Страница:
— Остальное я все знаю про него.
Он вышел в коридор, увидел у столика сестры больного.
— Сергей Федорович, прошу вас, зайдите ко мне в кабинет. Зашли.
— Садитесь, пожалуйста. Сергей Федорович, сколько лет у вас язва?
— Пятнадцать.
— Обострения часто были?
— Раз в год приблизительно.
— В больницах много лежали?
— Раза четыре.
— Подмогало?
— С год после этого не было.
— А сейчас что изменилось?
— Сейчас рвота у меня.
— Каждый день? И боли?
— Нет. Болей нет. И рвота не каждый день.
— Отрыжка тухлым бывает?
— Это да.
— А при рвоте — еда вчерашняя, позавчерашняя?
— Вот что меня и удивляет…
— Значит, еда дальше не проходит, Сергей Федорович. А сколько это уже длится? Рвота?
— Около года.
— Вот видите. — Мишкин покачал головой. — Уже год. Похудели?
— За этот год похудел немного. Килограммов на пять.
— Это много. Прилягте, пожалуйста. Здесь щупаю — не болит?
— Нет.
— Ух, какой плеск. Вы слышите, Сергей Федорович, как в желудке плещется?
— Ну, слышу.
— Это значит, что плохо у вас проходит пища. От голода умереть можно.
— Да я ем.
— Вы-то едите, а вот до тканей не доходит. Судорог не бывает? Руки, ноги по ночам не сводит?
— Вроде нет, Евгений Львович. А может?.. Нет. Пожалуй…
— А может начаться, Сергей Федорович. И по рентгену видно, что у вас плохо проходит. Через сутки — почти половина бария в желудке остается. Боитесь операции?
— Да не так чтобы очень боялся. Но я сейчас совсем ничего. И болей нет.
— Когда уже будет «не ничего» — будет совсем плохо. Пойдемте со мной.
Они вышли из кабинета и вошли в ближайшую палату. На стуле у окна сидел мужчина и читал.
— Петр Николаевич, простите, мы вас потревожим на минутку.
— Что вы, Евгений Львович, всегда готов, всегда, Евгений Львович.
— Вы сидите, сидите. Петр Николаевич, скажите, как у вас болезнь шла, что чувствовали, расскажите все Сергею Федоровичу. У него сомнения кое-какие.
— Да нет у меня сомнений, Евгений Львович.
— Пожалуйста, послушайте.
— А чего тут особенного рассказывать. Как у всех. Язва у меня была десять лет. Часто в больницах лежал. Больше чем на год не снимались обострения. Потом появилась рвота без обострения. Пришел сюда, и Евгений Львович уговорил на операцию. Сейчас прошло только двенадцать дней — уже совсем другое дело. Ем хорошо, отрыжки нет, рвоты нет…
— Спасибо, Петр Николаевич. Вы поговорите с Сергеем Федоровичем. Я сейчас пойду, а завтра мы с вами все решим окончательно. Хорошо?
Мишкин вышел в коридор, удовлетворенно улыбаясь. Почти наверняка больной будет оперироваться. А иначе ему нельзя.
— Ой, Евгений Львович, а я вас ищу. Марина Васильевна уехала, не дождалась вас, просила передать записку.
«Женечка. Не посетуй, выручай. Мне надо срочно ехать договариваться насчет лифтов. Нас примет начальник конторы. Не хотят пускать в поликлинике — лифтерши не обучены. А народный контроль говорит, что, если не пустим, на меня денежный начет за разбазаривание государственных средств. Я тебя очень прошу — сегодня собирают главных врачей в горздраве. Съезди за меня. Там большое будет сборище. Ты отметься и, если будет возможность, удирай. Заранее спасибо тебе. М. В.».
— Черт подери! На мою голову. «Заранее спасибо»! Когда ехать надо?
— Уже. Через пять минут. Машина поликлиническая ждет внизу.
— Черт возьми. Пойду переоденусь и буду внизу.
Он зашел в ординаторскую — поговорил. Потом в перевязочную — перевязал больную со свищом. Потом в кабинет — покурил с Игорем, потом стал переодеваться, но тут опять за ним прибежали:
— Евгений Львович, вы опаздываете, не успеете отметиться.
— Бегу, бегу. Отметиться-то я успею всегда, а вот удрать, если опоздаю, уже не смогу.
И не смог. Отметился и вынужден был остаться.
На совещании шла речь «об организации медицинского обслуживания в сложных условиях сегодняшних требований», да еще с учетом опасности появления различных инфекционных заболеваний.
Мишкин сидел и думал про что-то свое, пока его думы не прервал властный голос какой-то начальницы. Она, видно, занимала какой-то большой пост, потому что начала без преамбулы и обращения, а почти с окрика:
— Сейчас побеждает дисциплина! И если вы ее не создадите, придется создавать ее нам. А создавать ее придется. Единичные случаи появления опасных инфекций отмечены в некоторых городах и странах Европы.
Голос с места: «А где, не скажете?»
