Король холопов
Иосиф Игнатий Крашевкий

ПРОЛОГ

   Вечерние сумерки окутали большую сводчатую залу нижнего этажа краковского замка. Узкие окна, глубоко вдававшиеся в стену, были по большей части прикрыты густыми занавесками, пропускавшими очень мало света. В углу комнаты горел светильник, но его слабое пламя освещало лишь небольшое пространство. Глубокая тишина царила в обширной комнате и в коридорах, а на улицах не было почти никакого движения.
   В костеле святого Вацлава, находившегося при замке, тихий жалобный звон колоколов призывал к вечерней молитве.
   В одном из углов комнаты стояло широкое ложе, выстланное мехами и сукном, и на нем из-под тяжелого фона шелковых одеял выделялось бледное лицо пожилого человека, который, казалось, спал.
   По одну сторону постели стоял старик, одетый в черное платье монашеского покроя, и угрюмо смотрел на лежавшего; по другую сторону стоявший на коленях молодой, красивый, в цвете лет юноша с благородными аристократическими чертами лица заботливо склонился над больным, не спуская с него беспокойных глаз.
   На некотором расстоянии какая-то женщина в длинном, сером платье, плотно облегавшем ее фигуру, с вуалью на голове, молилась, перебирая исхудавшими пальцами четки, которые она держала в руках.
   В ногах лежавшего стоял монах в белой одежде, прикрытой черным плащом, с руками, сложенными для молитвы, с глазами, поднятыми к небу, и что-то тихо шептал.
   На этой постели лежал умирающий король Владислав, прозванный Локтем, этот великий муж маленького роста, но сильный духом, который больше полустолетия боролся за соединения раздробленного наследства после Мешка и Храброго[1].
   Он сам чувствовал, да и другие видели, что приближаются его последние минуты. Не болезни и не раны истощили его организм и доконали его: продолжительный труд и бесчисленные заботы отняли у него последние силы. Он догорал медленно, потому что огонь, поддерживавший его жизнь, потух до тла. Он умирал мужественно и спокойно, не боролся со смертью, а с радостью расставался с земной жизнью.
   Он не исполнил всех своих намерений, но ему мало осталось работы для осуществления своей заветной мечты, взлелеянной с детства и созревшей в борьбе за жизнь… Завершение дела он оставил в наследство своему сыну. Монах Гелиаш, доминиканец, стоявший у ног умиравшего, уже причастил его и приготовил к загробной жизни. Владислав в этот день объявил свою последнюю волю государственным сановникам; он простился с женой, благословил сына, которому отдал Польшу, и попросил дворян быть опорой наследника.
   Каноник Вацлав, он же и врач, предсказывал близкий конец. Королева Ядвига с плачем читала молитву за умирающих, но смерть все еще не наступала… Старый воин мужественно боролся с ней.
   Казалось, что король лишь засыпает. Дыхание было переменчивое: то учащенное, лихорадочное, то слабое, еле заметное. Минутами Локоть возвращался к жизни: опущенные ресницы внезапно поднимались, глаза блуждали по комнате, и засохшие губы открывались. Душа этого старого воина, прикованная к истощенному годами телу, не могла с ним расстаться. Наступил вечер, и по мнению врача, король должен был в эту ночь скончаться. Доктор был удивлен и сконфужен, глядя на эту непредвиденно упорную борьбу жизни со смертью, и смотрел на это, как на чудо.
   Локоть начал дремать.
   Его бескровное, желтое лицо уже давно покрылось землистым цветом, являющимся предвестником наступающей смерти; но грудь его еще поднималась, дыхание было заметно, и слышались глухие звуки и свист воздуха в легких. Стоявший у ложа каноник-врач знаком указал, чтобы не мешали отдыху больного, и сам начал на цыпочках ходить по комнате. Увидев это, монах Гелиаш отодвинулся от ложа; королева тоже тихо и медленно направилась к дверям.
   Король заснул.
   Все, утомленные пережитыми волнениями в течение целого дня, предпочли удалиться в соседнюю комнату и ждать там пробуждения короля, на которое еще не потеряли надежды. Один лишь сын, склонившись над отцом, остался сидеть неподвижно. В ответ на знак, сделанный матерью, он отрицательно покачал головой, давая этим понять, что он желал бы остаться при отце. Вспоминая о том, что еще так недавно тут раздавались голоса созванных советников, королевский наследник был очень взволнован.
