Закоренелые грешники спешили исповедаться, безбожники возвращались на путь истины. Все были объяты страхом.
   Старик Свиняглова, в доме которого Баричка часто бывал, бывший случайно свидетелем разговора Кохана с ксендзом Марцином во время свадьбы, громко рассказывал, как он собственными ушами слышал, что Рава угрожал смертью Баричке; следовательно, никто другой, кроме него, не совершил этого преступления.
   Таким образом, рядом с именем короля упоминалось имя фаворита, как его послушного орудия.
   Из всех этих догадок в народе сложилась довольно правдоподобная легенда, принятая за настоящую правду, хотя она ничем не была доказана. Ксендз Сухвильк, видя, как несправедливо обижают короля, бросая на него тень подобного подозрения, и убежденный в том, что Казимир не мог дать распоряжения убить ксендза Баричку, обратился к королю, заклиная его выяснить правду.
   Король торжественно поклялся ему, что убийство совершено без его ведома.
   Ксендз Ян поспешил к епископу передать ему о клятве короля, но тот и слышать об этом не хотел и посмотрел на этот шаг как на доказательство беспокойства и нечистой совести, и еще более убедился в том, что двор причастен к убийству.
   Когда в последний день выставления тела Барички в костел пришла какая-то женщина с больным ребенком, и при прикосновении к бренным останкам ребенок чудодейственно излечился, все в один голос признали Баричку святым. В этот момент какой-то человек в разорванной одежде, с растрепанными волосами, с испуганным лицом и обезумевшими глазами насильственно вломился в ризницу, требуя, чтобы его исповедали. Его начали уговаривать отложить исповедь до следующего дня, но он так умолял, на коленях ударяя себя в грудь и вопя о своей греховности, что один из ксендзов, сжалившись над ним, надел на себя епитрахиль и пошел с ним в исповедальню.
   Исповедь продолжалась минуту, и ксендзь вместе с исповедавшимся, который обливался слезами, отправились к епископу.
   Это был конюшенный слуга из замка, прозванный Варга[9], потому что с детских лет у него была нижняя губа рассечена. В порыве раскаяния, упав на колени перед епископом, он признался, что вместе с братьями Задорами утопил ксендза Баричку и добавил, что видел, как они перед этим о чем-то совещались с Коханом.
   Показание Варги было тотчас записано при свидетелях, а так как вслед за ксендзом и Варгой к епископу проникло много посторонних людей, то известие о том, что виновники преступления открыты, быстро распространилось.
   Говорили с большей уверенностью о том, что сам король приказал Кохану утопить Баричку, и что Задоры только исполнили его поручение.
   Все эти дни в замке было заметно большое беспокойство.
   Король догадывался о том, что Кохан из любви к нему мог решиться на месть и подозревал его в преступлении, но не задавал ему никаких вопросов, предпочитая оставаться в неизвестности.
   Рава сильно изменился, постоянно беспокоился, и видно было, что он чего-то боится и не уверен в будущем. Однако он ничего не говорил королю, избегая даже всяких рассказов о найденном трупе Барички.
   В день похорон оба Задоры скрылись, как будто предчувствуя, что Варга их выдаст. Это было большой уликой против них.
   Вечером ксендз Сухвильк торопливо пришел в замок и, несмотря на поздний час, пожелал видеться с королем. Обеспокоенный Кохан провел его к королю, а сам остался у дверей.
   – Ваше величество, – произнес ксендз Ян, входя в комнату, – я прихожу со скверными известиями и с сокрушенной душой. Один из участников злодеяния раскаялся и признался во всем.
   Он взглянул на Кохана.
   Последний был бледен, но мужественно с приподнятой головой ждал конца рассказа.
   – Пжедбор и Пакослав Задоры обвинены, – добавил Сухвильк, – а паробок Варга, помогавший им, обвиняет и Раву, которого он видел перед убийством о чем-то совещающимся с ними. С Кохана подреник переходит и на вас. Епископ готовится предать вас анафеме, и никто его уже от этого не удержит. Король, стоя при столе, наполовину уже раздетый, потому что собирался лечь, когда пришел Сухвильк, выслушал все довольно спокойно. Он окинул взглядом Раву, который молчал.