— Прошу с уважением относиться и не кричать с места. Во-вторых, кому положено, те знают. А вам — если найду нужным, то еще скажу. Подумаю. А пока не скажу. В больницах у вас все должно быть подготовлено для приема подобных больных. И мы завтра же проверим по всем больницам. Проверять надо, пока их нет. Мы должны быть готовы. Паника недопустима. За панику мы будем наказывать. В одном доме врач заподозрил инфекционное заболевание, — кстати, по безграмотности, неизвестно из каких соображений, мы еще разберемся в этом. Прислали за больным машину, санитары вышли в противочумном костюме, в резиновых сапогах, в масках, в косынках, в очках — перепугали весь дом, район. Это что?! Недомыслие или?!.. Есть официальное общее кодовое название для особо опасной инфекции. Оно всем известно. Учтите, что просто врач не имеет права ставить диагноз опасной инфекции, он может поставить лишь подозрение на нее. Каждый случай докладывается прямо в центр. Мы должны туда давать лишь достоверные данные, а не все, что кому померещится. При подозрении вы должны немедленно сообщать в райздрав и на санэпидстанцию. Немедленно присылаются люди из лаборатории и крупный специалист-инфекционист. Лишь он и на основании данных анализов может выставить тревожный диагноз. А больного можно госпитализировать тогда. Теперь о наших больницах вообще. Много жалоб от трудящихся на врачей за грубость и бездушие. Врачи ссылаются на то, что не хватает коек в больницах, что больные лежат в плохих условиях, по многу человек в палатах, но, товарищи, больные на это не жалуются, у нас нет таких жалоб. Наш народ понимает, что сразу не построишь, что зависит от объективных причин, а что и от нас, от персонала, от энтузиазма. Лучше мы сами с вами наведем порядок, чем нас заставят, а нас заставят, так что придется делать довольно крутой поворот от довольно-таки неважнецкого вида больниц. Больницы волнуют городские организации. В больницы поступают наши советские люди! А когда просматриваем вашу работу, то нами явно просматриваются пониженные требования к персоналу, просматриваются, товарищи, и страшнейшие безобразия, легко просматриваются. Требования к больницам вышли на прямую. Приходишь в больницу, а больные пьют из баночек из-под майонеза. Говоришь, почему не получите — на складах все есть. А администрация думает, что нет. Разве не хватает в больницах денег оплатить — должно хватать. Вот тут выступали товарищи и больше говорили о недостатках, связанных с инстанциями, а вы говорите лучше о недостатках, связанных с упущениями персонала. Товарищ исправился, когда мы ему из президиума подсказали, и стал говорить правильно, но у вас и самих мысль должна работать об исправлении своих недостатков, а не чужих. Надо более беспокойно вести хозяйство, товарищи.
Все молчали.
Потом были короткие инструктивные сообщения различных представителей различных инстанций.
Потом все встали и пошли к выходу.
Мишкин посмотрел на часы: «Что-то у меня сегодня еще было. Не помню. Поеду домой».
А дома выяснилось, что на сегодня у них билеты в концерт. Галя ругалась, так как они уже почти опаздывали. Он успел схватить лишь кусок хлеба с котлетой, и они побежали.
В этот день был бетховенский концерт в исполнении иностранного скрипача.
У входа, перед контролем, большая толпа страждущей молодежи, не доставшей билеты. У самого контроля дружинники с голубыми повязками на рукавах, милиционеры.
Мишкин наблюдал за бурлением людским у контроля, пока стоял в очереди сдавать пальто.
Сначала это было хаотическое передвижение, перемещение людских частиц, типа броуновского движения. Потом вдруг направленно толпа хлынула к проходу. Милиционеры, дружинники схватились за руки, контролеры захлопнули калитку барьера. Толпа отхлынула. Лица охранявших злобно остекленели. Отстояли проход. А чаще здесь же, в концертном зале, в таких случаях у победителей после отбитой атаки появляется в лице что-то человеческое, даже, пожалуй, добродушное. Это, вероятно, естественно. Ведь что хотят эти люди, осаждающие, — всего-то послушать хорошую музыку. Да и толпа желающих безбилетников, прорывающихся, — не более тридцати человек. Но в этот раз почему-то лица охранявших оставались злобными и напряженными. Мишкин такую злобность видел здесь первый раз. На лицах охраняющих был написан вопрос: «Кто? Кто?! Кто зачинщики?! Найти зачинщика». Они стреляли глазами по этой толпе молодежи, прицеливаясь в неведомого им пока зачинщика. Ребята и девицы разбегались с пришептываниями: «Рассредоточься, рассыпься. Все, все, ребята, — отвались». И в их лицах тоже уже не видно было желания услышать музыку, а только спортивный задор и желание пробиться. В глазах появилось что-то конспиративнореволюционное. И какое это все имеет отношение к музыке!
Мишкин вспомнил, как вскоре после войны в Москве в консерватории выступал с концертом Поль Робсон. Они с ребятами подошли к консерватории, когда концерт уже закончился. Он был единственным в то время артистом Запада, приехавшим в Союз. Толпа молодежи стояла у входа и ждала певца. Толпа напирала, шумела. Милиционеры орали, отпихивали, держались цепью. В ожесточении какой-то милиционер заорал на Женю: «Разойдись на все четыре стороны». Потом вдруг разом милиционеры все сгрудились, построили коридор, подошли им в помощь еще несколько человек. Толпа напряглась, ожесточилась и тоже сгрудилась вся по стенкам созданного коридора. Толпа набегала со всех четырех сторон. Все накалилось и напряженно застыло — как перед первым шквалом грозы. И вдруг милиционеры обмякли, заулыбались, в лицах появились добродушно-человеческие черты людей, удачно и без потерь обманувших других. От другой двери отошла машина, на переднем сиденье которой сидел Поль Робсон. Милиционеры смеялись. Толпа тоже смеялась. Но сейчас инцидент, по-видимому, не исчерпан. Женя с Галей прошли сквозь контроль. Удивительное количество красивых лиц. И пожалуй, здесь больше красивых, вернее, какая-то другая красота, чем в толпе на эстрадных концертах, на футболе, да и просто на улице. Здесь, внутри уже, красота не борющихся и прорывающихся, а спокойно ходящих и ожидающих музыку.
Наконец концерт начался. Мишкин слушал, смотрел и видел красивые лица вокруг.
Потом концерт кончился. На лестнице на него кто-то налетел. Он извинился. Наконец добрались до раздевалки, стали в очередь и он рассказал про сегодняшнее совещание, что он не жалеет о проведенном таким образом времени, что он первый раз на таком совещании, оно его очень удивило, это совещание, это очень ново для него, подобное совещание.
— И чем кончилось?
— А чем оно может кончиться? Это ж приказное, инструктивное совещание. Обсуждения не было. Голосования не было. Может, в протоколе написали, как это принято? «Слушали — постановили».
ЗАПИСЬ ВОСЬМАЯ
ЗАПИСЬ ДЕВЯТАЯ
Он вышел в коридор, увидел у столика сестры больного.
