Иду к автомату, набираю номер. Короткие гудки. Сажусь на остановке на «шестнадцатый» и еду к Ленке: надо конкретно поговорить, сколько можно заниматься херней?
Поднимаюсь на пятый, звоню. Открывает мамаша – старая тетка малого роста, волосы скручены в клубок, как у деревенской бабы.
– А Лена дома?
– Нет. А зачем она тебе?
– Так, поговорить надо.
– А откуда ты вообще ее знаешь? Ты не с ее класса – я тех всех знаю.
– Нет, не с ее. Так, знакомый.
Я поворачиваюсь и иду вниз по лестнице.
В беседке около дома никого нет, я сажусь на скамейку. Будет, конечно, херово, если сейчас придут те гондоны, которые залупались около «Спорттоваров». Вдруг они с этого дома или с соседнего?
Сижу, курю, плюю под ноги. Минут через сорок или, может, через час, из-за угла выходит Ленка с пацаном. Он малый, меньше ее, но крепкий. Я подхожу.
– Привет.
– Привет. А что ты здесь делаешь?
– Жду.
– Меня ждешь?
– Ага.
– И давно?
– Так, порядочно. А ты почему не пришла к ГУМу, как договаривались?
– Не смогла. Надо было к одной девчонке сходить, отдать кассету.
– Все ясно. А это кто такой?
– А какая тебе разница? Мой друг.
– И больше ты мне ничего не скажешь?
– А что тебе еще сказать? По-моему, ты сам все должен понять. Хотя бы сейчас.
– Ни хуя я не понимаю, ясно?
– Слушай, что ты к ней прицепился? – говорит пацан.
– А тебе слова не давали. Рот закрой.
– Э, ты что?
– Ничего.
Пацан смотрит на меня и двигает челюстью туда-сюда. Я его ненавижу, а он меня. Бью ему ногой по яйцам и прямой в нос. Он отбивает, мы начинаем махаться на встречных. Ленка орет:
– Вы что – одурели? Прямо под окнами. Ну-ка перестаньте, а то соседи увидят – разнесут всему дому. Скажут, связалась с дураками. Э, ну вы слышите?
Мы бьемся дальше, нам насрать на ее крики. Ленка идет в свой подъезд.
Я начинаю «сдыхать». Еще немного – и пацан начнет меня стелить. Но он тоже «сдыхает». Я говорю:
– Ну что, может – все?
– Ладно.
Мы расходимся. Никто никому не «дал» – бились наравне. Морда у него красная, значит «финики» будут. У меня тоже, и губу он мне разбил.
Пацан идет к «Спорттоварам» – видно, там живет, я – к «горбатому мосту».
Возле общаги пединститута чурки играют в футбол. Играть они вообще не умеют – не попадают по мячу, не могут толком отдать пас, только орут друг на друга по-своему.
Какой-то малый поджигает кучи сухих листьев, и они дымятся.
Навстречу мне – двое пацанов.
– Спички есть? – спрашивает один. Он кучерявый, в ухе – большая золотая сережка, как у баб. У второго – точно такая. Пидары какие-то.
Я достаю зажигалку, пацаны подкуривают. Я беру у них сигарету, и они уходят. Я затягиваюсь, вынимаю изо рта и трогаю языком разбитую губу.
Выхожу из троллейбуса на Рабочем. На остановке сидит Зеня.
– Привет.
– Привет. Ты соткудова едешь? Со стрелы?
– Да нет, так просто.
– Ладно, не пизди. Знаю, что со стрелы. Я тебя видел с бабой несколько раз – ничего такая пила. С короткой прической, в серой юбке.
– Где ты меня видел?
– В городе, на Первомайской.
– Ну, может быть.
– Не может быть, а видел. Давай, колись. Расскажи про свою бабу.
– Нечего тут рассказывать. У меня с ней уже все.
– Что, протянул и кинул, или сама стала выкобениваться?
– Вроде того.
– Ну и хер на нее. Баб видишь сколько кругом? Вагон и маленькая тележка. Ты ее хоть протянул?
– Ага.
– Ну так и все. Послушай меня. Ты с какого года?
– С семьдесят второго.