   – Лучше всего было бы, если бы проклятие епископа не застало вас в Кракове. Поезжайте, ваше величество, временно в Познань или в Гнезно к моему дяде.
   Король утвердительно кивнул головой и отрывисто спросил:
   – Сегодня? Завтра?
   – Уезжайте с утра, – произнес Сухвильк.
   – Вы поедете со мной? – добавил Казимир, одновременно задавая этими словами вопрос и выражая просьбу.
   – Я поеду, – ответил ксендз Ян. Кохан молчал и не уходил. Казимир обратился к нему:
   – Прикажи немедленно, чтобы все было приготовлено для отъезда.
   Фаворит, получив приказание, должен был уйти.
   Когда он ушел, у короля как будто упала тяжесть с души.
   – Недаром говорит пословица, что нужно просить Бога беречь нас от друзей, а от врагов мы сами себя убережем. Кохан совершил преступление из любви ко мне, я уверен в этом, так как у него другого повода не было и вот я должен буду нести на себе ответственность за это преступление.
   Король вздохнул.
   – Вы знаете, – добавил он, расчувствовавшись, – я никогда не жаждал ничьей крови, и я всегда относился с презрением к тем, которые хотели мне вредить. Я даже намеком не дал повода к этому. Я невиновен! Неужели из-за совершенного преступления я должен отказаться от единственного человека, которому могу верить?
   – А если вы его оставите при себе, – возразил Сухвильк, – то вас обвинят в соучастии.
   Король гордо молчал.
   Вскоре после этого ксендз Ян ушел, а Казимир, оставшись один, ожидал Кохана, предполагая, что он еще вернется к нему.
   Войдя в комнату, взволнованный Рава в сознании своей вины упал к ногам короля.
   – Простите меня, мой дорогой повелитель! Я вам оказал плохую услугу, я – скверный слуга! Я признаюсь… Да, я им поручил… Не гоните меня прочь от себя, пане – потому что без вас жизнь для меня ничего не стоит. Не отталкивайте меня!
   Король молча положил свою руку на его плечо.
   – Я понесу наказание, и я заглажу свою вину, – продолжал Кохан, – да, я убил человека. Но он был предупрежден о грозившей ему опасности, он на вас напал и заслужил это наказание.
   Дрожащий голос Кохана смолк.
   – Завтра едем в Познань, – отозвался король, не желавший больше ни расспрашивать, ни говорить о том, что ему было неприятно.
   Кохан понял, что он не будет прогнан; лицо его прояснело, и он от радости целовал ноги короля.
   Больше не было разговора ни о Баричке, ни о проклятии.
   Всю ночь не спали в замке и готовились к отъезду; король брал с собой большую часть своего двора, всю охотничью свору, хотя у него имелась другая в Познани, многих чиновников, значительный отряд рыцарей, коней и экипажей.
   В епископстве между тем торжественно готовились, чтобы по церемониалу, установленному обычаями церкви, с амвона в Вавеле отлучить короля от церкви; по мнению епископа, это разъединило бы короля с народом и принудило бы его к покаянию и к подчинению.
   Бодзанта, находясь под свежим впечатлением мученической смерти своего любимца, не хотел больше откладывать того, что он признал необходимым, и не слушался тех, которые его отговаривали.
   Некоторые каноники смиренно указывали ему на сомнительные результаты этого шага, которые окажутся для церкви стеснительными, но епископ и слышать о них не хотел.
   Он сам, окруженный духовенством, должен был произнести это страшное проклятие на помазанника Божья.
   Церемония была назначена на третий день, как будто королю хотели дать еще время, чтобы одуматься.
   Бодзанта, хотя и не отказывал в сострадании, но ставил тяжелые и унизительные условия. Он знал, что его решение не осталось тайной для Вавеля, потому что даже самые секретные совещания неизвестно каким образом туда передавались. Точно так же и он имел своих шпионов при дворе, и на следующий день рано утром, когда рыцари, придворные, челядь, чиновники проезжали по полусонным еще улицам Кракова, капеллан прибыл к Бодзанте с известием, что Казимир уехал в Познань.
   Говорили о том, что Кохан не только не скрылся и не был прогнан из замка, но даже поехал вместе с королем. Епископ это принял, как вызов и как оскорбление. Гнев его еще увеличился.