   Его связывали с умирающим любовь, благодарность и забота о неизвестном будущем, бременем лежавшая на его душе. Глаза его наполнились слезами…
   Корона, которую ему предстояло надеть на свою юношескую голову, была хоть и золотая, но тяжелая.
   Все медленно удалились через боковые двери, которые королева велела оставить открытыми для того, чтобы при малейшем шорохе она могла бы поспешить к умирающему.
   Неподвижно, как будто прикованный к сидению, в полуколенопреклоненной позе королевич остался при ложе отца. Взоры его были устремлены на бледное лицо умирающего.
   Оно было желто, как восковый лист, и на нем была написана вся его длинная жизнь. Возможно, что раньше, когда он был еще во цвете сил, на его физиономии никогда так рельефно не выражались мужество, покой, покорность и железная сила воли. Лишь теперь все эти характерные признаки проявились во всей их силе.
   Кто не видел на лице умирающих воинов-победителей, мощных духом, этого выражения блаженства, испытываемого ими перед смертью? Все следы земных страданий уничтожаются рукой ангела смерти.
   Сгладились морщины на старом лице короля, и оно стало ясным и красивым. Сын смотрел на него с умилением, потому что никогда его таким не видел. Еще минуту тому назад, когда король страстно заговорил с государственным сановником, выражение его лица было таким же, как во время боев; теперь смерть ему придала ореол величия.
   Королевич вздрогнул; ему показалось, что последний момент наступил. Однако, король еще жил: движения груди были спокойны, лицо чуть-чуть подергивалось – старик еще дышал.
   Вспыхнувшее пламя светильника озарило лицо короля и позволило рассмотреть незначительную гримасу на губах и усилие приподнять ресницы. Умирающий с трудом раскрыл глаза и устремил их на сына, губы его задрожали, как бы в бессильном порыве улыбнуться.
   Казимир еще ближе склонился к отцу.
   Свершилось чудо, и видно было, что жизнь поборола смерть. Король повернул голову к сыну, дыхание окрепло, и из груди его раздался глухой голос:
   – Казимир!
   – Я тут, – тихо ответил сын.
   – Я вижу тебя, как сквозь туман, – шепнул король немного выразительнее. – Воды! У меня во рту пересохло, – добавил он, тщетно стараясь достать ослабевшую руку из-под одеяла.
   Казимир моментально взял бокал с освежающим питьем, стоявший возле ложа, и осторожно приложил его к запекшимся губам родителя, вливая жидкость по капле.
   Уста немного раскрылись, на лице появилась краска, глаза оживились. Локоть улыбнулся.
   – Теперь ночь? – тихо спросил он.
   – Поздний вечер.
   Король глазами обвел комнату, как бы желая убедиться, одни ли они здесь.
   Наступило минутное молчание, грудь короля усиленно работала, он старался извлечь из нее последние звуки.
   – Корону, – произнес он более сильным голосом, – корону, пускай, не откладывая, возложат на твою голову и помажут тебя на царствование. Вместе с короной Господь даст тебе и силы. Это необходимо для того, чтобы удержать все в одной руке: всю Польшу, Куявы, Мазовье, Поморье… Поморья никогда нельзя уступить немцам. Через него единственная свободная дорога в свет, а кругом враги, и без него мы будем отрезаны…
   Он говорил с перерывами, отдыхая; Казимир, наклонившись над ложем, внимательно слушал. Слова эти не были к нему специально обращены; они были выражением мыслей, тяготивших мозг умирающего, и были обращены наполовину к самому себе, к Богу и сыну. Это было как будто выраженная вслух мечта, молитва…
   – Мазовье покорено и должно быть в ленной зависимости от тебя и укрепляемо теми же законами, – продолжал он. – Силезия сгнила, онемечилась и погибла…
   Погибла!.. Ей уже не возродиться, немецкая ржавчина ее съела…
   Говоря это, он закрыл глаза, но моментально их открыл, и уста его продолжали шептать голосом, слышным лишь сыну:
   – С сестрою, с Венгрией ты постоянно должен быть в хороших отношениях; вы должны идти рука от руку… Риму ты должен быть верен, потому что в нем наша сила. Папа много лет тому назад меня спас, отпустив мои грехи о подняв меня духом… Королевство наше всегда преклонялось перед столицей Святого Петра…
   Он неясно что-то пробормотал и сделал беспокойное движение.
