— Надсеки здесь… Угу… Ну вот… так, значит…
 
   Операцию эту Мишкин сделал радикально. Убрал и опухоль, и все узлы-метастазы, и все пораженные органы. Нарушу плавный хронологический ход сюжета: этот больной выздоровел и выписался впоследствии. И сколько лет продлится успех этот — неизвестно. Но пока Николай Михайлович сидит у своего телевизора, чуть выше сына своего, и доволен. Жена довольна тоже. И сын доволен. Внуки с дедом гуляют. А дочку Мишкин так и не видал.
   Да и не господь же он бог, чтобы решать, кому и сколько жить. Как всякий эгоист, он думал, что может он, а что не может. Удалить опухоль он, оказывается, мог. Как всякий эгоист, он подумал, что он может или не может, а делал, что получается. Получилось. Он думал о себе — не о других. Не господь же он бог, в конце концов, чтобы решать за других, жить или не жить.
   Но это будет.
   А сейчас он кончил оперировать. Он помнил, что ему с Ниной надо идти в ее институт на выступление какого-то ученого, кандидата наук, гипнотизера. Вроде как бы он наукой занял этот вечер. — И еще они с Ниной должны заехать к кому-то, к знакомому ее. Посмотреть обещал. Опять у Нины кто-то болел. То ли ему хочет помочь, то ли больному.
   И вот он уже в институте. Нина обещала отвезти его после в больницу. Надо же будет посмотреть этого больного, сегодняшнего.
   В большом зале около пятисот человек. Лишь на сцене полусвет. Лектор, выступающий, гипнотизер — не знаю уж и как его назвать, человек ниже среднего роста, с чуть-чуть начинающейся лысиной, без очков и с вполне обычными глазами, без какой-либо особой пронзительности, первую половину встречи, вечера, лекции — не знаю, как это назвать, — рассказывал про гипноз, самогипноз, про массовый гипноз, про Месмера, про Мэри Беккер Эдди, про Сеченова и Павлова, про мозг, физиологию и сон. Временами казалось, что он совсем забывает о медицинском контингенте слушающих. А может, он с полным презрением относился к знаниям коллег. А может, просто такое снисходительно-презрительное отношение позволяло ему самому себе казаться сильным, и легче было их в дальнейшем подчинить. Кого подчинить, а кого и нет. Все равно это было интересно. Он готовил себя и зал ко второй половине, ко второму отделению, к художественной части — не знаю уж как и назвать все это. И это не знаю, как назвать. Во второй половине встречи, скажем так, он, по желанию присутствующих, стал проводить сеанс массового гипноза. Желающих было много. Много было и скептиков.
   Мишкину была неприятна сама мысль о возможности гипноза, и, по-видимому, Нину он тоже заразил неприятием подобной демонстрации. Бездумное подчинение души и мысли, да еще массовое, да еще на виду. Пассивность и подчинение оперируемого все-таки где-то происходит за семью стенами и замками и, главное, один на один.
   Сейчас Мишкин не был против этого сеанса, он не хотел сопротивляться, но ему заранее неприятно от возможного представления, он готов был даже самым первым отойти в призрачный мир подчинившегося сомнамбулы, лишь бы не видеть других в таком же положении.
   Лектор ходил по сцене, держа в руках какую-то блестящую штучку на уровне своих глаз, и монотонно произносил наставления. Он предлагал поднимать руки, сцеплять их пад головой, сильней сжимать пальцы, смотреть на эту блестящую штучку перед его носом. Он объяснял всем, что они хотят, что они чувствуют, что им надо делать. Некоторые очень быстро впали в сомнамбулическое оцепенение. После этого лектор стал ходить по краю сцены, продолжая свои монотонные указания, которые, казалось бы, нелепы и примитивны, но оказались крайне эффективны, он как бы всматривался и выискивал, кто там еще не подчинялся обаянию всеобщего подчинения и на кого надо воздействовать активно и индивидуально. Впечатление, что он искал еще кого-то, которого очень хотелось бы включить в число поверженных.