   – Он сам хотел этого! – воскликнул епископ, поднимаясь с ложа. – Да исполнится воля Божья и Его желание! Посмотрим, кто окажется сильнее в Риме: король и архиепископ или краковский пастырь?
   На следующий день толпы народа, привлеченные заранее распространившимися слухами о том, что епископ с амвона отлучит от церкви короля за убийство Барички, проталкивались к костелу, наполняя улицы и дворы.
   Окруженный почетным духовенством, с распятием в руках, почтенный старый епископ с большой пышностью поехал из своего дворца в костел при замке в Вавеле.
   Костел был переполнен, но там не было ни одного высшего чиновника и ни одного из придворных Казимира. Даже челядь, оставшаяся в замке, и та попряталась в сараях и на чердаках. В сенях было пусто, и как бы все вымерло. На дверях висели замки, и живой души не видно было.
   Неоржа, Отто из Щекаржевец, Пшенка, Янина и другие, принадлежавшие к их лагерю, пришли послушать это страшное проклятие и посмотреть, как бросают и ломают свечи при этом страшном обряде, как бы исполняя смертный приговор над убийцей.
   Произнесена была анафема. Двери костела закрылись, и епископ возвратился в свой дворец.
   Ему казалось, что с этого момента в Кракове замрет вся жизнь, что плач и стоны разнесутся по всей стране, и что люди покроют себя трауром и пеплом. Между тем, жизнь без всяких изменений текла по-прежнему, а Вержинек на вопросы любопытных, отвечал, что спор между королем и епископом будет обсужден и улажен в Риме.
   Это уже не было борьбой между духовной и светской властью, а простой спор между Казимиром и Бодзантой.
   Так на это дело смотрели, потому что времена сильно изменились.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
БИЧЕВНИКИ

   Три года прошло со времени описанных событий. В доме, принадлежавшем когда-то Якову Свиняглове и перешедшем после его смерти и жены его –когда-то красивой Агаты из Ополя – к дочери их Басе, еще более красивой, чем мать, жене Фрица Матертеры, произошли большие перемены.
   Тут когда-то царило веселье; это было богатое гнездо, излюбленное место, куда собирались все, желавшие повеселиться и провести время в танцах, при звуках музыки и при болтовне местных шутов, для которых двери всегда тут были охотно открыты. Красивая Бася после жизни, полной приключений, выйдя замуж, рассчитывала управлять домом и мужем и пользоваться жизнью по своему вкусу. Но неожиданно для нее жизнь ее сложилась иначе, да и она сама переменилась. Будучи девушкой, она была сумасбродна и легкомысленна, и казалось, что замужем она успокоится и станет серьезнее. Но ее брак с Фрицем обманул ее надежды. При жизни родителей молодые супруги еще кое-как ладили между собой, хотя любви между ними не было. Фриц женился на ней из-за денег, а Бася вышла за него замуж, чтобы показать свету, что, несмотря на ее плохую репутацию, на ней женился такой красивый молодой человек.
   Вскоре оказалось, что Фриц, которому предназначалась покорная, подчиненная роль, вовсе не имел желания исполнять капризы своей супруги, а напротив, проявил свою собственную волю и необычайную хитрость.
   Прежде чем открыто выступить против Баси, он так запутал ее дела, что все ее имущество, дома и деньги Свинягловы, одолженные у него разными лицами, все это очутилось в его руках, и вместо того, чтобы Фриц был ее рабом, Бася оказалась в зависимости от него.
   Кроме того, красавец Фриц, хоть сам был волокитой и имел любовниц, жене своей не дал никакой свободы и не позволил ей кокетничать. Когда вскоре после смерти родителей старинный их приятель и друг Баси Среневита подъехал к дому и хотел у них остановиться, Фриц, осведомленный о прошлой жизни своей жены, категорически воспротивился этому. Подбоченившись, он у ворот заступил гостю дорогу и откровенно заявил ему, что не желает его иметь у себя в доме.
   Бася, стоя у окна, наперекор мужу, кричала, что дом принадлежит ей, и приглашала гостя заехать к ним; муж со смехом возражал ей, что желает сам быть хозяином в доме.
   Среневита, оказавшийся свидетелем спора между супругами, вначале смеялся, а потом ему надоело, и он, послав Басе воздушный поцелуй, повернул лошадей и уехал в другое место: у него в городе было много приятелей.
