ХХ веков.
Мне могут напомнить, что в русском фольклоре — от исторических песен до пословиц — имеет место весьма или даже крайне негативное отношение к “татарам”. Однако не столь уж трудно доказать, что здесь перед нами отражение намного более поздней исторической реальности; дело идет в данном случае о татарах Крымского ханства, об их по существу разбойничьем образе жизни: опираясь на мощную поддержку Турецкой империи, они с середины XVI до конца XVIII века совершали постоянные грабительские набеги на русские земли и, в частности, увели сотни тысяч русских людей в рабство.
Принципиально по-иному (чем позднейшее Крымское ханство) воспринимали и оценивали на Руси Монгольскую империю и ее — в русском словоупотреблении — царей. Обратимся хотя бы к сочинениям одного из виднейших церковных деятелей и писателей XIII века, архимандрита прославленного Киева-Печерского монастыря, а затем епископа Владимирского Серапиона.
Он ни в коей мере не закрывал глаза на страшные бедствия монгольского нашествия, пережитого им вместе со всеми в юности. Около 1275 года он в высоком риторическом слоге вопрошал: “Не пленена ли бысть земля наша? Не взята ли быша гради наши? Не вскоре ли падоша отци и братья наша трупием на земли? Не ведены ли быша жены и чада наша в плен? Не порабощены быхом оставшеи горькою си работою от иноплеменник? Се уже к 40 лет приближает томление и мука…”
Но вот что Серапион писал о монголах, нелицеприятно сопоставляя их со своими одноплеменниками. Хотя они, писал он, “погании (то есть язычники. — В.К.) бо. Закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своих, ни ограбляют, ни обадят, ни поклеплют (оба слова означают “клеветать”, “оговаривать” — В.К.), ни украдут, не запряться (зарятся) чужого; всяк поганый своего брата не продаст; но кого в них постигнет беда, то искупят его и на промысл дадут ему… а мы творимся, вернии, во имя Божие крещени есмы и заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляем, убиваем, в погань продаем; обадами, завистью, аще бы можно, снеди (съели. — В.К.)” друг друга, но вся Бог боронит…”
Явное утверждение нравственного превосходства монголов (даже несмотря на их язычество) — не некий странный, “исключительный” образ мысли; напротив, перед нами типичная для той эпохи русская оценка создателей Монгольской империи. И вассальная зависимость Руси от этой империи отнюдь не рассматривалась как нечто заведомо “позорное и бессмысленное” (точно так же на Западе никто не считал “позором и бессмыслицей” зависимость тех или иных народов от “Священной Римской империи германской нации”, в рамках которой развивалась западная цивилизация).
И потому, в частности, нет ничего неожиданного в том, что наивысшим признанием пользовались на Руси те “руководители” ХIII-ХIV веков, которые всецело “покорялись” вассалитету — св. Александр Невский, Иван Калита, свв. митрополиты Петр и Алексий и т.п. (историки начали “критиковать” их за “покорство” монголам лишь в XIX веке).
Тут, конечно, встает вопрос о времени конца XIV века, о Дмитрии Донском, святых Сергии Радонежском и митрополите Киприане, решившихся на Куликовскую битву. Однако существо этого события начало действительно открываться нам лишь в самое последнее время. Александр Блок, создавший замечательный поэтический цикл “На поле Куликовом”, отнес битву 1380 года к таинственным “символическим” событиям и прозорливо сказал о таких событиях: “Разгадка их еще впереди”.
Куликовская битва, свершившаяся почти через полтора века после монгольского нашествия и за сто лет до конца “монгольского ига”, требует отдельного и тщательного рассмотрения. Но один аспект дела уместно затронуть и здесь. Всем известно, что преп. Сергий Радонежский благословил св. Дмитрия Донского на бой и победу, сказав ему (как сообщено в житии этого величайшего русского святого): “Пойди противу безбожных, и Богу помогающи ти, победиши…”
Однако в древних рукописях жития преп. Сергия сохранился и совершенно иной ответ святого на просьбу великого князя Дмитрия о благословлении на битву с Мамаем:”… пошлина (то есть давно установленный порядок. — В.К.) твоя держит (препятствует. — В.К.), покорятися ордынскому царю должно”. 214
Существует точка зрения, согласно которой этот ответ преп. Сергий дал не в 1380 году, но ранее, в 1378-м — перед битвой (11 августа) на реке Боже (недалеко от старой Рязани) с войском Бегича. Но так или иначе едва ли есть основания сомневаться, что преп. Сергий не предлагал идти на битву с “царем”, то есть с повелителем Монгольской империи. В том тексте жития, где рассказано о безоговорочном благословлении святого, Мамай назван не “царем”, но “князем”. И для того времени это было исключительно существенным различием. “Великий князь” (а он назывался именно так) Дмитрий вышел на бой не с царем, а, собственно говоря, с самозванцем, который был заклятым врагом и самой Монгольской империи.