— Сергей Федорович, прошу вас, зайдите ко мне в кабинет. Зашли.
— Садитесь, пожалуйста. Сергей Федорович, сколько лет у вас язва?
— Пятнадцать.
— Обострения часто были?
— Раз в год приблизительно.
— В больницах много лежали?
— Раза четыре.
— Подмогало?
— С год после этого не было.
— А сейчас что изменилось?
— Сейчас рвота у меня.
— Каждый день? И боли?
— Нет. Болей нет. И рвота не каждый день.
— Отрыжка тухлым бывает?
— Это да.
— А при рвоте — еда вчерашняя, позавчерашняя?
— Вот что меня и удивляет…
— Значит, еда дальше не проходит, Сергей Федорович. А сколько это уже длится? Рвота?
— Около года.
— Вот видите. — Мишкин покачал головой. — Уже год. Похудели?
— За этот год похудел немного. Килограммов на пять.
— Это много. Прилягте, пожалуйста. Здесь щупаю — не болит?
— Нет.
— Ух, какой плеск. Вы слышите, Сергей Федорович, как в желудке плещется?
— Ну, слышу.
— Это значит, что плохо у вас проходит пища. От голода умереть можно.
— Да я ем.
— Вы-то едите, а вот до тканей не доходит. Судорог не бывает? Руки, ноги по ночам не сводит?
— Вроде нет, Евгений Львович. А может?.. Нет. Пожалуй…
— А может начаться, Сергей Федорович. И по рентгену видно, что у вас плохо проходит. Через сутки — почти половина бария в желудке остается. Боитесь операции?
— Да не так чтобы очень боялся. Но я сейчас совсем ничего. И болей нет.
— Когда уже будет «не ничего» — будет совсем плохо. Пойдемте со мной.
Они вышли из кабинета и вошли в ближайшую палату. На стуле у окна сидел мужчина и читал.
— Петр Николаевич, простите, мы вас потревожим на минутку.
— Что вы, Евгений Львович, всегда готов, всегда, Евгений Львович.
— Вы сидите, сидите. Петр Николаевич, скажите, как у вас болезнь шла, что чувствовали, расскажите все Сергею Федоровичу. У него сомнения кое-какие.
— Да нет у меня сомнений, Евгений Львович.
— Пожалуйста, послушайте.
— А чего тут особенного рассказывать. Как у всех. Язва у меня была десять лет. Часто в больницах лежал. Больше чем на год не снимались обострения. Потом появилась рвота без обострения. Пришел сюда, и Евгений Львович уговорил на операцию. Сейчас прошло только двенадцать дней — уже совсем другое дело. Ем хорошо, отрыжки нет, рвоты нет…
— Спасибо, Петр Николаевич. Вы поговорите с Сергеем Федоровичем. Я сейчас пойду, а завтра мы с вами все решим окончательно. Хорошо?
Мишкин вышел в коридор, удовлетворенно улыбаясь. Почти наверняка больной будет оперироваться. А иначе ему нельзя.
— Ой, Евгений Львович, а я вас ищу. Марина Васильевна уехала, не дождалась вас, просила передать записку.
«Женечка. Не посетуй, выручай. Мне надо срочно ехать договариваться насчет лифтов. Нас примет начальник конторы. Не хотят пускать в поликлинике — лифтерши не обучены. А народный контроль говорит, что, если не пустим, на меня денежный начет за разбазаривание государственных средств. Я тебя очень прошу — сегодня собирают главных врачей в горздраве. Съезди за меня. Там большое будет сборище. Ты отметься и, если будет возможность, удирай. Заранее спасибо тебе. М. В.».
— Черт подери! На мою голову. «Заранее спасибо»! Когда ехать надо?
— Уже. Через пять минут. Машина поликлиническая ждет внизу.
— Черт возьми. Пойду переоденусь и буду внизу.
Он зашел в ординаторскую — поговорил. Потом в перевязочную — перевязал больную со свищом. Потом в кабинет — покурил с Игорем, потом стал переодеваться, но тут опять за ним прибежали:
— Евгений Львович, вы опаздываете, не успеете отметиться.
— Бегу, бегу. Отметиться-то я успею всегда, а вот удрать, если опоздаю, уже не смогу.
И не смог. Отметился и вынужден был остаться.
На совещании шла речь «об организации медицинского обслуживания в сложных условиях сегодняшних требований», да еще с учетом опасности появления различных инфекционных заболеваний.
Мишкин сидел и думал про что-то свое, пока его думы не прервал властный голос какой-то начальницы. Она, видно, занимала какой-то большой пост, потому что начала без преамбулы и обращения, а почти с окрика:
— Сейчас побеждает дисциплина! И если вы ее не создадите, придется создавать ее нам. А создавать ее придется. Единичные случаи появления опасных инфекций отмечены в некоторых городах и странах Европы.
Голос с места: «А где, не скажете?»