– А я с шестьдесят девятого. Первый раз бабе в седьмом классе засадил. А всего столько переебал, что и половины не помню. Так что послушай меня. Найди себе еще бабу и отъеби, а про эту свою забудь. Или у вас хуе-мое, любовь там?
– Да нет.
– Тогда хули ты? Это только в кино бывает – расставания там, слезы-хуезы. Ну ты понял?
– Понял.
– Вот и хорошо. Бабки есть? В пивбар, по пиву?
– Да нет, бабок нету.
Бабки у меня есть, но пить сегодня с Зеней неохота. Настроение поганое.
– Это плохо, конечно, что бабок нет. Ну тогда – извини-подвинься. А то, что я тебе сказал, запомни. Ясно?
– Ясно.
– Давай. Держи краба.
– Давай.
Дома родоки начинают капать на мозги.
– Сергей, тебе надо определиться, что делать дальше, куда идти после школы, – бубнит мамаша.
– Да, сын, пришло время выбирать, – поддакивает батька. Он датый, но не сильно.
Настроение и так поганое, а тут еще они. Я начинаю орать.
– Хватит мне все это говорить, надоело уже! Перестаньте читать морали – куда захочу, туда и пойду. А не захочу – вообще никуда не пойду. Не надо только меня лечить, ясно?
– Успокойся, что с тобой такое? Никто тебе не читает мораль, с тобой хотели поговорить по-хорошему, а ты огрызаешься, – говорит мамаша.
– Нечего со мной разговаривать, разберусь без вас.
Я иду в туалет и запираюсь изнутри. Расстегиваю штаны, вынимаю хуй, но не сцытся. Начинаю дрочить. Не потому, что хочу, а просто так, со злости.
Мамаша говорит батьке:
– Даже и не знаю, что с ним делать. Ну посмотри, на что это похоже? Как он с нами разговаривает?
– Успокойся, Люба. Трудный период – взросление-становление, я сам таким был…
– Ну, я вижу, к чему это привело.
Я спускаю на плитку, вытираю малофью и хуй туалетной бумагой, выхожу. Родоки молча смотрят на меня. Я прохожу на кухню, беру ложку, открываю кастрюлю с супом – он еще теплый. Сажусь на табуретку и жру.
В кухню заходит мамаша.
– Сережа, я там винограда в овощном купила. Помой себе.
Я доедаю суп, достаю из холодильника пакет с виноградом и вытаскиваю ветку побольше. Кладу ее в алюминиевый дуршлаг, мою над раковиной, сажусь за стол и жру. Виноград – не очень, кислый.
* * *
В школе – дискач. Мы с Батоном и Крюком выдуваем за углом пузырь винища, потом заходим внутрь.
В актовом зале – толпа народу. Много баб. Сразу кажется – новые какие-то, но это все восьмой класс. В том году на них никто не смотрел – малые еще были. А сейчас разоделись, намазались, сделали начесы. Стоят, крутят жопами под «Ласковый май».
– Прикиньте – какие пилы стали, бля, – говорит Крюк. – Цыцки поотрастили, жопы. Да, Батон?
– Ага. И музон тоже ничего. «Ласковый» – это вещь.
– По-моему, что «Ласковый», что «Мираж», что «Модерн» – одно и то же, – говорю я.
Крюк психует.
– Не пизди. «Ласковый май» лучше. Ты ни хера не понимаешь.
– Сам ты ни хера не понимаешь.
Мы пристраиваемся в круг к пацанам с восьмого, танцуем с ними несколько тем. Они еще малые, танцевать толком не умеют – кто руками махает по-рахитски, кто жопой крутит, как баба.
Ставят медляк, и я шарю по сторонам: надо пригласить бабу, чтоб не стоять, как лох. Одна вроде ничего. Я подхожу.
– Можно?
Она кивает. Я беру ее одной рукой за бок, другой за руку, и мы начинаем топтаться. Я спрашиваю:
– Ну, как дискотека?
– Так, няплоха.
Все ясно – колхозница. Видно, с Буйнич или с Сельца.
– Я тебя здесь раньше не видел.
– А я и не с атсюдава. Я с Палыкавич. Учусь у вучылище на первом курсе – на швяю. Я тут с сеструхай.