   Между супругами начались постоянные споры и ссоры. Веселый и насмешливый Фриц говорил ей неприятную правду, а она его ругала последними словами и плакала, принимая все это ближе к сердцу, чем муж.
   У Фрица, очевидно, давно уже был составлен какой-то план, и он разумно выполнял его, приближаясь к своей цели.
   – Женщину, – говорил он, – необходимо держать в ежовых рукавицах, –между тем, она вовсе не хотела подчиняться.
   Между ними произошла война, в которой красивая Бася потерпела поражение. Свет в ее глазах стал гадким, она сама начала дурнеть, и вся ее молодость сразу как бы пропала. Сначала начали выпадать волосы, зубы расшатались, лицо пожелтело, и чем больше она его красила, тем больше на нем появлялось морщин, и оно становилось темнее.
   Глаза потеряли свой блеск, она похудела. Общество, всегда считающееся только с действительностью, увидев ее такой изменившейся, начало от нее удаляться. К тому же и Фриц не отличался особенным гостеприимством; он музыки не признавал, шутов гнал вон и гостям не предлагал никаких угощений.
   Одинокая бедная Бася, лишенная Богом единственной радости, которая могла усладить ее жизнь – Господь ей детей не дал – по целым дням плакала. Эти слезы сердили Фрица, не вызывая в нем никакого чувства сострадания к ней.
   Он иногда вел разговоры о скачущей козе и тому подобные, которые еще удваивали гнев и слезы Баси.
   Он сам был тверд, как камень. Развлекаясь в народе, он не позволил, чтобы жена ему сделала какое-либо замечание; веселый и хладнокровный он властвовал в доме, в который ему, чужому, удалось когда-то попасть. Ничего удивительного нет, что разочарованная красавица Бася в поисках утешения нашла его в молитвах. Подобно тому, как она раньше относилась страстно ко всему, что делала, так и теперь, вступив на путь набожности, она не знала границ в своем усердии. Как когда-то она напролом вталкивалась среди людей, так и теперь она льнула к Богу.
   Начав каяться, она в своем раскаянии не знала меры. Дорогие кружевные платья, окаймленные мехом, заменились черными, серыми, коричневыми, почти монашеского покроя.
   У нее было много собственных драгоценных вещей, на которые Фриц уже давно засматривался; некоторые она, наперекор ему, отдала в костелы, другие продала и деньги пожертвовала на богоугодные дела и самым дорогим жемчугом украсила ризы для доминиканцев. Возможно, что назло мужу она начала приглашать в дом монахов в большом количестве, а так как Фриц из боязни оскорбить духовенство не осмеливался оказать им плохой прием или отделаться от них, то всегда к обеду и вечером в доме было несколько монахов. Все остальное время Бася проводила в костелах.
   Это была ее единственная победа, одержанная над Фрицем, и надо отдать ей справедливость, что поле брани было ею удачно выбрано, так как муж ее оказался на нем бессильным.
   Правда, он начал убегать из дому, но таким образом он уступал ей власть в доме. Роли переменились, и не только она сама делала ему указания, но и натравливала на него доминиканцев, которые, говоря как бы о вещах посторонних, постоянно донимали Фрица.
   Подобно тому, как раньше ни одно пиршество, ни свадьба, ни танцы, ни музыка не проходили без присутствия Баси, так и теперь без нее не обходилась ни одна процессия, и она ходила ко всеми обедням, принимала участие во всех ежегодных храмовых праздниках.
   В доме соблюдались самые строгие посты, против которых Фриц боялся протестовать, и она особенно следила за тем, чтобы он их тоже соблюдал. Матертера, ограбивший ее и отравивший ей жизнь, наконец, сам упал духом, и жизнь ему опротивела, но Бася была довольна этой переменой. Во-первых, она увидела, что черный цвет ей к лицу, и к ней немножко возвратилась ее прежняя красота; затем, люди оценили ее теперешнюю солидность, религиозность, возвращение на путь истины, и те, которые были раньше на стороне мужа, теперь все были за нее и находили Фрица виновным. Бася своим рвением первенствовала среди других женщин, и ее религиозность служила для них недостижимым идеалом. Она ежедневно в течение, по крайней мере, одной обедни лежала пластом, во время других молитв она стояла на коленях. Участвуя в процессиях, она выбирала для себя самый тяжелый крест, под тяжестью которого она сгибалась. Бася одевала на себя одежду послушниц и зимою, босая, странствовала из одного костела в другой; во время поста она отбывала долгие стоянки на коленях.