— Прошу с уважением относиться и не кричать с места. Во-вторых, кому положено, те знают. А вам — если найду нужным, то еще скажу. Подумаю. А пока не скажу. В больницах у вас все должно быть подготовлено для приема подобных больных. И мы завтра же проверим по всем больницам. Проверять надо, пока их нет. Мы должны быть готовы. Паника недопустима. За панику мы будем наказывать. В одном доме врач заподозрил инфекционное заболевание, — кстати, по безграмотности, неизвестно из каких соображений, мы еще разберемся в этом. Прислали за больным машину, санитары вышли в противочумном костюме, в резиновых сапогах, в масках, в косынках, в очках — перепугали весь дом, район. Это что?! Недомыслие или?!.. Есть официальное общее кодовое название для особо опасной инфекции. Оно всем известно. Учтите, что просто врач не имеет права ставить диагноз опасной инфекции, он может поставить лишь подозрение на нее. Каждый случай докладывается прямо в центр. Мы должны туда давать лишь достоверные данные, а не все, что кому померещится. При подозрении вы должны немедленно сообщать в райздрав и на санэпидстанцию. Немедленно присылаются люди из лаборатории и крупный специалист-инфекционист. Лишь он и на основании данных анализов может выставить тревожный диагноз. А больного можно госпитализировать тогда. Теперь о наших больницах вообще. Много жалоб от трудящихся на врачей за грубость и бездушие. Врачи ссылаются на то, что не хватает коек в больницах, что больные лежат в плохих условиях, по многу человек в палатах, но, товарищи, больные на это не жалуются, у нас нет таких жалоб. Наш народ понимает, что сразу не построишь, что зависит от объективных причин, а что и от нас, от персонала, от энтузиазма. Лучше мы сами с вами наведем порядок, чем нас заставят, а нас заставят, так что придется делать довольно крутой поворот от довольно-таки неважнецкого вида больниц. Больницы волнуют городские организации. В больницы поступают наши советские люди! А когда просматриваем вашу работу, то нами явно просматриваются пониженные требования к персоналу, просматриваются, товарищи, и страшнейшие безобразия, легко просматриваются. Требования к больницам вышли на прямую. Приходишь в больницу, а больные пьют из баночек из-под майонеза. Говоришь, почему не получите — на складах все есть. А администрация думает, что нет. Разве не хватает в больницах денег оплатить — должно хватать. Вот тут выступали товарищи и больше говорили о недостатках, связанных с инстанциями, а вы говорите лучше о недостатках, связанных с упущениями персонала. Товарищ исправился, когда мы ему из президиума подсказали, и стал говорить правильно, но у вас и самих мысль должна работать об исправлении своих недостатков, а не чужих. Надо более беспокойно вести хозяйство, товарищи.
Все молчали.
Потом были короткие инструктивные сообщения различных представителей различных инстанций.
Потом все встали и пошли к выходу.
Мишкин посмотрел на часы: «Что-то у меня сегодня еще было. Не помню. Поеду домой».
А дома выяснилось, что на сегодня у них билеты в концерт. Галя ругалась, так как они уже почти опаздывали. Он успел схватить лишь кусок хлеба с котлетой, и они побежали.
В этот день был бетховенский концерт в исполнении иностранного скрипача.
У входа, перед контролем, большая толпа страждущей молодежи, не доставшей билеты. У самого контроля дружинники с голубыми повязками на рукавах, милиционеры.
Мишкин наблюдал за бурлением людским у контроля, пока стоял в очереди сдавать пальто.
Сначала это было хаотическое передвижение, перемещение людских частиц, типа броуновского движения. Потом вдруг направленно толпа хлынула к проходу. Милиционеры, дружинники схватились за руки, контролеры захлопнули калитку барьера. Толпа отхлынула. Лица охранявших злобно остекленели. Отстояли проход. А чаще здесь же, в концертном зале, в таких случаях у победителей после отбитой атаки появляется в лице что-то человеческое, даже, пожалуй, добродушное. Это, вероятно, естественно. Ведь что хотят эти люди, осаждающие, — всего-то послушать хорошую музыку. Да и толпа желающих безбилетников, прорывающихся, — не более тридцати человек. Но в этот раз почему-то лица охранявших оставались злобными и напряженными. Мишкин такую злобность видел здесь первый раз. На лицах охраняющих был написан вопрос: «Кто? Кто?! Кто зачинщики?! Найти зачинщика». Они стреляли глазами по этой толпе молодежи, прицеливаясь в неведомого им пока зачинщика. Ребята и девицы разбегались с пришептываниями: «Рассредоточься, рассыпься. Все, все, ребята, — отвались». И в их лицах тоже уже не видно было желания услышать музыку, а только спортивный задор и желание пробиться. В глазах появилось что-то конспиративнореволюционное. И какое это все имеет отношение к музыке!
Мишкин вспомнил, как вскоре после войны в Москве в консерватории выступал с концертом Поль Робсон. Они с ребятами подошли к консерватории, когда концерт уже закончился. Он был единственным в то время артистом Запада, приехавшим в Союз. Толпа молодежи стояла у входа и ждала певца. Толпа напирала, шумела. Милиционеры орали, отпихивали, держались цепью. В ожесточении какой-то милиционер заорал на Женю: «Разойдись на все четыре стороны». Потом вдруг разом милиционеры все сгрудились, построили коридор, подошли им в помощь еще несколько человек. Толпа напряглась, ожесточилась и тоже сгрудилась вся по стенкам созданного коридора. Толпа набегала со всех четырех сторон. Все накалилось и напряженно застыло — как перед первым шквалом грозы. И вдруг милиционеры обмякли, заулыбались, в лицах появились добродушно-человеческие черты людей, удачно и без потерь обманувших других. От другой двери отошла машина, на переднем сиденье которой сидел Поль Робсон. Милиционеры смеялись. Толпа тоже смеялась. Но сейчас инцидент, по-видимому, не исчерпан. Женя с Галей прошли сквозь контроль. Удивительное количество красивых лиц. И пожалуй, здесь больше красивых, вернее, какая-то другая красота, чем в толпе на эстрадных концертах, на футболе, да и просто на улице. Здесь, внутри уже, красота не борющихся и прорывающихся, а спокойно ходящих и ожидающих музыку.
Наконец концерт начался. Мишкин слушал, смотрел и видел красивые лица вокруг.
Потом концерт кончился. На лестнице на него кто-то налетел. Он извинился. Наконец добрались до раздевалки, стали в очередь и он рассказал про сегодняшнее совещание, что он не жалеет о проведенном таким образом времени, что он первый раз на таком совещании, оно его очень удивило, это совещание, это очень ново для него, подобное совещание.
— И чем кончилось?
— А чем оно может кончиться? Это ж приказное, инструктивное совещание. Обсуждения не было. Голосования не было. Может, в протоколе написали, как это принято? «Слушали — постановили».
ЗАПИСЬ ВОСЬМАЯ
Мишкин стоит у стола и удовлетворенно смотрит на бутылку коньяка. К бутылке пластырем приклеено письмо и сверху написано: «От Шальникова».