– А-а-а.
– А сеструха с этой школы?
– Да. С васьмога класса. Ленка Сакович.
Не знаю такую – и хер с ней.
Дальше топчемся молча – а что еще сказать? Тема кончается. Я предлагаю:
– Пошли, может, на улицу, покурим?
– Не, я не куру.
– Ну, давай тогда просто пройдемся.
– Куды?
– Ну, так, по школе.
– Ну пошли.
Выходим из актового зала, я веду ее в коридор на третьем. Там темно. Мы становимся около окна, смотрим во двор. На боковом крыльце курят пацаны с восьмого класса. Я кладу ей руку на жопу, она ее сбрасывает. Я кладу опять.
– Ня нада.
– Что не надо?
– Лезть ня нада.
Я оставляю руку на жопе, а другой беру ее за грудь.
– Ня лезь, я сказала – ня лезь. Я щас заару.
– Ори, кто тебе не дает.
– Ну я ж табе сказала – ня лезь.
– Что ты как дурная – ня лезь, ня лезь? Я тебя что – трогаю? Пошла вон, дура. Увижу на Рабочем – насую по ебалу. Ясно?
Я иду назад в актовый зал.
Крюк и Батон сидят на стульях около входа.
– Ну, как баба? – спрашивает Крюк.
– Колхозница, бля, дикая. Пошла она в жопу.
– Ну так что, что колхозница? Отъебать все равно можно, – говорит Батон и давит лыбу.
– Да? Тогда иди и раскрути ее сам. Слабо, да?
Выходим с дискотеки. Навстречу – Коля-забулдон.
– Э, вы, пиздоболы, бля! – орет он нам. – Что шапки понадевали?
– А тебе-то что? – кричу я.
– По ебалу получать шапка не поможет.
Коля гогочет.
– Щас я его немного поучу, – говорит Крюк.
– Пошли отсюда. – Батон кривится. – На хуй он тебе упал?
– Нечего на меня залупляться.
– Он бухой, не соображает, что говорит. Пусть идет.
– Ни хера. Надо ответить за базар.
Крюк подваливает к Коле.
– Что, говоришь, шапка не поможет?
– Не-а.
Крюк дает ему ногой в живот, Коля приседает.
– А щас как? Поможет или нет?
Крюк бьет Коле серию по морде – в нос, в челюсть, еще в нос.
Коля падает, Крюк молотит его ногами и орет:
– Ты на кого залупляешься, мудак? Ты на кого залупляешься, а? Что, совсем нюх потерял? Мозги отпил, да? Я тебя прибью, на хуй, ты понял? Нет, ты мне скажи, ты понял?
* * *
Классная заходит к нам на химию.
– Начиная с завтрашнего дня мы будем ездить в колхоз, но не с утра, как обычно, а после уроков. Районо распорядилось, что срывать занятия нельзя – и правильно. Уроки будут сокращенные, до двенадцати. Потом вам дадут час времени, чтобы сходить домой переодеться, и к часу подадут автобусы.
Все кривятся. Это охереть надо: сначала в школе сиди, суши мозги, потом на поле дрочись, как мудак какой-нибудь. Приедешь домой – и погулять не захочется. Телевизор посмотришь – и спать.
Князева встает и говорит:
– А в прошлом году десятые классы вообще не ездили в колхоз, помните? И в позапрошлом. А мы почему должны ездить?
Классная морщится. Князева ее уже задрала – всегда ей что-то не нравится, всегда выступает.
– Ну, вы ведь уже взрослые, ребята. Должны понимать, что раз районо распорядилось… Все классы с пятого по десятый поедут. Мы ничего сделать не можем – обязаны выполнять указания.
Классная выходит.
– Вот вам еще один пример идиотизма и абсурда этой системы, – говорит химик. Он сидит за своим здоровущим столом на возвышении и качает головой, как будто самый умный и деловой, а все остальные – придурки и лохи.
* * *
Назавтра нас отпускают домой в двенадцать, чтоб мы переоделись, взяли ведра и к часу пришли опять к школе. Я мог бы не ехать – что мне сделают? – но дома тоже нечем заняться. Раз съезжу, а там видно будет.