   Мишкин сидел недалеко, и было впечатление, что гипнотизер — кандидат наук — увидел перед собой гиганта с мягкой улыбкой и добрыми глазами, к тому же гигант доброжелательно смотрел вперед и на него, на лектора, который, казалось, хотел сам побыстрее увязнуть в сетях гипноза. Лектор сосредоточился на этом мягком, податливом, несопротивлявшемся гиганте.
   И Мишкин не сопротивлялся, не боролся, не говорил себе: не хочу, я против, не буду — у Мишкина были свои заботы. Что ему, в конце концов, бушующий вокруг гипноз. Он давно уже отвлекся, он сначала думал о больном в целом, потом о больном в операции, потом о нем же как о Николае Михайловиче. Потом он снова проигрывал всю операцию. Потом он начинал жалеть больного, поскольку он не мог этого делать во время операции.
   Что ему какие-то полусверхъестественные, полумистические и эффективные воздействия на психику, когда у него свои заботы есть: он думал о больном и о себе. Он не думал о желаниях, нуждах, попытках как этого лектора, так и всех остальных находящихся в зале. Потом он думал о Гале, потом он думал о Сашке, потом опять стал жалеть больного. Он его жалел и за то, что они в операционной делали с ним что хотели; как только тот согласие на операцию дал, больной ничего не мог сказать уже — ни да, ни нет. Один лишь раз он только согласился.
   А потом ученый лектор прекратил воздействовать на людей в поисках новых сомнамбул и занялся теми, кто ему уже подчинен. Человек восемь вывели на сцену, и там они по велению этого человека делали и представляли всякие несуразности и необходимости, с точки зрения этого ученого на сцене и, наверное, и с их точки зрения, если в такие периоды у этих людей бывает точка зрения.
   Мишкин уже начал нервничать. Он хотел оставить это место, у него было дело, он спешил.

ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

   Опять выходной день. Мишкин уткнулся теменем в верхний край оконной рамы и смотрит вниз. Если взглянуть бы на него снаружи, наверное, никакой мысли не заметили бы. А может, ее сейчас и нет. Смотрит, а не думает.
   Впрочем… Впрочем, именно это он и думает.
   — Папа, а почему ящеры все вдруг умерли?
   — Слишком большие были, — охотно отключился в беседу. — А шарик наш приспособлен для более невесомых тварей. А те никуда не спешили, а при таком верчении быстром земли нашей не поспешишь — вымрешь.
   — А ты, пап, любишь спешить?..
   — Женя, поедем к Мите на дачу. Люба давно нас зовет. У их Сашки сегодня день рождения. — Галя дала возможность не отвечать.
   — Уумм, — неясный жест плечами и бровями.
   — Что ты мычишь! Они ж ровесники. И Сашке нашему интересно.
   — Верно! Поехали быстрей, пап.
   — Уумм…
   — Ну собирайся тогда.
   — Ну что мы туда поедем?
   — Поехали, Жень, поехали. О парне-то подумай хоть.
   — Вот и зудишь и зудишь, никогда отдохнуть в воскресенье не дашь. Вечно шило у тебя. И не в себе, а в руке — для других, для меня. Отстань ты от меня. А?
   — Поехали лучше, пап, а пап, поехали, а?
   — Брось выпендриваться, Жень, какое шило, и Сашка, видишь, просит. Поехали.
   — Отстаньте вы от меня. Кто мешает? Всей езды от дома тридцать минут. Садитесь и катайте.
   — Мы ж вместе хотим, Жень. Не будь «грюбым и дикимь». Одевайся, брейся. Давай.
   — И бритва у меня плохо работает.
   — Бриться-то ею можно пока.
   — Больно ты деятельная. А ты посиди лучше, подумай, посозерцай. Что-то делать, двигаться… делать ведь легче, чем думать.
   — Думатель. Потому ты и хирургией занимаешься, что делать можно. Надо делать. Думатель.
   — Я тебя прошу — не вставай между мной и работой!