«От Шальникова. Коньяк армянский, три звездочки. Звездный поток. Звездный бульвар, город».
Он пришел с операции, и мысли скачут. Он вспоминает. Вспоминает и Шальникова и его болезнь, вспоминает и сегодняшнюю операцию.
Коньяк лежал на столе у него в кабинете, когда он пришел с операции. Мишкин стал снимать операционную пижаму и увидел бутылку.
«От Шальникова. Мать, наверное, принесла. Конечно, мать, а то кто же. Шальникову семнадцать лет, а сегодняшнему, Маслову, тридцать пять. Мальчик на лыжах ходил и натер ногу. Пузырь на ноге воспалился. Воспаление пошло выше. Дома не сказал ничего. Когда появилась температура, решили, что грипп. Потом воспаление легких. Потом оказалось, что имеется гнойник в суставе. Общее заражение крови. Шальников пролежал восемь месяцев. А сегодняшний, Маслов, неизвестно от чего заболел. Рак, он рак и есть. От чего заболел. От чего! И как избавиться от привычки все непонятное и неизвестное объяснять понятным и известным. От чего! И не то чтоб тяжелая операция. И прошла она хорошо. И рак полностью убрали. И вовремя вроде. У меня была такая же больная, которой убрали такой же вот рак за год до моего рождения. Лежала она у меня по другому совсем поводу через тридцать три года после операции. Так что не в раке тяжесть. Тридцать пять лет — а после этой операции может наступить полная импотенция. Место такое. Молодой, здоровый, как говорится, косая сажень. А Шальников в первые дни почти наверняка умирал. Гнойник-то вскрыли. Операция на три минуты. А потом искали антибиотики, которые бы подействовали на микробы из шальниковского гнойника. И в институты ездили, и в больницы разные, в какие только лаборатории не обращались. Сыворотки для мальчика специальные делали. И в отделении все вокруг него крутились. И родственники, мать, конечно, в основном, от него не отходили. Восемь месяцев лежал. Однажды надо было объездить несколько лабораторий и институтов — собрать лекарства, выторгованные по телефону. Врачи скинулись, и один гонял полдня на такси по городу. Смешно. А у сегодняшнего операция прошла хорошо. Только уж очень неприятна мысль о возможной импотенции. Во время операции настоящий хирург не должен об этом думать. Вроде бы речь идет только о жизни. Вот…»
Мишкин повертел бутылку, посмотрел на все три звездочки сразу.
Мишкин повесил пижаму. Надел халат. Взял бутылку и положил в ящик стола.
«Восемь месяцев мальчонка пролежал. Молодец — выжил».
Он посмотрел на пижаму, на стол, на лице появилось какое-то воспоминание, недоумение, затем сменилось недовольством, — и он пошел к главному врачу.
Мишкин предложил коньяк Марине Васильевне. Она, в свою очередь, поинтересовалась, какой и чьей болезни обязана. Потом Марина Васильевна поздравила Мишкина с тем, что он действительно сегодня был на операции. Выражение недоумения на лице только усилилось. Оказалось, приходил ревизор из райфинотдела проверять правильность составления табелей на зарплату и наличия людей на месте согласно графику.
— Она два часа стояла у дверей операционной, ожидая, когда ты выйдешь. А внутрь зайти и посмотреть на тебя — боялась крови. Слава богу, ты вышел, и она удовлетворилась.
Мишкин знал ее, эту ревизоршу, пожилую женщину, которую он ну никак не мог представить на часах с алебардой в руках у входа в операционную. Странно, что ее не заметил.
— Надо бы ей коньячка-то дать.
— Этого только не хватало. Я тут вчера ругалась в райпо. Пошла с главным бухгалтером деньги просить. Перегруз-то у нас какой! Квартальный план мы за два месяца выполнили. Денег на лекарства не хватает — говорю. А он мне говорит, что не надо перевыполнять. Вы, говорит, не берите больных больше, чем надо. Я ему про «скорую» говорю, везут же, говорю. А он мне говорит, что это его не касается.
— Надо попросить кого-нибудь, пусть помогут, а не злиться. А вы злитесь. А вот в английских наставлениях для потерпевших кораблекрушение сказано, что злость и нервозность уменьшают силу воли — скорее потонете, мол, ребята.
Главная посмотрела на Мишкина сочувственно и, во-первых, усомнилась в способности потерпевшего кораблекрушение что-либо читать, так сказать, на плаву, а во-вторых, что только на помощи друг другу все и держатся, только так все и делается.
— Да только все это имеет даже больше двух концов. Это даже не палка — это звезда. Но чем просить о такой помощи — лучше платить. Яснее. При этих помощах все время кому-то должен и никогда не знаешь что. Так тебя повязать могут на любую гадость. А в неденежном обществе платить — так и совсем конец, схлопотать можно. Лучше помогать с ответными своими помощами. Все равно в конце концов запутаешься, как и получается у меня с моими районными организациями. — Главная окончательно запуталась в своих объяснениях разницы между платой денежной и моральной и переключилась на истории болезни умерших за прошедший месяц. Проверяла. Их лежало перед ней небольшая пачечка. — Ну и интеллигентными вы стали, ребята. Раньше писали в историях, что в таком-то часу больной скончался при явлениях падения сердечной деятельности. А теперь к вам не подступишься. Видал, всюду: «Реанимационные мероприятия были неэффективны». Смех один. — Марина Васильевна кивнула на окно: — Вон приехала твоя анестезиологиня. Нина, что ли, ее зовут. Чего ездит! Надоела она мне.
— Так она знаете как помогает нам! С того самого раза.
— Ну ладно, ладно, беги к ней за помощью, она, по-моему, всем помогает.
Мишкин пошел к себе в отделение. Нина уже была там. Они поздоровались, стали перебрасываться словами. Слово — щелк. Щелк — слово. Слово — щелк. Ну чистый пинг-понг. А смысл выявится, когда счет объявят.
Поговорили о коньяке, о сепсисе, о раке и импотенции, о фининспекторе, о хирургическом обществе, опять о коньяке.