Помню, как нас первый раз погнали в колхоз – классе в пятом. Мы тогда работали на бураках, а в обед откололись с Батоном и Йоганом от всех и покурили – Йоган стырил у своего батьки три «примины». Его батька тогда еще был живой, а на следующий год подлез по пьяни под машину.
Выкинули бычки в кусты, и Йоган говорит:
– Надо подглядеть за бабами, когда они сцать пойдут.
Бабы встали – и к лесочку. Мы бочком, бочком – за ними. Бабы нас засекли, стусовались. Шли себе дальше, думали – мы отстанем.
Но ничего у нас тогда не вышло: Классная засекла. Увидела, что мы за бабами поперли, догнала нас.
– А куда это вы, ребята? Идите-ка сюда, не надо отделяться от коллектива. Может быть, нам без вас скучно.
А на другой год я подцепил в колхозе вшей – скорей всего в колхозе, где еще? Мы тогда ездили почти что каждый день, до холодов – до осенних каникул. А в конце каникул я пошел постричься в парикмахерскую на Рабочем. Тогда все пацаны стриглись после каждых каникул, в последний день перед школой очереди были – на два часа. В мужском зале работала жидовка, мамаша Валика – он в семнадцатой на класс старше учился, сейчас где-то в техникуме. Сел в кресло, она меня простыней обмотала, начала стричь – и как заорет:
– Ой, да у тебя же вши!
Хорошо хоть – достригла до конца, не выгнала.
Я дома мамаше рассказал – она говорит:
– Вот жидовка пархатая, зачем ей надо было на всю парикмахерскую хай поднимать? Сделала бы вид, что все нормально, а потом бы тихонько сказала тебе на ухо.
Мамаша сходила в аптеку, купила дустовое мыло, потом вычесывала моих вшей на газету, а я их давил пальцами. Вымыл пару раз голову этим мылом – и все, больше их не было.
* * *
Одеваю старую куртку, синие спортивные штаны, две пары драных шерстяных носков и сапоги. Около школы уже стоят автобусы, простые желтые «Икарусы» – их сняли с маршрутов, чтобы оттарабанить нас в колхоз.
Некоторые уже приперлись в своих рабочих шмотках, сидят на перевернутых ведрах. Отдельной кучей стоят учителя. Эти с утра оделись «по-колхозному» – живут все далеко, съездить домой не успели бы. Химик пришел в джинсах, почти что новых, еще не вытертых, и в серой шерстяной шапке-панаме. Бабы поглядывают на него и хихикают: типа, гляньте – Пудель прибарахлился.
В автобусе он садится с нашими бабами, и они базарят всю дорогу. Князева спрашивает у него:
– А какие книги вы любите читать?
– У меня есть правило – читать в день сто страниц. Так что я, честно говоря, и вспомнить всего не могу, что читаю. Часто даже не смотрю на обложку – кто автор, как название. Интересно – читаю, и все. Одно могу сказать – это самая разнообразная литература.
Фраер есть фраер, но бабы ему в рот смотрят: как же, как же, молодой учитель, закончил универ в Минске, живет в центрах, снимает хату, часто в школу на такси приезжает.
Нас вместе с девятым и десятым «а» привозят на бураки в колхоз «Прогресс». Я особо не стараюсь, да и никто не старается, даже самые примерные. Все хотят скорей закончить и ехать домой.
Сидим, перекусываем и ждем автобус. Со всех сторон – поля, за ними – кривобокие коровники, силосные башни и машинный двор.
На мотоциклах подъезжают местные пацаны – все в телогрейках, – становятся в стороне, обсуждают наших баб, лыбятся. Их человек восемь, а у нас в трех классах пятнадцать пацанов. Правда, большинство – нулевые, как Антонов и «Сухие». На этих надежды нет: раз дадут по морде – и все, «постилка». Если кресты решат сорваться, дела наши будут херовые, тем более, что у них могут быть пики или велосипедные цепи, а у нас – только ведра, а ими особо не помахаешься.
Колхозные пацаны курят «Беломор», возятся со своими мотоциклами. Классная каждые две минуты смотрит на них, потом на часы и говорит:
– Ну что же это такое? Где пропал наш автобус? Может, он сломался?