   — То-то ты и хочешь подумать, посозерцать. А на даче небо, трава, деревья, простор — сиди и думай, думатель. Ну, иди поделай.
   — Дура. А куда Сашка пошел?
   — В ванной переодевается.
   — Ну вот и езжайте вдвоем, — опять активизировался Мишкин, глядя на Галю, словно моська на… — Давай так. Вы поедете сразу, а я пойду посмотрю больных в отделении и приеду следом. От больницы это не дольше пятнадцати минут.
   — Ну зачем! Тяжелых больных нет. Чего пойдешь?!
   — На даче ж нет телефона. Уеду. Так хоть посмотрю, не назревает ли чего.
   Вошедший Саша также поддержал идею ехать раньше, не дожидаясь папы, — все ж там ровесник, товарищ, тезка. «А папа следом».
   Галя с сомнением покачала головой:
   — А может, вместе зайдем, подождем тебя? — Ясно было, что Галя сдала позиции, отступила и почти полностью истреблена. Его нежелание, его неохота были сильнее. Галя была права — на работу звала «неохота» его. Последняя попытка, арьергардные бои: — Экий незаменимый! Незаменимых людей нет! — Тут она ошиблась и дала подставку, открыла клапаны для новых потоков и прений.
   — В общественных отношениях, может, и нет незаменимых, а вот в личностных — еще как есть. А лечим мы не общество, а личностей. Потому и незаменим.
   — Евгений, ты морализируешь, — значит, ты не прав!
   — Здрасте. Точка зреньица.
   — А что?!
   — Да ничего!
   — Гуманист! Гуманист абстрактный.
   — Нет такого. Гуманизм абстрактный — абсурд. Гуманизм, как и любовь, может быть только конкретный, направленный на объекты, на личности, на больного, например. Вот.
   — Ну, занудил, проповедник, моралист, сектант.
   — Дура баба. Ну что тебе надо?! Езжай. Пойми ж ты меня правильно, ведь жизнь показывает, что мне надо и по выходным зайти туда.
   — Вот-вот. Весь набор выдаешь. Сам говорил, что как только начинают просить правильно понять или апеллируют к тому, что жизнь покажет, — тут-то и ищи фальшь, или корысть какую, или просто лень и эгоизм. Нет, что ли?
   — Ну что с бабой говорить! Пойти взглянуть я должен. Нет ничего — приеду следом. А если что есть, значит, не зря пришел. Все! Я пошел. Ждите меня там.
   Как говорится, сказано — сделано, и Мишкин уже в отделении.
   — Ну как, Игорь Иванович, дежурится?
   — Как обычно.
   — Спали, ели, гуляли?
   — Разгуляешься. Сейчас вы за нас пойдете гулять.
   — Это да. Придется. Раз так говоришь.
   — У нас все в ажуре, Евгений Львович. Вот только этот с желтухой температурит.
   — Там-то рак. Что сделаешь. Но желтуху надо ликвидировать, наверное. Не срочное дело, правда.
   — А что, если мы сейчас? А, Евгений Львович? Ведь от желтухи, от интоксикации он может умереть. Еще до раковой смерти.
   — Может, конечно, да неизвестно, что лучше.
   — Но ведь желтуха с температурой. Может, лучше сегодня?
   — А может, это и мысль. Тогда на завтра можно будет еще что-нибудь, кого-нибудь назначить.
   — Или действительно вам лучше погулять.
   — Нет, нет. Давай делать.
   — А наркоз?
   — Наркоз, наркоз. Позвони Вере Сергеевне. За полчаса доедет.
   — Она звонила утром. Уехала на дачу куда-то. Может, сестры сами дадут? Или, может, Нину вашу позвать?
   — «Вашу»! Не принимай возможное и вероятное за очевидное и свершившееся. Ее можно вызвать, только когда самый край и некуда податься. Понял? А то она тоже решит, как ты. «Ваша»! Уродонал Шателена.
   — Что, что?
   — Шателена, говорю, уродонал.