   – Ты найдешь, с кем посоветоваться. Ясько из Мельштина – человек справедливый, Трепка – преданный… Дворяне, рыцари – хороши, но не они одни только… Существует еще убогий люд и бедный хлоп…
   Это тоже наши… Запомни! Когда я с божьей помощью возвратился из скитания, я очутился один-одинешенек, как сирота, не имея в то время при себе ни одной живой души. Землевладельцы были против меня, и вместо рыцарства за мной пошли хлопы с секирами возрождать Польшу. Они пошли и сражались… Лишь потом к ним присоединились более родовитые поданные, а под конец уже бароны и знать… Хлопам надо быть благодарным!
   Он взглянул на сына.
   – Не забудь о хлопах!
   Казимир утвердительно кивнул головой.
   – Будь их опорой и покровителем, – прошептал король, – будь для них справедливым судьей и защитником; они меня тоже защитили…
   Голос становился все тише и слабее, переходя в непонятный шепот и, наконец, совсем смолк и снова наступил момент молчания.
   Из соседней комнаты на цыпочках, осторожно прислушиваясь, подошел ксендз Вацлав. Услышав шепот, он остановился в удивлении, а затем протянул руку за кубком и приложил его к устам короля. Больной сразу узнал о присутствии постороннего и замолчал, сжав губы, но напиток жадно проглотив.
   Ксендз Вацлав, постояв с минуту, понял, что отец хочет остаться наедине с сыном, и тихо вышел из комнаты.
   Полураскрытые глаза больного следили за его движениями и раскрылись лишь после ухода Вацлава.
   – С немецкими крестоносцами никогда не должно быть мира… – произнес он. – Против них необходимы союз и соглашение, хотя бы с язычниками! –бормотал он несвязно. Его голос дрожал. – О! С ними ни когда не надо мириться! Черные коршуны, жадные волки, вечные враги… Их необходимо выгнать из Поморья, иначе они рано или поздно железным клином разобьют эту корону… О! С ними никогда не миритесь… Лучше уж быть заодно с язычниками, подать руку Литве, прибрать в свои руки Русь… Венгрия в союзе с нами, Чехию можно подкупить, отдай им все до последней нитки…
   Даже, если бы пришлось вынуть драгоценности из церковных сокровищниц, лишь бы они были против крестоносцев. Необходимо всех восстановить против них… Брандергбурцев надо обласкать… Силезцев надо задобрить…
   Лишь бы отбить Поморье, иначе нечем будет дышать… Они закроют нам дорогу в свет и нас задушат.
   Отдохнув немного он добавил:
   – Там много крови прольется… Она будет течь ручьями… Как под Пловцем…
   Морщины на лбу короля расправились, радость победы озарила его лицо на мгновение.
   – Пловце! – повторил он. – Пловце! Второй раз Пловце нескоро повторится, но я их вижу, вижу. Знамена их кучами валяются на земле и множество сгнивших трупов.
   Казимир, стоявший у ложа на коленях, для того, чтобы лучше расслышать, близко нагнулся к отцовским устам.
   От этого предсказания сердце его сильнее забилось. Локоть грустно улыбнулся.
   – Не ты их усмиришь… – добавил он, – нет, не тебе это предназначено! Ты в другом месте должен искать победы.
   – Отец мой, – отозвался Казимир, когда старик замолк, – отец мой, у меня нет ни твоего меча, ни твоей руки…
   – Господь тебе даст, когда нужно будет, – ответил король, не меч решает победу и не людская рука, но воля и покровительство Божие. Исполнится все, что Он предрешил. Ты должен склеить и соединить то, что веками было разорвано, спаять железным обручем… Объединить любовью и скрепить законом.
   Последние слова он проговорил страстно и от усталости остановился. Увидев королеву, стоявшую издали с опущенной головой, он окинул взглядом ее печальную фигуру, и они долго глядели друг на друга, прощаясь взорами. Ядвига постояла немного, но видя, что король в ее присутствии молчит, ушла.
   Дар слова к нему возвращался лишь для сына.
   – Господь с тобою, – произнес он. – Бог для меня делал чудеса. Он при посредстве меня, маленького, слабого человека вновь создал королевство, которое опять станет могущественным… Теперь эта старая королевская мантия разорвана по краям: ее нужно сшить, нужно обратно получить отрезанные куски, надо бороться, охранять и класть заплаты, пока она опять не станет плащом… Могущественный Бог творит из ничего и руками маленьких людей.
   После короткого молчания он тихо шепнул:
   – Благословляю тебя!