Как сообщается в наиболее подробных летописях (см., напр., ПСРЛ, т. XV, вып. 1), сразу после победы над Мамаем, “на ту же осень (то есть 1380 года — В.К.) князь великий отпустил в Орду своих киличеев (послов. — В.К.) Толбугу да Мокшея к новому царю (имеется в виду недавно воцарившийся Тохтамыш, — В.К.) с дары и поминки” (стб. 142). Сообщает летопись и о том, что в конце 1380 или начале 1381 года “царь Тохтамыш победи Мамая” — то есть окончательно добил его, — и “послы своя отпусти к князю Дмитрию и ко всем князьям русским, поведая … како супротивника своего и их врага Мамая победи… Князи же русстии послов его (царя. — В.К.) отпустиша в Орду с честию и с дары, а сами на зиму ту и на весну (1381 года. — В.К.), за ними, отпустиша своих киличеев с многыми дары ко царю Токтамышю” (стб. 141). Итак, Дмитрий Донской сообщил монгольскому царю о своей победе на Куликовом поле как о заслуге и перед ним, царем, затем царь известил князя Руси об осуществленном им окончательном разгроме Мамая и, наконец, Русь поблагодарила царя за эту его победу.
Об этих существеннейших фактах историки, как правило, полностью умалчивают, ибо они никоим образом не вписываются в предлагаемую ими картину взаимоотношений Руси и Монгольской империи. Ведь из приведенных сообщений, в достоверности которых у нас нет никаких оснований усомниться, ясно, что Дмитрий Донской сражался на Куликовом поле отнюдь не против Монгольской империи, и преп. Сергий Радонежский благословил его на эту битву, надо думать, лишь тогда, когда стало очевидно, что Мамай — враг и Руси, и всей империи.
Конечно, все это нуждается в подробном и масштабном анализе и осмыслении; в частности, как непонятное — без специального исследования — противоречие предстает последующий набег царя Тохтамыша на Москву (23 августа 1382 года). Но во всяком случае едва ли можно утверждать (хотя это постоянно делается), что Куликовская битва являла собой выступление Руси против Монгольской империи.
Не менее важно правильно понять само окончание вассалитета Руси по отношению к империи. Здесь опять-таки дело вовсе не сводилось к борьбе: в XV веке Москва, выражаясь вполне точно, переняла эстафету власти над Евразией у ослабевшей и распадающейся империи, и постепенно присоединяла к себе ее “куски” — Казанское, Астраханское, Сибирское ханства. Только ханство Крымское, ставшее по сути дела частью Турецкой империи, сохранялось вплоть до конца XVIII века.
О том, что события XV-XVI веков являли собой не столько войну с остатками Монгольской империи, сколько именно переход власти в руки Москвы, убедительно писали историки-евразийцы, прежде всего Г. В. Вернадский (речь идет здесь не об его идеях, а об освоенных им исторических фактах). В своем “Начертании русской истории” (1927) он показал, в частности, как целый ряд знатнейших потомков Чингисхана — таких, как Шах-Али (Шигалей), Саин-Булат (Симеон Бекбулатович), Симеон Касаевич, — добровольно перешли на службу Московского царя и обрели здесь самое высокое признание. Так, Шах-Али являлся главнокомандующим русским войском в Ливонской и Литовской войнах 1550-1560-х годов, а крестившийся Саин-Булат (Симеон) был даже провозглашен в 1573 году “великим князем Всея Руси” и после кончины царя Федора Иоанновича (1598 г.) считался одним из главных претендентов на русский престол.
Нельзя не сказать еще, что переход в Москву тех или иных людей из монгольских верхов начался раньше и даже намного раньше того 1480 года, когда Иван III отверг вассалитет. Уже в XIII веке племянник Батыя принял христианство с именем Петра и стал так верно служить Руси, что был причислен к лику святых (преп. Петр, царевич Ордынский; его потомком, между прочим, был величайший иконописец эпохи Ивана III Дионисий).