   Несмотря на двухметровый рост Мишкина и на вполне приличный, во всяком случае выше среднего, рост Илющенко, они в своих креслах были похожи на двух гномов, замышляющих недоброе, хоть и праведное. Если смотреть сзади на спинки кресел, видны только белые колпаки: остро поднятый и вытянутый кверху колпак Игоря Ивановича и закругленный, обтягивающий темечко колпак Евгения Львовича. Непонятными звуками выпадал кусками разговор в окно, если кто слушал на улице непосвященный.
   — А вот если бы в детстве книги читал, знал бы, а не говорил глупости. Лекарство такое было в начале века от камней в почках. Читай «Кондуит и Швамбрания». Как я эту книгу любил!
   — Не понял, Евгений Львович, при чем тут.
   — При том, что звучит противно — уродонал Шателена. Еще там было имя, тоже лекарство, кажется, — Каскара Саграда. А может, я путаю. А во-вторых, в книге этот уродонал подносился как враг всего номер один — некий адмирал Шателен. Противно, в общем. Сестры дадут. Командуй, адмирал.
   И опять, как говорится, сказано — сделано.
   Конечно, это оказался рак. И опухоль располагалась у самого начала протоков, так что желчь в кишку отвести не удавалось. И конечно, никакой срочности. Пришлось Мишкину выдумывать, как сделать обходной путь для желчи. Игорь проделал новый, другой ход из печени в желчный пузырь, а пузырь сшил с кишкой. Мишкин Игорю помогал. Все это было бессмысленно, так как рак был уже сильно запущен и больному в любом случае ничего не могло помочь, даже если осуществятся небольшие возможности после этой операции — уменьшить или даже совсем ликвидировать желтуху. Мишкин оставил Игоря Ивановича одного зашивать кожу, а сам пошел в ординаторскую.
   Вскоре пришел и Игорь:
   — Евгений Львович, а как называется это вот, что мы сделали?
   — Напрасный труд.
   — Ну, это понятно, а операция эта по автору ведь как-то называется?
   Позвонил телефон. В приемное отделение привезли тяжелого больного. Игорь пошел. Звонит:
   — Евгений Львович, прободная.
   — Желудка?
   — Вестимо.
   — Не передразнивай. Бери в операционную. В чем проблема? Соперируете с Агейкиным. Агейкин! Кончай спать. Работа есть.
   — Евгений Львович, отказывается. Больной отказывается.
   — Ну и дурак. Он дурак. Уговори. Ты же доктор.
   — He хочет. Уговаривал.
   — Клади в отделение. Разберемся.
   Мишкин пошел к больному как тяжелая артиллерия. Как правило, после его разговора больные сдавались.
   Больной лежит не шевелится. Лицо осунувшееся. Глаза запавшие. Стонет.
   — Здравствуйте. Что случилось?
   — Болит, профессор.
   — Я не профессор, даже не кандидат, а потому на лишние слова время не тратьте. Когда заболели?
   — Часов шесть назад. Как ножом в живот ударило.
   Врачу всегда приятно, когда больные рассказывают классически, как написано в учебнике, как доктор и готов услышать. Мишкин удовлетворенно и как бы призывая и их быть свидетелями правильности и могущественности медицины поглядел на больных. Но они не оценили классики.
   Живот при дыхании не двигался — тверд как доска. Чистый учебник.
   — Язва давно у вас?
   — Лет двадцать.
   Дальше выяснять особенно Мишкин не стал. Все ясно. Он погладил больного по руке и сказал:
   — Не волнуйтесь, все будет в порядке. Сейчас сделаем операцию, и все будет в порядке.
   — Нет, доктор. Не надо делать операции. Пройдет.
   — Да вы что! Пройдет. У вас уже перитонит. Шесть часов прошло. Больше. Тянуть нельзя. Под наркозом же — все будет в порядке, не бойтесь.
   — Мне говорили, лечить надо, оперировать не надо. — Больной говорил с трудом, перемежая слова стонами; но говорил и спорил, возражал.