   Но ей всего было мало; вступившая раз на этот путь, она находила, что ей следовало еще больше наказать свою плоть, потому что люди слишком заняты светскими делами, а Богу служили вяло и небрежно.
   Ее даже не удовлетворила строгая отшельническая жизнь монахинь в Новом Сонче и в других монастырях, куда она ездила и иногда даже проводила несколько дней.
   Она придумывала для себя особенные мучения, истязала свое тело ежедневно до крови, сдавливая его впившимися в него поясом, не снимала с себя власяницы.
   Эти религиозные упражнения одуряли ее, приводя ее в состояние страстного восторга, опьянения, которое проявлялось иногда плачем, а иногда странным истерическим смехом.
   Более примерного и явного покаяния в грехах никогда не было. Она сама, ударяя себя в грудь, рассказывала о своем прошлом такие вещи, о которых никто не знал, а так как она публично исповедалась при муже, то она его этим унижала и заставляла страдать.
   Дом получил совершенно новый вид: постепенно из него исчезли все драгоценные и красивые украшения, которые она частью подарила костелам, частью продала, а некоторые выбросила как излишний соблазн; вместо них на стенах висели иконы, картины религиозного содержания и различные эмблемы. У каждой двери висела кропильница, в каждой комнате стояло распятие; в спальне на видном месте были разложены все орудия для умерщвления грешного тела, разные плети, пояса и т.п., а аналой для молитв был нарочно так устроен, чтобы изранить колени.
   Фриц всего этого видеть не мог, и жизнь в доме была ему до того противной, что он удирал. Но он, однако, не мог запретить жене своей стараться таким образом покаяться в своих грехах и спасти душу.
   Вначале во всем этом было больше каприза, чем действительного раскаяния; потом – желание Баси стать известной своей набожностью так же, как она когда-то была известна своей красотой.
   Постепенно эти жестокие упражнения повлияли на характер Баси, и то, что было раньше для нее причудой, сделалось для несчастной потребностью, и она находила утешение и успокоение в таком покаянии.
   К концу третьего года не только одна Бася поддалась духу времени, требовавшего такого строгого наказания за грехи, но и в соседних государствах, и в самой Польше повсюду давала себя чувствовать религиозная экзальтация.
   Страшные бедствия, обрушившиеся на страну, переполняли кладбища трупами; голод, чума, наводнения, странные изменения погоды казались изменениями времен года и угрозой истребления; духовенство повсюду на это указывало как на наказание за грехи, как предупреждение и напоминание об исправлении и о покаянии.
   Зерна религиозного воодушевления и экзальтации, засеянные в прошлые века, теперь начали наново обильно всходить.
   Необычайные бедствия требовали необычайных средств для того, чтобы умилостивить разгневанного Бога.
   Страх доводил чуть ли не до сумасшествия. У некоторых были видения, наитие и какое-то вдохновение, которые, казалось, соответствовали общей душевной потребности.
   Устраивавшиеся процессии с кающимися, покрытыми капюшонами, которые публично себя бичевали, вскоре породили множество бичующихся, нашедших себе вождей; отрекшись от личной жизни, родных и всех уз, связывавших их с обществом, они, обливаясь кровью, пошли в свет искать новых апостолов, которые охранили бы от соблазна.
   В Польше отлучение короля от церкви хотя и не произвело того громового впечатления, на которое надеялись, так как оно не распространилось за пределы краковской епархии, однако, сильно взволновало и обеспокоило всех.
   Костелы стояли закрытыми, религиозные обряды не совершались, и народ был перепуган, опасаясь наказания Божия.
   Говорили, что во всем виноват король, его обвиняли в злодеянии, а духовенство не щадило его, предсказывая новые бедствия, голод, нашествие, саранчу, которая уже опустошила Чехию, нападение язычников и т.п.