Одним из приближенных Дмитрия Донского был царевич-чингизид Черкиз; его сын Андрей Черкизов командовал одним из шести русских полков, пришедших на Куликово поле.
Когда в 1476 году — то есть еще до “свержения ига” — итальянский дипломат Амброджо Контарини приехал в Москву, он столкнулся с парадоксальной, но вполне типичной для Руси того времени ситуацией. Великий князь Иван III, сообщал Контарини (надо думать, не без удивления), имеет “обычай ежегодно посещать… одного татарина (по-видимому, речь шла о хане Касимрвском. — В.К.), который на княжеское жалованье держал пятьсот всадников… они стоят на границах с владениями татар, дабы те не причиняли вреда стране великого князя”. 215
Нельзя не коснуться в связи с этим акта присоединения к России Казанского ханства, ибо его смысл явно неосновательно толкуется и русскими историками (точнее, большинством из них), в глазах которых взаимоотношения Руси и Монгольской империи (и ее остатками) предстают как непримиримая война, и некоторыми (к счастью, далеко не всеми) историками Татарстана, усматривающими во взятии русскими войсками Казани акт порабощения и даже чуть ли не геноцида своего дотоле свободного народа.
Казань (точнее, “Старая Казань”), по-видимому, еще в конце XII века стала столицей существовавшего с Х века государства волжско-камских булгар. Но вскоре Булгария (почти в одно время с Русью) была завоевана Батыем и до тридцатых годов XV века являлась, по сути дела, таким же вассалом Монгольской империи, как и Русь; булгарские князья, подобно русским, платили дань и исполняли вассальные обязанности.
Но к середине XV века, после фактического распада государства монголов, бывший его царь Уду-Мухаммед, изгнанный соперниками из Сарая, и затем из Крыма, и оставшийся, таким образом, без владения, захватил Казань, убил ее булгарского владетеля Али-Бека (иначе — Алибея) и сел на его место (согласно другой, менее достоверной, версии, это сделал сын Уду-Мухаммеда, Махмутек). Есть, между прочим, достаточные основания полагать, что вначале Уду-Мухаммед имел намерение “сесть” подобным же образом не в Казани, а в Москве, но, по-видимому, счел этот план нереальным.
В дальнейшем Казанское ханство существовало — наряду с Крымским, Астраханским, Сибирским, — как своего рода осколок империи; ханства уже никак не могли объединиться, подчас активно соперничали, но нередко — в трудные моменты так или иначе поддерживали друг друга. В частности, после смерти в 1518 году правнука Уду-Мухаммеда, не оставившего сыновей, из Крыма в Казань был прислан с войском и свитой младший брат тамошнего хана, Сагиб-Гирей; особенно знаменательно, что позднее он вернулся в Крым, а в Казань прислал оттуда своего племянника Сафа-Гирея, правившего до своей кончины в 1549 году, — за три года до взятия Казани русским войском.
Двухлетний сын Сафа-Гирея, Утемыш-Гирей, естественно не мог править, и помощь Казанскому ханству на этот раз пришла уже не из Крыма, а из Астрахани. В начале 1552 год в Казань явился царевич Едигер — сын хана Астраханского правнук Ахмата (который пытался в 1480 году заставить подчиниться ему Ивана III). Он пришел, сообщает составленный вскоре после событий их непосредственным очевидцем “Казанский летописец”, и “с ним прийде в Казань 10000 варвар (то есть не христиан. — В.К.), кочевных самоволных, гуляющих в поле”. Цифру эту, могущую показаться произвольной, подтверждает другой очевидец — князь Курбский в своем рассказе о взятии Казани (в его сочинении 1573 года “История о великом князе Московском”), сообщая, что во время последней решающей схватки хана Едигера окружало именно 10000 отборных воинов.
Из этого, естественно, следует вывод, что битва за Казань шла — хотя бы прежде всего, главным образом, — не между русскими и коренным населением ханства, а между боевыми силами чингизида Едигера, которые он привел из Астрахани, и московским войском. При любых возможных оговорках все же никак нельзя считать правление Едигера и его воинов воплощением национальной государственности народа, жившего вокруг Казани, — хотя это и делают некоторые татарские историки.