   — А оперировать — не лечить! Кто говорил?
   — Профессор Семин меня лечил. Он говорил — не надо.
   — Мы… Вы и так время потеряли. Не надо спорить. Надо срочно оперировать.
   — Нет.
   — Умрете.
   — Нет. — Обычно при этом заболевании больные не спорят — слишком больно. Но никогда не бывает «всегда». Вот и этот больной отказывался для своего состояния слишком многословно. — Нет, доктор, профессор обсуждал со мной возможность операции: говорил, полечим пока.
   — Но он же вас сегодня не видал. Он кто — терапевт, хирург?
   — Семин — хирург. Вот в том-то и дело, что не видал. Мы звонили ему, звонили, а его нет. Воскресенье. Лето. На даче, наверное.
   — Ну, все равно надо оперировать.
   — Доктор, мне очень тяжело говорить. Больно очень. Помогите. Снимите боль. А я вынужден отбиваться от вас. Где же ваш гуманизм? Профессор Семин, надеюсь, достаточно понимает. Надеюсь, он авторитет и для вас. Больно мне!
   Мишкин начал раздражаться. По правде говоря, его удивляло такое многословие. Больным с прободной язвой не до разговоров. Он опять сел и стал щупать живот.
   — Да что вы, в конце концов! Я ответственно вам говорю — тянуть нельзя, надо оперировать срочно. Умрете.
   — Мне больно. Я, наконец, требую обезболивания.
   — Кем вы работаете?
   — Я занимаюсь экономикой и планированием нашего хозяйства. Что-то я понимаю!
   — Хорошо. Пусть жена ваша, если хотите, звонит кому угодно. Скажите ей. Подождем еще минут двадцать. — В раздражении Мишкин поднялся с кровати резко. Благодаря его росту раздражение проявилось в быстром, дальнем и скором отлете головы кверху от больного. Больной с удивлением резко перевел глаза под потолок. — Пусть звонит. Где жена?
   Мишкин вышел в коридор. К нему подошла жена:
   — Ну, что делать будем, доктор? Он так страдает.
   — Конечно. Но он не хочет оперироваться. А надо срочно. У него язва лопнула. Он не хочет! Вы должны его уговорить.
   — Как же я могу уговорить? Он же взрослый человек.
   — Как хотите. Он умрет у вас. Или у нас, если хотите. Идите к нему и решайте. Все. Не тяните только сейчас.
   — Его лечил профессор Семин…
   — Знаю. Но профессор не сегодня его лечил. Такого же с ним никогда еще не было.
   — Он очень верит профессору.
   — Не тяните время, идите к нему договаривайтесь. Мишкин пошел к себе в кабинет. Следом пришли Игорь Иванович и Лев Павлович.
   — Ну и пусть. Я для него, конечно, не авторитет. Он у профессоров лечится. А я какой-то врачишка без регалий. А ведь как быдло считает, как люмпен: хирургу — ему бы только резать. А у него перитонит уже. Хоть бы действительно нашелся какой-нибудь профессор. Он бы согласился. Нельзя же тянуть дальше. Да пусть жена любому профессору позвонит. Лева, пойди подскажи ей какого-нибудь профессора. А то еще думать будут бог знает сколько времени. Пойди подскажи.
   — Какого?
   — Любого. Был бы в чинах. Из любого института. Время жалко.
   Мишкин сел на подоконник. Солнце стало жарить в спину.
   — Спички есть? — Игорь дал огня. — Черт его знает. Я представляю, Игорь, своего деда или прадеда, который подходил к больному, садился рядом с кроватью в кресло, которое ему подвигали, а не на кровать, как я, верста, превращающаяся в зигзаг, брал больного за руку, вынимал из кармана часы, щелкал крышкой; и это вот лицедейство, этот ритуал, шаманский трюк сразу ставил больного и врача на разные уровни. Врач сразу же становился начальником, даже если больной император. А я! Ворвался в палату, сел на кровать, без особых разговоров сразу стал щупать и что-то скороспело изрекать — никаких ритуалов. Я ему ровня, коллега — в лучшем случае. Мы уравнены. Я могу его поразить только ростом, от которого я сам уже давно устал. Конечно, я могу купить карманные часы, даже, наверное, сделаю это, но как у деда… я никогда не смогу.