   Хотя король при помощи архиепископа гнезнинского делал шаги к достижению соглашения, но Бодзанта, требуя большего, чем это дозволяло достоинство короля, затягивал спор между Казимиром и церковью, коверкая и затрудняя жизнь.
   Верующим и набожным приходилось ежедневно страдать за грехи короля, так как требы совершались только в исключительных случаях, втихомолку, и каждый раз с разрешения епископа, которое получалось, как особенная милость.
   Такое положение вещей продолжалось очень долго, а спор, поддерживаемый обоими противниками в Риме, до сих пор не был разрешен. Король тяготился этим спором и хотел бы хоть дорогой ценой достигнуть соглашения; но отношения слишком обострились, а посторонние этим пользовались и затрудняли примирение.
   Большая часть духовенства из других епархий не покинула короля, и капелланы служили обедни в замке, но лишь только Казимиру приходилось сталкиваться с властью епископа, его не признавали и обращались с ним, как с проклятым и отлученным.
   Архиепископ и его племянник усердно работали над примирением, король был удручен, а Бодзанта, чувствуя, что в нем нуждаются, становился все требовательнее.
   Легко понять, что такое состояние страны сильно способствовало развитию религиозной экзальтации.
   Умолкнувшие колокола, закрытые на замки двери костелов, похороны без пения, без хоругвей и без всяких обрядов, обедни, совершенные втихомолку в уединенных каплицах, затруднения при крестинах и свадьбах, все это сеяло тревогу в сердцах.
   Более хладнокровные научились обходиться без того, в чем им отказывали, но более горячие беспокоились, тосковали и кричали, возмущаясь положением вещей.
   Все еще помнили о чуме, которая еще так недавно как бич пронеслась над Краковом, унося с собой тысячи жертв, и боялись возвращения такого бедствия. Распространялись слухи, что чума опять появилась в некоторых местах.
   Поэтому повсюду царило беспокойство, увеличивавшееся с каждым часом. Одной из проповедниц о наказании и мести Божьей была Бася, бывшая когда-то большой ветреницей и предавшаяся теперь страстному покаянию. Вместе с религиозным экстазом в ней было огромное мужество, толкавшее ее на самые смелые шаги; она пробиралась повсюду и проповедовала о том, чего требовало ее вдохновение.
   Однажды она, одетая в платье послушницы, с четками и с крестом пробралась в замок сначала к Кохану, потом к королю и, упрекая их в злодеянии, угрожала им и призывала их к покаянию.
   Это был век, когда вера в Бога еще не была поколеблена; поэтому голос такой женщины производил впечатление.
   Король выслушал призыв молча. Кохан опечалился; он долгое время после ее посещения был встревожен и удвоил свои пожертвования на костел, которые он делал со дня смерти Барички.
   Однажды вечером в доме Фрица Матертеры, в котором он сам редко показывался, хозяйка дома одна принимала своих обычных гостей. За столом сидели только что прибывший доминиканский приор, ксендз Томаш, капеллан этого же монастыря Иренеуш и рядом с ним – младший викарий костела Пресвятой Девы ксендз Павел из Бжезия, известный своей набожностью и ученостью.
   Хозяйка дома, которая наказывала себя самыми строгими постами, в отношении к духовным отцам была очень снисходительна и старалась всячески им угодить. На стол поставили кушанье и напитки, а сама Бася прислуживала отцам, подавая им вместо прислуги воду для мытья рук и полотенца; в это время ксендз Павел, худой, высокого роста мужчина с длинным лицом вытянул белую, большую, с костистыми пальцами руку в сторону Томаша и обратился к нему:
   – Слышали ли вы, отец мой, о бичевниках?
   Ксендз Томаш, седой, полный, тяжеловесный мужчина с круглым, довольно веселым лицом как раз в этот момент вытирал пот со лба, потому что было начало лета, и стояли жаркие дни.
   Взглянув с удивлением на говорившего, он спросил:
   – О каких?
   – Молва о них идет по всему свету, – возразил ксендз Павел, – и говорят, что они уже и у нас появились из-за границы и в некоторых городах увлекли за собой большую толпу. Только в Кракове их еще пока не видно. Худой и бледный кашлявший монах, ксендз Иренеуш, быстро бегавшие глаза которого выдавали его проницательный ум, покачал головой, как бы желая высказать некоторое сомнение и недоверие.