Один крест что-то говорит нашим бабам – эти сидят на перевернутых ведрах ближе всех к мотоциклам. Князева улыбается, встает и идет к ним. Классная кричит:
– Галя, ты куда?
Князева прикидывается, что не слышит.
Крест сажает ее на мотоцикл, она берется за руль, крутит его туда-сюда. Оба лахают. Другие кресты тоже с ней базарят.
Подъезжает автобус. Все вскакивают со своих ведер и несутся занимать сиденья. Князева слезает с мотоцикла, крест хватает ее за руку, она вырывается, подбирает свое ведро – и в автобус.
Все уже там, ждут ее. Только она заходит – Классная начинает орать:
– Что ты себе позволяешь? Что это за поведение? Кто тебе разрешил идти к этим ребятам? А если бы они тебя схватили и увезли?
– Тамара Ивановна, а вы знаете, что у них были ножи? Что они хотели наших ребят порезать?
– Как порезать? За что?
– Просто так. За то, что они из города. Они мне сами сказали.
– И ты им веришь?
– Они ножи показывали.
– Ладно, поговорю с директором, чтобы в этот колхоз нас больше не посылали. Это ж надо – безобразие какое. Мы приезжаем им помогать, а они нас так встречают.
Автобус тарахтит по узкой грунтовой дороге. Сзади едут на мотоциклах кресты, орут и машут руками.
* * *
Я решил пошить себе новые штаны – штроксы. Крюк достал мне материал за сорок рублей. Родоки разбубнелись: дорого. А свою зарплату с завода я еще летом прогулял, не дал им ни копейки. Ну а что с того, что дорого: надо же мне новые штаны пошить, третий год в одних хожу.
Йоган говорит, что Крюк меня кинул с материалом, наварил рублей двадцать. Но как это проверить? В магазинах такого вельвета уже лет пять, как нету.
Йоган посоветовал материал в «Силуэт» не отдавать, а пойти к Шише, пацану с Рабочего:
– Ему двадцать лет, нигде не работает, только штаны шьет, и заебись шьет, лучше, чем в любом ателье тебе сделают. Я у него в том году штаны сшил – охерительно получились. А тем более штроксы – у него всякие бирки, клепки, пуговицы фирменные есть. Доплатишь десятку – он тебе сделает, как настоящие, никто и не поймет, что подъебка.
Шиша живет в доме рядом со школой, на пятом этаже. Я звоню.
– Кто там?
– Штаны пошить.
– Заходи.
Шиша открывает дверь. Я его видел несколько раз на Рабочем – невысокий такой пацан, зимой ходит в синей «аляске». За район не лазит. Раньше, может, и лазил, а сейчас точно нет. Двадцать лет все-таки – уже «старый».
В комнате один только диван и стол со швейной машиной. Кругом раскиданы куски материала, пуговицы и нитки.
Я вытаскиваю из сумки материал и показываю Шише.
– Сколько отдал?
– Сорок.
– Все ясно, наебали тебя жестоко. Ну, ладно – теперь уже поздно, ничего не сделаешь. Хочешь, чтоб как настоящие штроксы, с набором?
– Ага.
– С набором будет стоить сорок. Если срочно, чтоб завтра были готовы – еще червончик сверху, а так – неделя.
– Мне не к спеху.
– Ладно. Снимай куртку.
Он обмеряет меня местах в двадцати, – и жопу, и ноги, и пояс, что-то себе записывает на мятом листке в клетку, потом показывает «набор» – заклепки, пуговицы и две «фирмы» – большую и маленькую, все «левис».
– Все будет, как настоящее – можешь поверить. Ну, давай. Через неделю, значит, во вторник.
* * *
После УПК иду в бассейн поплавать – не был там с восьмого класса. В раздевалке пусто – еще рано, только три часа. Обычно все ходят в бассейн вечером. Я вешаю шмотки в деревянный шкафчик, захожу в душ. Там тоже никого. Иду в крайнюю кабинку, включаю воду, становлюсь под струю, чтоб намочиться для вида – что я, мыться здесь буду? – и выхожу к бассейну.
По одной дорожке плавают два мужика – и все. Ни тренера, ни медсестры – все куда-то отвалили. Становлюсь на «кубик» и ныряю.