Мишкин пожаловался, что вот уж месяц, как он подал на демонстрацию, а ему даже не позвонят, и он не знает, принята ли она.
— А ты ни с кем не поговорил предварительно?
— А с кем? Я подал заявку секретарю на обществе, и все.
— Чудак. Надо попросить кого-нибудь. Тогда быстро провернут. А так кому нужно-то!
— Да ну их. Сами должны понимать. Это ж интересно!
— Ну чудак. Как говорится, дома чудак, на работе чудак, в магазин пойдешь — тоже чудак, а на конкурсе чудаков тоже возьмешь только второе место — потому что чудак. Я поговорю с нашим — он ведь в правлении общества. Может, поможет.
— Да ну их с их помощью.
Нина сняла трубку, заговорила, поговорила, договорилась — ей обещали.
И опять щелк, щелк — новый сет начался. Опять коньяк, и фининспектор, и перегруз, и привезла опять лекарства кое-какие.
Живешь, как в вате, и вдруг пробилась сквозь эту мягкую густую пустоту помощь. И не просили, а просто у человека потребность помогать.
Щелк, щелк.
«От Шальникова. Коньяк армянский, три звездочки. Звездный поток. Звездный бульвар, город».
Он пришел с операции, и мысли скачут. Он вспоминает. Вспоминает и Шальникова и его болезнь, вспоминает и сегодняшнюю операцию.
Коньяк лежал на столе у него в кабинете, когда он пришел с операции. Мишкин стал снимать операционную пижаму и увидел бутылку.
«От Шальникова. Мать, наверное, принесла. Конечно, мать, а то кто же. Шальникову семнадцать лет, а сегодняшнему, Маслову, тридцать пять. Мальчик на лыжах ходил и натер ногу. Пузырь на ноге воспалился. Воспаление пошло выше. Дома не сказал ничего. Когда появилась температура, решили, что грипп. Потом воспаление легких. Потом оказалось, что имеется гнойник в суставе. Общее заражение крови. Шальников пролежал восемь месяцев. А сегодняшний, Маслов, неизвестно от чего заболел. Рак, он рак и есть. От чего заболел. От чего! И как избавиться от привычки все непонятное и неизвестное объяснять понятным и известным. От чего! И не то чтоб тяжелая операция. И прошла она хорошо. И рак полностью убрали. И вовремя вроде. У меня была такая же больная, которой убрали такой же вот рак за год до моего рождения. Лежала она у меня по другому совсем поводу через тридцать три года после операции. Так что не в раке тяжесть. Тридцать пять лет — а после этой операции может наступить полная импотенция. Место такое. Молодой, здоровый, как говорится, косая сажень. А Шальников в первые дни почти наверняка умирал. Гнойник-то вскрыли. Операция на три минуты. А потом искали антибиотики, которые бы подействовали на микробы из шальниковского гнойника. И в институты ездили, и в больницы разные, в какие только лаборатории не обращались. Сыворотки для мальчика специальные делали. И в отделении все вокруг него крутились. И родственники, мать, конечно, в основном, от него не отходили. Восемь месяцев лежал. Однажды надо было объездить несколько лабораторий и институтов — собрать лекарства, выторгованные по телефону. Врачи скинулись, и один гонял полдня на такси по городу. Смешно. А у сегодняшнего операция прошла хорошо. Только уж очень неприятна мысль о возможной импотенции. Во время операции настоящий хирург не должен об этом думать. Вроде бы речь идет только о жизни. Вот…»
Мишкин повертел бутылку, посмотрел на все три звездочки сразу.
Мишкин повесил пижаму. Надел халат. Взял бутылку и положил в ящик стола.
«Восемь месяцев мальчонка пролежал. Молодец — выжил».
Он посмотрел на пижаму, на стол, на лице появилось какое-то воспоминание, недоумение, затем сменилось недовольством, — и он пошел к главному врачу.
Мишкин предложил коньяк Марине Васильевне. Она, в свою очередь, поинтересовалась, какой и чьей болезни обязана. Потом Марина Васильевна поздравила Мишкина с тем, что он действительно сегодня был на операции. Выражение недоумения на лице только усилилось. Оказалось, приходил ревизор из райфинотдела проверять правильность составления табелей на зарплату и наличия людей на месте согласно графику.
— Она два часа стояла у дверей операционной, ожидая, когда ты выйдешь. А внутрь зайти и посмотреть на тебя — боялась крови. Слава богу, ты вышел, и она удовлетворилась.
Мишкин знал ее, эту ревизоршу, пожилую женщину, которую он ну никак не мог представить на часах с алебардой в руках у входа в операционную. Странно, что ее не заметил.
— Надо бы ей коньячка-то дать.
— Этого только не хватало. Я тут вчера ругалась в райпо. Пошла с главным бухгалтером деньги просить. Перегруз-то у нас какой! Квартальный план мы за два месяца выполнили. Денег на лекарства не хватает — говорю. А он мне говорит, что не надо перевыполнять. Вы, говорит, не берите больных больше, чем надо. Я ему про «скорую» говорю, везут же, говорю. А он мне говорит, что это его не касается.
— Надо попросить кого-нибудь, пусть помогут, а не злиться. А вы злитесь. А вот в английских наставлениях для потерпевших кораблекрушение сказано, что злость и нервозность уменьшают силу воли — скорее потонете, мол, ребята.
Главная посмотрела на Мишкина сочувственно и, во-первых, усомнилась в способности потерпевшего кораблекрушение что-либо читать, так сказать, на плаву, а во-вторых, что только на помощи друг другу все и держатся, только так все и делается.