   В конце этого вопля вошел Лев Павлович и с ходу, так сказать, не перестраивая боевых порядков, включился в беседу:
   — Да, вот раньше земские врачи, говорят! Они были покрепче нас. Говорят, одними своими знаниями, руками, глазами…
   — Ушами, — поддакнул Мишкин.
   — Да, ушами. Все могли — и диагноз поставить, и лечить.
   — И ногами?
   — Что?
   — Что банальности балаболишь? Люди они были хорошие, понял, люди. А любой самый средний врач сегодня намного сильнее самого хорошего врача прошлого. В общем, сильнее, лечить будет успешнее. Медицина ушла больно далеко. Ну, что жена?
   Звонит?
   — Звонит. Ничего я не подсказывал ей — у нее целый список профессоров. Кто-то ей по телефону сообщил. А мужик-то допоется. Доходит, по-моему.
   Игорь Иванович. Да! Евгений Львович! Совсем забыл. Звонила Марина Васильевна утром, просила напомнить, что завтра нашей больнице сдавать нормы ГТО. Надо максимальное количество людей завтра к девяти часам утра.
   Мишкин раскрыл рот. Снова закрыл.
   — ГТО сдавать?! Я лично оперировать буду и никого не буду гнать.
   — А не будете гнать, никто и не пойдет.
   — А это пусть работают общественные организации — им списки в райздрав сдавать после, не мне.
   Агейкин. Никто не хочет.
   Мишкин. Вестимо.
   Илющенко. Надо же! Из райздрава вчера звонили, чтоб все вышли до пятидесяти лет. Агейкин. Побегаем.
   Мишкин посмотрел на Илющенко и протянул в его сторону руку, скрученную в виде фиги:
   — Вот я побегу. У меня операция с утра. Агейкин. А что вы кричите? Услышат.
   Мишкин. И что? Когда наконец этот больной согласится? И он будет умирать, и мы вместе с ним. Пошли.
   Все втроем пошли. Больной, естественно, в палате. Жены нет.
   — А жена звонит?
   — Да, наверное. Никого нет. Воскресенье, знаете ли. Очень мне жаль, что нет профессора Семина.
   «Господи, при таких болях и такое многословие и цветистость», — опять подумал Мишкин и вслух:
   — Надо оперироваться. — И опять подумал: «Возвратная форма этого глагола смешна».
   — Нет, нет. Завтра профессор приедет. Завтра и решим. Мишкин шепнул Агейкину:
   — Еще больше стал разговаривать. Это эйфория, уже перитонит. — Потом громко: — Ждать нельзя. Мы теряем время. — Снова пощупал пульс, живот, посмотрел язык, покачал головой: — Нельзя ждать, нельзя.
   — А мне и легче уже. Напрасно вы. Ничего, ничего. Завтра. Вот приедет барин, барин нас рассудит.
   Мишкин выскочил из палаты.
   — Вы видите — это уже эйфория, это перитонит. Язык стал суше. Пульс за сто идет. Надо срочно оперировать. Пойди, Игорь, померь давление. Где жена его?! Пошли.
   Жена в ординаторской у телефона. Только что положила трубку.
   — Никого, Евгений Львович.
   — Надо оперировать. У него развивается перитонит. Он умрет.
   — Уговорите его, Евгений Львович.
   — А вы согласны на операцию?
   — Нет! Как же я могу? Он должен сам. Я за него не могу решать.
   — Идите и уговорите его.
   — Что вы, доктор! Я сказать ему могу, может быть, свое мнение. А решать он должен. Как я могу.
   — Он у нас два часа уже! Ну, идите к нему. Пришел Игорь:
   — Давление держит. Сказал, чтоб лейкоцитоз взяли.