В восьмом классе я постоянно ходил в бассейн – брал абонемент на месяц. Тогда, само собой, ходил не для того, чтоб плавать, а чтоб щупать баб. Первую бабу как раз в бассейне и защупал – помню только, что была в синей резиновой шапке. Тогда всех заставляли одевать шапки, особенно баб, у кого длинные волосы. Медсестра сидела на табуретке около бортика и смотрела, чтоб все были в шапках и чтоб хорошо мылись. Выходил из душа – и к ней. Она трогала плечо, и если плохо помылся – отправляла назад в душ.
Баб всегда было мало – может, штук десять на весь бассейн, самое большое, а пацанов – человек, может, сто, особенно на каникулах.
А ту, в синей шапке, я нормально защупал. Заметил, что тренер отвернулся, подплыл сзади – и двумя руками за груди. Она стала вырываться, а я не отпускал. А народу кругом было море. Кто плавать пришел, тем до лампочки было, а пацаны, вроде меня, вылупились на нас. Я ее тогда отпустил, сцыканул, что тренер засечет и выгонит из бассейна на хер, как пацанов, которые много баловались.
После того еще много баб щупал. Так, типа случайно: плыву мимо – и рукой за грудь. Одни притворялись, что все нормально, не психовали, а некоторые злющие были – вообще. Раз одна дала оплеуху, а под водой еще ногой по яйцам – я там чуть не захлебнулся, еле выплыл, а она еще и лахала.
А снимать баб сколько ни пробовал в бассейне или потом на улице – ничего не выходило. Все какие-то дикие попадались.
* * *
Первый урок – руслит. На улице дождь – все сидят сонные, зевают. Я смотрю в окно на троллейбусы и машины, на свой дом через дорогу и на дом рядом – где овощной и промтоварный.
Мне херово – выдули вчера с Йоганом и Зеней четыре пузыря чернила почти без закуси.
Русица зевает, ей неохота вести урок, трындеть нам про «Поднятую целину». Представляю, как ее уже задрала эта «Поднятая целина» – каждый год одно и то же. Она начинает левые базары:
– А вы знаете, ребята… Вы, конечно, можете сказать, что я отвлекаюсь, но мне хочется вам кое-что рассказать. Мне иногда снятся политические сны. Нет, вы только не смейтесь, правда. Я понимаю – вы уже, можно сказать, взрослые, поэтому я вам расскажу. Я вот видела во сне Горбачева – перед встречей с Рейганом как раз. Он сидел в такой небольшой комнате – совсем один, больше никого. И комната почти пустая, только один большой черный диван. И вот он сидел на этом диване и как будто размышлял о чем-то, а я вроде как вошла в комнату, остановилась и смотрю на него. А он поднимает глаза на меня и говорит: «Все будет хорошо». И так оно и было потом на переговорах. Может, у меня дар предвидения, а?
Все смотрят на нее, некоторые лахают в кулак. Русица вообще любит потрындеть на уроке, и это хорошо: лучше такую бодягу слушать, чем про руслит. Ненавижу литературу.
– А «Маленькую Веру» смотрели? – говорит она. – Кто смотрел, поднимите руки.
Поднимают Князева и еще несколько баб. Я слышал про это кино и тоже хотел посмотреть – оно в «Октябре» идет. Подвалил к «Октябрю» после УПК, а там очередь – километр. Плюнул и пошел домой.
– Ну, и как вам? – спрашивает русица.
– Мне понравилось, – говорит Князева.
– Очень жизненный фильм, – продолжает русица. Она если завелась, то не остановится. – Очень жизненный. Ну, про откровенные съемки я не говорю – это, конечно, дело режиссера, а вот что жизненный, то это да. Через меня столько таких, как эта Вера, прошло за двадцать лет – люди без цели и смысла. Вот он-то умнее намного, он ведь спрашивает: а какая у тебя цель в жизни? А она хихикает, как дура: мол, цель у нас одна – коммунизм. Но еще хорошо, что он взял ее замуж, а то ведь мог бы и не взять – мало ли, что они переспали, сколько там их у него было, и у нее тоже, само собой. А я вам одно скажу, девочки: наутро парень совсем другой – не тот, что вечером.