Итак, судьба Москвы и Казани со времен монгольского нашествия и до 1430-1440-х годов была аналогичной: правившие в этих городах князья являлись вассалами монгольского хана — “царя”. Но с момента захвата Казани Улу-Мухаммедом, убившим принадлежавшего к коренному населению князя Али-бея, положение стало принципиально иным: представим себе, что чингизид Уду-Мухаммед смог захватить не Казань, а Москву, убить княжившего тогда Василия II (отца Ивана III) и править в Москве вместе со своим войском и свитой… Поэтому, повторяю, по меньшей мере не корректно усматривать во взятии Казани московским войском в 1552 году подавление национальной государственности.
Впрочем, и вопрос о борьбе Москвы с чингизидами и их войсками, основу которых составляли люди, называвшиеся к тому времени “татарами”, не так прост, как чаще всего думают. Дело в том, что московское войско, пришедшее в Казань, включало в себя больше татар, нежели войско Едигера.
Неверное представление о всей исторической ситуации эпохи заставляет закрыть глаза даже на предельно выразительные факты. Уже упомянутый “Казанский летописец” рассказывает о том, как царь Иван Васильевич (Грозный) по пути на Казань, в Муроме, “благоразумно… учиняет началники воев”:
“В преднем же полку началных воевод устави над своею силою: татарского крымского царевича Тактамыша и царевича шибанского Кудаита… В правой руце началных воевод устави: касимовского царя Шигалея… В левой же руце началные воеводы: астороханский царевич Кайбула… В сторожевом же полце началныя воеводы: царевич Дербыш-Алей”.
К этому необходимо добавить, что ранее в “Летописце” сообщено следующее: “прийде в Муром град царь Шигалей ис предела своего, ис Касимова, с ним же силы его варвар 30000; и два царевичя Астраханской Орды… Кайбула именем, другой же — Дербыш-Алей… дающиеся волею своею в послужение царю великому князю, а с ними татарих дватцать тысяш”. 216
Разумеется, основу войска составляли русские (я опустил в цитатах имена русских воевод), но летописец на первые места везде ставил чингизидов, — хотя бы потому, что русские военачальники никак не могли сравниться с чингизидами с точки зрения знатности.
Как же все это понять? При верном общем представлении о том, что совершалось в ХV-ХVI веках, здесь нет никаких загадок. Власть на тех территориях, которые принадлежали Монгольской империи, переходила в руки Москвы, поскольку — в силу многих причин — чингизиды уже не могли удержать эту власть. Наиболее дальновидные чингизиды постепенно переходили на московскую службу, получая очень высокое положение в русском государстве и обществе.
Конечно, это был не простой процесс. Так, тот самый астраханский царевич Едигер, который в 1552 году стал ханом Казанским, десятью годами ранее прибыл в Москву, а в 1547— м во время неудачного похода на Казань был одним из русских “началных воевод”. Но чаша весов еще, казалось, колеблется, и через пять лет Едигер, став ханом Казанским, отвергал все предложения подчиниться Москве. Впрочем, оказавшись в плену, он через какое-то время принял Крещение с именем Симеона Касаевича (сын Касима), сохранил титул “царь Казанский” и занял высшее положение при Московском дворе и государстве в целом (так, в летописных описаниях церемоний царь Казанский Симеон стоит на втором месте после Ивана Грозного).
Ярко раскрывается судьба “монгольского наследства” и в участи потомков всем известного сибирского хана Кучума. Сибирь дольше других областей (исключая занятый турками Крым) переходила под руку Москвы. Только в январе 1555 года тогдашний хан Сибири Едигер (тезка хана Казанского) признал себя вассалом московского царя. Однако в 1563-м потомок старшего сына Чингисхана Джучи (старшим сыном этого Джучи был, кстати сказать, и сам Батый), хан Кучум разгромил и убил Едигера и вскоре порвал отношения с Москвой. В 1582 году он потерпел поражение от Ермака, а в 1585-м, напротив, Ермак погиб в бою с Кучумом, который до 1598 года продолжал отстаивать свою власть над Сибирью.