   Казалось, что голос замирает, глаза закрылись. Вдруг среди тишины послышался шум, вначале невыразительный, затем заглушенные голоса нескольких людей и какой-то спор около дверей. Локоть беспокойно открыл глаза, королевич встал. Было непонятно, каким образом посмели в последние минуты умирающего нарушить его покой.
   Смешанные голоса спорящих стали выразительнее и, наконец, долетели плачущие, умоляющие слова:
   – Пустите меня, пустите меня, я самый старый из его слуг.
   Локоть сделал беспокойное движение и глазами указал сыну впустить просителя.
   Раньше, чем Казимир успел исполнить приказание отца, двери раскрылись, и в них показалась странная фигура.
   Это был сгорбленный старик с длинной до пояса седой бородой, с лысой головой, с множеством рубцов на лоснящемся черепе. Одетый в платье прислужника францискианского ордена, дряхлый, бессильный старик не мог двигаться без посторонней помощи… Его держали под руки двое бедно одетых подростков. Его лицо с беспокойными глазами выражало и беспокойство, и радость… Руки у него были сложены, как будто он приближался к алтарю.
   – Король мой! Пан мой! – кричал он дрожащим голосом, – пустите меня к нему… Я хочу проститься с моим паном!
   С уст Локтя сорвалось:
   – Ярош! Ярош! Пойди сюда! Ко мне, мой старик!
   Услышав зов, слуга, дрожа от радости, дотащился до ложа короля и с плачем, припав к его ногам, начал их целовать.
   – Король мой! Пан мой! А меня не хотели пустить к моему отцу, –жаловался старик. – Ведь мы детьми вместе бегали, я с ним участвовал в боях, сопровождал его во всех скитаниях, был с ним и в Риме, и в пещерах, попали мы вместе в неволю и все невзгоды делили друг с другом.
   Глаза короля дрожали, а руки его бессильно шевелились под одеялом.
   – Ты уходишь, – с плачем говорил Ярош, опустившись на колени у постели короля, – возьми же и меня с собою, жизнь мне уже в тягость. Я покаялся в своих грехах, глаза мои потускнели, руки мои стали бессильными… Возьми меня с собою, как брал меня когда-то…
   Все прибежали из соседней комнаты, и ксендз Вацлав хотел оторвать старика от ложа, но король сделал знак, и Ярош остался у его ног.
   – Если тебя, пан мой, Господь призывает к себе, то будь милосерден и возьми меня с собою. Я бы лег у ног твоих, как лежал когда-то в лесах, когда мы были одни, бедные, голодные и преследуемые.
   Лицо короля оживилось при этих воспоминаниях; он ничего не говорил, но был очень растроган. Ярош, едва отдохнув, продолжал:
   – Король мой! Пан мой! А меня не хотели к нему пустить. Между тем, я должен был быть тут в момент его смерти, потому что при жизни был ему верным товарищем.
   Всхлипывания прервали его слова.
   – Мы не испугаемся смерти, мы часто ее видели, – говорил он спокойнее. – Пора отдохнуть.
   Ярош замолчал, а король начал звать:
   – Отец Гелиаш! Гелиаш…
   Монах, все время ожидавший, что король его позовет, поспешил к ложу с крестом в руках.
   Казимир чуточку отодвинулся, Ярош тихо молился. Среди тишины раздалась торжественная молитва капеллана, послышались последние слова, которыми напутствуют душу, уходящую в лучший мир.
   Дыхание умирающего вдруг сделалось более быстрым и тяжелым, хрипение в груди увеличилось, пот выступил на лице. Смерть, которая, казалось, удалилась, возвратилась за своей жертвой.
   Стоявший по другую сторону ложа каноник Вацлав показывал глазами и жестами, что наступает решительный момент.
   Голова короля все ниже и ниже опускалась на грудь. Тело, подергиваемое конвульсивными движениями, то поднималось, то опускалось. Королева стояла на коленях возле постели рядом со старым Ярошем.
   Голос монаха, становившийся с каждой минутой громче и выразительнее, чтобы быть услышанным умирающим, разносился по всей зале.
   Ожидавшие в соседней комнате, услышав этот голос, столпились у порога. Это были люди серьезные, в темной одежде, с печальными, задумчивыми лицами. Глаза их попеременно искали то ложе, на котором лежал умирающий, то склонившегося над ним молодого королевича. Беспокойные тихо перешептывались. Ярош, упав на землю, с головой, поникшей на грудь, обессиленный, казалось, догорал вместе со своим королем.