Русица смотрит на Болдуневич. Пацаны говорили, что Болдуневич ебется, уже давно, с восьмого класса. Типа, ее изнасиловали летом в деревне три пацана, потом суд был, и их посадили, а она пошла по рукам. Наши пацаны к ней особо не подкатывали – она некрасивая и рыжая. Йоган говорил:
– Если у нее и пизда рыжая, то у меня на нее никогда в жизни не встанет.
– А что вы на меня так смотрите, Галина Петровна? – говорит Болдуневич. – Вы это всем говорите или только мне? Если мне, то я это и без вас знаю, не надо меня учить.
– Успокойся, Ира, успокойся. Я ничего плохого не имею в виду. Я хочу, как лучше. Поймите меня правильно, ребята. Я вам желаю только добра, совершенно искренне.
После руслит иду в туалет покурить. Там уже стоит с сигаретой Ганс с девятого. Здороваюсь с ним, смотрю в окно. Дождь не перестает. Я спрашиваю:
– Ну, как девятый класс?
– Так, ничего хорошего. Мозги ебут, как и раньше, баб нормальных нет.
– Ну, баб ты захотел в своем классе. Я уже привык, что в моем одни уродины.
– Если на морду трусы натянуть, чтоб не видно было, то протянуть можно. – Ганс лыбится.
Скорее всего, он еще вообще «мальчик» – так, понтуется.
Хочется жрать – утром не поел дома. Поднимаюсь на третий, в столовую. Малые только что пожрали и волокут тарелки с объедками на стол для посуды. Около стола лыбится пьяная Зинка-судомойка.
На столах – две лишние порции. Я беру одну и по-быстрому хаваю, пока поварихи не засекли. Эти обычно берут лишние порции и ставят потом следующему классу, а жратву, что остается, забирают себе.
* * *
Мы с родоками едем в деревню – умерла баба, батькина мамаша. Я еду только для того, чтоб родоки не ныли: типа, ничего святого нет, даже на бабу родную – и то положить. А баба давно уже шизанулась: сидела в своей хате, бубнила под нос всякую ерунду, даже в туалет не выходила. Тетка – она рядом живет – приходила за ней убирать.
Когда баба еще нормальная была, батька отвозил меня к ней на все лето, а когда начались закидоны – перестал. Я ее не ненавидел, но и не любил особо. Ну, была у меня баба, а теперь вот умерла – и что с того? Что я, плакать по ней должен?
За окном мелькают голые деревья и мелкие засранные станции. В вагоне одни только крестьяне – чмо колхозное, и я сижу посреди этого чма со своими родоками.
На станции кругом грязь. Я становлюсь в лужу – туфель сразу намокает. Мы набиваемся со всякими колхозниками в задроченный ПАЗик. Он едет всего километров сорок, не больше, останавливается на каждом углу. Когда приезжаем в деревню, уже совсем темно. Нас встречает батькина сестра – старая седая тетка в черном платке и сером пальто. Она кидается батьке на шею и начинает голосить, потом обнимает мамашу и меня и ведет нас в хату. На крыльце курят мужики – я их не знаю. Хата у бабы малая, как собачья конура: кухня, и две комнаты. Воняет говном. Мы раздеваемся, вешаем шмотки на гвозди и идем к гробу.
Гроб стоит на столе, вокруг него на табуретках расселись старухи. Баба лежит в гробу в черном платье, возле головы – пластмассовые цветы. Она вся сморщенная, страшная. Я не помню, какая она была, когда я ее видел последний раз.
Сесть не на что, мы становимся у стены. Батька подходит к гробу, наклоняется над бабой, что-то шепчет.
Мы стоим так минут пятнадцать, потом тетка ведет меня к себе ночевать – у бабы негде. Я ложусь в одежде на замызганный диван в передней и начинаю думать про баб, чтоб скорее заснуть. Интересно – а можно здесь снять какую-нибудь колхозницу?
Просыпаюсь, одеваю куртку и иду в бабину хату. Батька и мамаша сидят на табуретках у гроба, кроме них – батькина дальняя родня. Старухи куда-то свалили. Спали родоки или нет, я не знаю, но видон у них говняный.