— Да только все это имеет даже больше двух концов. Это даже не палка — это звезда. Но чем просить о такой помощи — лучше платить. Яснее. При этих помощах все время кому-то должен и никогда не знаешь что. Так тебя повязать могут на любую гадость. А в неденежном обществе платить — так и совсем конец, схлопотать можно. Лучше помогать с ответными своими помощами. Все равно в конце концов запутаешься, как и получается у меня с моими районными организациями. — Главная окончательно запуталась в своих объяснениях разницы между платой денежной и моральной и переключилась на истории болезни умерших за прошедший месяц. Проверяла. Их лежало перед ней небольшая пачечка. — Ну и интеллигентными вы стали, ребята. Раньше писали в историях, что в таком-то часу больной скончался при явлениях падения сердечной деятельности. А теперь к вам не подступишься. Видал, всюду: «Реанимационные мероприятия были неэффективны». Смех один. — Марина Васильевна кивнула на окно: — Вон приехала твоя анестезиологиня. Нина, что ли, ее зовут. Чего ездит! Надоела она мне.
— Так она знаете как помогает нам! С того самого раза.
— Ну ладно, ладно, беги к ней за помощью, она, по-моему, всем помогает.
Мишкин пошел к себе в отделение. Нина уже была там. Они поздоровались, стали перебрасываться словами. Слово — щелк. Щелк — слово. Слово — щелк. Ну чистый пинг-понг. А смысл выявится, когда счет объявят.
Поговорили о коньяке, о сепсисе, о раке и импотенции, о фининспекторе, о хирургическом обществе, опять о коньяке.
Мишкин пожаловался, что вот уж месяц, как он подал на демонстрацию, а ему даже не позвонят, и он не знает, принята ли она.
— А ты ни с кем не поговорил предварительно?
— А с кем? Я подал заявку секретарю на обществе, и все.
— Чудак. Надо попросить кого-нибудь. Тогда быстро провернут. А так кому нужно-то!
— Да ну их. Сами должны понимать. Это ж интересно!
— Ну чудак. Как говорится, дома чудак, на работе чудак, в магазин пойдешь — тоже чудак, а на конкурсе чудаков тоже возьмешь только второе место — потому что чудак. Я поговорю с нашим — он ведь в правлении общества. Может, поможет.
— Да ну их с их помощью.
Нина сняла трубку, заговорила, поговорила, договорилась — ей обещали.
И опять щелк, щелк — новый сет начался. Опять коньяк, и фининспектор, и перегруз, и привезла опять лекарства кое-какие.
Живешь, как в вате, и вдруг пробилась сквозь эту мягкую густую пустоту помощь. И не просили, а просто у человека потребность помогать.
Щелк, щелк.
ЗАПИСЬ ДЕВЯТАЯ
— Здравствуйте, коллега. Вот попал к вам в руки.
— Здравствуйте. Бывает, что и нам приходится от себя терпеть. Обидно, конечно, хирургу оперироваться. — Мишкин улыбнулся, больной доктор усмехнулся. — Простите, вас Сергей Алексеевич, по-моему, зовут? Так, как говорится, на что вы жалуетесь, доктор?
— Да, да, Евгений Львович. Мне кажется, что у меня неострая толстокишечная непроходимость.
— Вы уж, Сергей Алексеевич, давайте, как неграмотный больной, все по-порядку. Что болит. Как болит. Анамнез. Впрочем, пойдемте ко мне в кабинет. Там расскажете. Могут же коллеги поговорить и наедине, а?
Сергей Алексеевич как-то убого улыбнулся, и они пошли. Закурили.
— Вы давно в этом институте работаете?
— Лет восемь.
— А чего ж к нам легли? Вы ж не по «скорой» в больницу попали?
— Я живу рядом. Да и вообще, какая разница.
— Ну как! Там все же институт. И аппаратура, и инструментарий, и медикаменты дефицитные, наконец, специалисты — не чета нам.
— Все мы легко говорим о том, что хуже знаем. Вы говорите про наших специалистов, а я о вас наслышан как о большом специалисте.
— Как можно сравнивать меня и моих товарищей с вашей профессурой. Да и обидеться могут на вас коллеги по институту.
— А, — доктор махнул рукой, — я думаю, что теперь это большого значения не имеет. А если обидятся, могу сказать, что «скорая» привезла. Да и не так уж они заинтересованы.
— При чем тут заинтересованность!
— А я вам скажу. Нас вот сейчас около десяти человек, чуть меньше, за последние два-три года защитивших докторские.
— Так вы доктор наук! Вот видите, а мы вообще никаких степеней не имеем.
— Вы ж понимаете, Евгений Львович, что, когда болеешь, не о степенях думаешь. Но я сейчас не об этом.
— Да, простите. Я перебил вас.
— Я говорю, не заинтересованы, так как сейчас проходят сокращения всюду, и в институтах тоже. Так выгоднее сократить докторов наук, которые не завы, не на профессорских должностях.
— Почему? Какая логика? У вас плохие отношения?
— Да дело не во мне. Думают не об отношениях личных, а о деле.
— А доктор наук для дела хуже, что ли?
— Вы поймите, Евгений Львович. Мы, доктора, которые находимся на должностях старших научных сотрудников, получаем на сто рублей больше, чем кандидаты на тех же должностях. Зачем же институту платить лишние деньги? Два сокращенных доктора — старших научных сотрудника — это два кандидата наук старших плюс один младший за те же деньги и плюс перспектива трех диссертаций.
— Так директор не из своего кармана платит. А для государства все равно — деньги из государственного кармана уходят. Насколько я понимаю, лишнего младшего не возьмешь сверх штатов. Вам не количество денег отпускают — и бери, сколько хочешь к как хочешь. У вас, как и во всей стране, штатное расписание. Зачем директору института думать о государстве, если он будет более ценного заменять менее ценным. Тут только деньги, а не польза государству.
— Все думать сейчас норовят государственно, проблемно и, прежде всего, денежно. А перспектива диссертаций — это выгодно институту и морально. Не личность, а дело на первом месте и деньги как эквивалент дела, Евгений Львович, вот так. Режим экономии опять же. Жизнь — это игра без правил.
— Опять экономия! У нас тоже об этом говорят. Но, по моей логике, процветание будет в вашем институте не от экономии, а от прибыли или эквивалента прибыли. А доктор наук больше даст, скажем, для больных. В общем, до конца я эту логику не уясню. Впрочем, логика — это правила, по существу. А раз жизнь, как говорите, игра без правил, значит, предположения бессмысленны, результаты непредугадываемы, выводы нелепы, поучения несостоятельны. Логика, наверное, логике рознь.