   Капеллан громким голосом доканчивал молитву. Все опустились на колени. Королева, спрятав заплаканное лицо в подушках постели, громко рыдала. Еще раз приподнялась голова старца, глаза слегка раскрылись, и он тяжко вздохнул.
   Этот вздох поразил Яроша в самое сердце; мальчики не в силах были его поддержать, и он грохнулся оземь. Из уст королевы вырвался слабый крик… Утром следующего дня в этой же самой зале стоял гроб, в котором лежал усопший Локоть, одетый во все королевские доспехи, со спокойным, умиротворенным лицом.
   Кругом него стояли оставшиеся в живых седые сотоварищи боев, а труп его старого слуги, бывшего у него с молодых лет, был поставлен в часовне францискианского монастыря.
   Короткое при жизни тело короля после смерти вытянулось; рыцари молча глядели на этого неподвижного теперь человека, который когда-то своим железным мечом создал великое королевство. На дворе замка молча стояла толпа; печаль была видна на всех лицах.
   В сенях на сквозняке, не чувствуя холодного ветра, опираясь на стенку, неподвижные, как статуи, стояли у входа Ержи Трепка, в последние годы постоянно сопровождавший королевича, пользовавшийся авторитетом Ясько из Мельштина, которого король назначил сыну в советники, Николай Вержинек, ратман краковский, любимый слуга молодого и старого пана Кохан Рава, слуга Казимира, пользовавшийся его доверием, и капеллан Сухвильк, племянник архиепископа.
   Рава, которого все хорошо знали как приближенного королевича, должен был бы радоваться, что его пан, любимцем которого он был, возложит на свою голову корону, но он был угрюм и печален. Это был человек молодой, красивый, сильный, в цвете лет, ровесник Казимира, с умным, но дерзким лицом, со страстным темпераментом.
   Его горящие глаза говорили о том, что он скорее может быть активным лицом, чем пассивным советчиком. Лоб его был покрыт морщинами от тяжелых мыслей. Подбоченившись, сдавливая одной рукой рукоятку меча, он другой то потирал лоб, то теребил бороду и усы.
   К нему подошел Трепка, имевший серьезный, воинственный вид.
   – Вы не пойдете ли посмотреть, – спросил он, – что делается с молодым паном?
   – Я уже был у него, – лаконично ответил Кохан, – ему нужен отдых. Он один в комнате… Старая королева молится, молодая мечется в беспокойстве. Я его спрятал от них, потому что ему нужно подкрепить силы; они ему теперь нужны будут.
   К разговаривающим подошел Вержинек.
   – Мы потеряли отца, – произнес он с грустью.
   Ему долго не отвечали.
   – Не найдется человека, который не пожалел бы о смерти такого короля, – спокойно начал подошедший Сухвильк, к словам которого все относились с уважением за его ум. – Это потеря, которую нельзя вознаградить; но Господь дал нам достойного наследника, который продолжит и завершит начатое им дело. Пора была уставшему отдохнуть и получить заслуженную им награду. Ведь ни один из королей так долго и с таким успехом не работал для королевства. Лишь старики помнили о начале его деятельности, мы же о ней знаем из их уст… Из ничего он создал это королевство, разорванное на куски, а подумайте только, какую борьбу ему пришлось вести и с какими могущественными противниками, с их численным перевесом, с их злобой, с их союзниками и их деньгами. В помощь ему была лишь милость Господня! И Он совершил чудо.
   – Да, – подтвердил Ясько из Мельштина, наклонив голову, – а еще более трудную задачу он передал сыну, оставив начатое дело; а так как все знают о том, сколько отец сделал, то надеются, что сын докончит. Поэтому нечего удивляться тому, что королевич так убивается по отцу, получив в наследство тяжелое бремя, под которым он сгибается.
   – У всякого свои заботы, – произнес Сухвильк, – но в тяжелые минуты Провидение посылает свою помощь.
   Они печально переглянулись.
   – Мы все обязаны служить молодому королю с той же любовью, как и покойному.
   Раздались голоса, подтвердившие только что сказанное.