Впрочем, широко распространенное представление о Кучуме как бы исчерпывается словами явно не очень осведомленного в сибирских делах Кондратия Рылеева:
Итак, потомок Чингисхана Кучум не пожелал подчиниться московскому царю. Тем не менее его сыновья Алей (который, кстати сказать, долго воевал против Москвы вместе с отцом) Абулхаир, Алтапай, Кумыш сохранили титулы “царевичи Сибирские” и пользовались на Руси самым высоким почетом. Сын Алея, Алп-Арслан в 1614-1627 годах был правителем относительно автономного Касимовского ханства. А сын последнего, Сеид-Бурхан, принял христианство с именем “Василий, царевич Сибирский”, и выдал свою дочь (то есть праправнучку Кучума) царевну Сибирскую Евдокию Васильевну ни много ни мало за брата русской царицы (супруги Алексея Михайловича и матери Петра I), Мартемьяна Кирилловича Нарышкина. Другой праправнук Кучума (правнук его сына Кумыша), также названный Василием (по-видимому, царевичи Сибирские уже знали, что по-гречески “Василий” означает “царь”) стал близким сподвижником русского царевича — сына Петра I, злополучного наследника престола Алексея. Из-за этого пострадали все царевичи (вместе с ними, конечно, подверглось гонениям немало и русских людей из окружения царевича Алексея): с 1718 года им было поведено считаться отныне только князьями Сибирскими. Тем не менее внук опального царевича Василия, князь Василий Федорович Сибирский, живший уже во второй половине XVIII — начале XIX века, стал генералом от инфантерии (чингизидская военная косточка!) и сенатором при Александре I; он едва ли мог без возмущения воспринимать рылеевскую балладу…
Кучум, презренный царь Сибири…
Этот генеалогический экскурс, как мне представляется, небезынтересен и сам по себе, но важнее всего осознать, что ложные, и, в конечном счете, внушенные западной идеологией понятия о роли Монгольской империи и ее наследства в России как бы вычеркивают подобные факты из нашего внимания. А между тем факты такого рода поистине неисчислимы, и они ясно говорят о том, что господствующие представления об отношениях Руси и Монгольской империи (и ее наследии) совершенно не соответствуют исторической реальности.
Как уже сказано, восприятие Русью монгольского наследства окончательно сделало ее евразийской державой и, в частности, исключало какое-либо “высокомерие” русского национального сознания в отношении азиатских народов. В связи с этим стоит привести два очень весомых высказывания крупнейших политических деятелей Запада. Один из них — князь Отто фон Бисмарк (1815-1898), посланник Пруссии в Петербурге, затем прусский министр-президент и министр иностранных дел и, наконец, канцлер Германии. Он со знанием дела писал: “Англичане ведут себя в Азии менее цивилизованно, чем русские; они слишком презрительно относятся к коренному населению и держатся на расстоянии от него… Русские же, напротив, привлекают к себе народы, которые они включают в свою империю, знакомятся с их жизнью и сливаются с ними”. 217
Характерно, что это подтвердил позднее и виднейший английский политик, лорд Джордж Керзон (1859-1925), вице-король Индии, а затем министр иностранных дел Великобритании: “Россия, — писал он, — бесспорно обладает замечательным даром добиваться верности и даже дружбы тех, кого она подчинила силой… Русский братается в полном смысле слова. Он совершенно свободен от того преднамеренного вида превосходства и мрачного высокомерия, который в большей степени воспламеняет злобу, чем сама жестокость. Он не уклоняется от социального и семейного общения с чуждыми и низшими расами… Я вспоминаю церемонию встречи царя (Николая II. — В.К.) в Баку, на которой присутствовали четыре хана из Мерва в русской военной форме. Это всего лишь случайная иллюстрация последовательно проводимой Россией линии… Англичане никогда не были способны так использовать своих недавних врагов”. 218
В этих, можно сказать, “завистливых” высказываниях крупнейших политиков Запада существенны не только верные наблюдения, но и — в равной мере — довольно грубые неточности. Во-первых, и Бисмарк, и Керзон едва ли правильно характеризуют поведение русских в Азии только как выражение осознанной политической линии; евразийство России — органическое качество, естественно сложившееся в течение тысячелетия (хотя, конечно, имела место и политическая стратегия и тактика). Далее, ошибочно бисмарковское положение о большей, в сравнении с англичанами, “цивилизованности” поведения русских в Азии; речь должна идти не о количественной мере цивилизованности, но о качественно иной цивилизации. И уж совсем ложны слова Керзона о том, что русские не уклоняются от общения с “низшими расами”: в русской ментальности (какие-либо “исключения” здесь только подтверждают правило) просто нет самого этого — сложившегося на Западе — представления о “низших” (и “высших”) расах и т.д.