   — А что он тебе даст? Наверняка высокий. А если нет? Все равно — это нам ничего не даст. Что делать?! Недавно было письмо министра, подтверждающее прошлые постановления, что больного можно оперировать, только получив у него письменное согласие. Письменное! А то бы мы…
   Прошел еще час.
   Никаких изменений. Больной отказывается уже с усмешкой. Усмешка — признак эйфории. Эйфория — признак перитонита. Перитонит — смерть.
   Мишкин вспомнил Суворова и турок под Измаилом: «Двадцать четыре часа на размышление — воля. Первый выстрел — уже неволя. Штурм — смерть!» А ведь начинается штурм.
   Прошел еще час. И еще. Мишкин нервничал, болтал, говорил с кем-то по телефону. Ругал знакомых, которые обращались за какой-то медицинской помощью, а когда им становилось легче, не звоня и не говоря, не предупреждая, не ходили, а врач, которого просили, как дурак сидел и ждал с мытой шеей, так сказать. Мишкин ругал их, обобщал, говорил про неинтеллигентность, хамство, говорил про быдло интеллигентное и про быдло сановное, и… видно было, что он уже на пределе. Он нервничает — дело к ночи. Галя с Сашкой уже, наверное, приехали с дачи. Он не звонил. Галя тоже. Обиделась, может быть. Он не звонил.
   Потом Галя позвонила.
   Мишкин нервничал.
   К ночи профессора в домах также не объявились. Может, в отпуске.
   Давление к ночи у больного стало несколько снижаться. Живот вздулся. Язык стал совсем сухой.
   Жена также отказывалась от операции: «Раз он не хочет…»
   Уже почти ночью Мишкин позвонил Гале, попросил ее приехать, дать наркоз.
   Решил делать без согласия.
   Илющенко. Зачем вы жену вызываете? Делаете вы не по закону, вопреки инструкциям. А если что случится?! Без согласия, да еще собственную жену вызвал наркоз давать. Скажут: дело нечистое!
   Мишкин с удивлением посмотрел на Игоря:
   — Да. Ты прав. Но Галя же ближе всех живет.
   — По-моему, звоните вы лучше Вере Сергеевне. Пусть дольше, но это лучше.
   Мишкин выпятил губы, пожал плечами, посмотрел на Игоря вроде бы с уважением и сказал:
   — Ты дежурный, ты и звони.
   Больному сделали укол в палате, он уснул, его взяли в операционную, сделали операцию.
   Да, была прободная язва желудка, был запущенный уже перитонит.
   Надо было оперировать раньше.
   Когда Марина Васильевна стала разбирать историю болезни, она с удивлением прочла, что больной от операции отказывался и что оперирован он без согласия.
   — Зачем же ты это написал?
   — А так было.
   — Лучше же ничего по этому поводу не писать.
   — Жена тоже не соглашалась. Говорила: «Как он».
   — Ну, так жди жалобы. И ты действительно не имеешь права оперировать без согласия.
   — Знаю. Но он умирал.
   — А может, он хотел. Не тебе решать за него — жить или умирать.
   — Больной у меня в отделении умирает, а я буду смотреть, что ли!
   — Каждый человек, Мишкин, волен сам решать, жить или не жить. Это к самоубийству отношения не имеет. Ты пойми меня — про что я говорю.
   — Пусть бы умирал дома. Кто против.
   — Ему больно было. Поэтому приехал в больницу. Имеет право — налоги платит.
   — Я выучен не для того, чтобы помогать человеку выбирать, жить или умереть. Если я на работе, значит, у нас с больным цель одна — жить. А когда не могу и знаю, что не могу, тогда я должен помочь умереть полегче.
   — Ты же умный, интеллигентный парень, а болтаешь, огрызаешься, как стенгазета. Может, ты и прав. Но только я хочу тебе сказать, что о людях, даже когда они болеют, надо думать как о людях. Пусть они сами решают главное в своей жизни. Даже врач не имеет права насильно решать судьбу человека. Поэтому и письменное согласие надо брать. Дурак.