   – Я жалею своего пана, – произнес Кохан торопливо, – очень жалею. Для нас окончились дни свободы и веселья. Вы все поочередно запряжете его в этот плуг, так что он не сможет хоть на час освободиться из-под вашего ига. Да! Теперь ни днем, ни ночью не будет отдыха… Даже во сне он будет чувствовать заботы. Мой бедный господин! Корона прекрасная вещь, но не те обязанности, которые она на человека возлагает и от которых он не может освободиться. Война? – он должен быть солдатом. Мир? – он должен быть администратором; ночью – сторожем… Эх! Эх! Вот она участь наша. Он будет назван королем, а в действительности станет рабом.
   Ясько из Мельштина утвердительно кивнул головой.
   – Устами королей глаголет Бог, и чтобы оказаться достойным этого, нужно быть великим и чистым.
   Кохан Рава накрутил усы и сделал гримасу.
   – А также, – добавил он, – отречься от всего земного. Мне жаль моего пана!
   Остальные собеседники переглянулись, но ничего не ответили.
   Кохан медленно подошел к дверям и направился в помещение королевича; остальные остались в передней.
   – Мне кажется, – сказал Сухвильк, глядя вслед уходившему, – что Рава не столько жалеет наследника, сколько самого себя. Он боится потерять его расположение и лишиться службы. Это вовсе не было бы в ущерб молодому пану, потому что, хотя Рава и служит ему верой и правдой, но он человек молодой, горячий, живой… А подливать масла в огонь опасно.
   Ясько из Мельштина молча взглянул не говорившего. Остальные не противоречили и не поддакивали. Вержинек, удалившийся немного в сторону, стоял задумавшись. Начали собираться старшие придворные, и во всех костелах раздался погребальный звон колоколов. Народ устремился в Вавель.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МАРГАРИТА

   На дворе краковского замка на скамейке, прислоненной к стене, отдыхали двое молодых людей. Глядя на их изящную одежду, на их смелый высокомерный вид, самодовольные гордые лица, слыша их громкие голоса, видя их непринужденное поведение, можно было легко догадаться, что они чувствуют себя тут, как дома, и принадлежат к королевскому двору, а может быть, даже близко стоят к королевской особе.
   Весенние солнце освещало убежище, в котором они скрывались от холодного ветра, и приятно согревало их своими лучами. Весна в этом году была ранняя и не особенно теплая.
   Один из них, свободно растянувшись на каменном сидении, с приподнятыми ногами, подперев голову рукой, задумчиво присматривался к белым облакам, быстро носившимся по небу.
   Свободной рукой он изредка покручивал усы и разглаживал свою темную, длинную, вьющуюся бороду.
   У него было красивое, выразительное, подвижное лицо, уста его складывались в какую-то странную гримасу, и вся его фигура ежеминутно меняла положение, подобно волнующейся воде, колыхаемой ветром. Кровь в нем играла и не давала ему спокойно лежать; он топал ногами, разражался смехом, ложился обратно и переворачивался с боку на бок.
   Второй из них, сидевший на конце скамьи, опираясь на стену и заложив ногу за ногу, держался гораздо спокойнее; он производил впечатление человека сильного, смелого, гордого, надменного. Он смотрел на своего товарища свысока, как на капризное дитя, и не принимал близко к сердцу его выходки и остроты.
   Как один, так и другой носили одежду покроя, принятого в то время во всей Европе в столицах и при княжеских дворах. Обувь с заостренными, приподнятыми кверху носками, узкие брюки, нарядные пояса и куртки с рукавами, плотно прилегавшие к телу. Сверху на них были накинуты плащи с длинными разрезными рукавами, придававшими живописный вид всему наряду.
   Подвешенные у пояса кошельки, набитые серебром, и маленькие мечи в изящных ножнах дополняли красоту одежды.
   Лежавший на скамейке был одет с большим старанием и роскошью, чем сидевший; забота об изяществе – род кокетства, свойственный тем, кто считает себя красивым, проявлялась в дорогих тканях и в их убранстве. Волосы, спускавшиеся локонами на плечи, были старательно причесаны и даже чем-то смазаны для блеска. Ножны, кошелек и носки обуви блестели серебряными и золотыми украшениями.
   Он мог еще называться молодым, но не первой молодости. Красивое и здоровое лицо носило на себе следы невоздержанной жизни; ему, вероятно, минуло лет тридцать, но он своими манерами и наружностью старался казаться совсем молодым.
   Его товарищ бы почти одного с ним возраста, хорошего телосложения, но не отличался особенной красотой и не заботился о своем внешнем виде. На его щеках был здоровый румянец, серые глаза смело смотрели на каждого, на устах его не было сладкой кокетливой улыбки, а гордое сознание человека, уверенного в своей силе.