— Конечно. Вот вам другая. Кандидат стремится к докторской, он роет землю копытами, у него тема, он активнее дает план научных работ. От него идут статьи, доклады — он выгоден институту, заведующему, директору. А доктору некуда рваться, разве только на место заведующего или директора, если те будут уходить или умирать. То есть доктор — потенциальный недоброжелатель начальства.
Мишкин молчит, потому как не знает, что можно сказать, и не знает, как думать при такой логике. По-видимому, есть своя правда и у этих докторов, и у их директоров.
— Да, жизнь — игра без правил. Я вот вчера оживлял одного травматика. Один глаз закрыт гематомой, а второй с узким зрачком. А раз зрачок узкий, значит, живой, хоть ни пульса, ни давления. Суета и суматоха. Зрачок узкий — оживляем. Кровь льем, искусственное дыхание, массаж сердца. Так и оживляли, пока глаз этот не выпал — стеклянный оказался. Вот вам и правила игры. Ну ладно, а если все-таки сократят? Вы узкий специалист. Такие специальности только в таких институтах и нужны. Куда же вы? Что делать будете?
— Ну, во-первых, это уже моя проблема, и директора это не волнует; а во-вторых, предложат поехать в какой-нибудь институт в глубоко периферийном городе.
— А вы не хотите?
— Не очень, да не в этом дело. Сейчас во всех городах свои институты и свои руководители. Они и заинтересованы своих выдвигать, а не варягов получать откуда-то. они и создают своих учеников, свои школы. Десять лет назад доктора наук с руками бы оторвали в любом городе. А теперь присланного доктора встретят, скорее всего, очень недоброжелательно.
— Как же быть?
— Ну, если такое решение состоится и не удастся устроиться специалистом моего типа, то придется идти в больницу вашего типа, кидаться в ноги заведующему и просить его взять на работу простым доктором и снова учиться делать аппендициты, грыжи — все то, что уже довольно прочно забыто.
— Это ж очень мало денег, по сравнению с вашими институтскими окладами.
— Прибавка за докторскую степень будет.
— Двадцать рублей.
— Будем утешать себя тем, что у кандидата десять. Вы же живете. И мы проживем.
— Я не тратил столько времени на писание диссертации. Я от жизни в это время получал удовольствия.
— Мне говорили, что ваше удовольствие в основном в больнице. И днем и ночью.
— Во-первых, кому что удовольствие. И учтите к тому же, хороший хирург сделал операцию и спокойно пошел домой. А ночью торчат у своих больных плохие хирурги, как я. Неуверенные. А во-вторых, это преувеличено. Я люблю валяться дома на тахте, читать и чтоб собака терлась об меня при этом. Люблю выпить с друзьями. Совсем, так сказать, не чужд раблезианских удовольствий. Знаете, сделаешь одну необычно удачную операцию, а люди в жажде чуда несут невесть что. Бога у них нет, но есть жажда чуда, которая и порождает героев вот таких слухов. Ну, а вопрос с сокращениями как-нибудь решился?
— Пока оставили и разговоры и нас. А тут и кампания сокращения кончилась. Но осталась опасность, подорваны и вера и служебные отношения. И тоска в груди появилась.
— Ладно, не будем говорить о неприятном. Что ж болит у вас? Впрочем, это тоже не веселый, наверное, разговор.
— Евгений Львович, давайте начистоту. Как мужик с мужиком. И даже более чем начистоту. Я вам сейчас все выложу.
— С какой преамбулой! Слушаю вас, Сергей Алексеевич.
— Я убежден, что у меня рак толстого кишечника.
— Здравствуйте. Бывает, что и нам приходится от себя терпеть. Обидно, конечно, хирургу оперироваться. — Мишкин улыбнулся, больной доктор усмехнулся. — Простите, вас Сергей Алексеевич, по-моему, зовут? Так, как говорится, на что вы жалуетесь, доктор?
— Да, да, Евгений Львович. Мне кажется, что у меня неострая толстокишечная непроходимость.
— Вы уж, Сергей Алексеевич, давайте, как неграмотный больной, все по-порядку. Что болит. Как болит. Анамнез. Впрочем, пойдемте ко мне в кабинет. Там расскажете. Могут же коллеги поговорить и наедине, а?
Сергей Алексеевич как-то убого улыбнулся, и они пошли. Закурили.
— Вы давно в этом институте работаете?
— Лет восемь.
— А чего ж к нам легли? Вы ж не по «скорой» в больницу попали?
— Я живу рядом. Да и вообще, какая разница.
— Ну как! Там все же институт. И аппаратура, и инструментарий, и медикаменты дефицитные, наконец, специалисты — не чета нам.
— Все мы легко говорим о том, что хуже знаем. Вы говорите про наших специалистов, а я о вас наслышан как о большом специалисте.
— Как можно сравнивать меня и моих товарищей с вашей профессурой. Да и обидеться могут на вас коллеги по институту.
— А, — доктор махнул рукой, — я думаю, что теперь это большого значения не имеет. А если обидятся, могу сказать, что «скорая» привезла. Да и не так уж они заинтересованы.
— При чем тут заинтересованность!
— А я вам скажу. Нас вот сейчас около десяти человек, чуть меньше, за последние два-три года защитивших докторские.
— Так вы доктор наук! Вот видите, а мы вообще никаких степеней не имеем.
— Вы ж понимаете, Евгений Львович, что, когда болеешь, не о степенях думаешь. Но я сейчас не об этом.
— Да, простите. Я перебил вас.
— Я говорю, не заинтересованы, так как сейчас проходят сокращения всюду, и в институтах тоже. Так выгоднее сократить докторов наук, которые не завы, не на профессорских должностях.
— Почему? Какая логика? У вас плохие отношения?
— Да дело не во мне. Думают не об отношениях личных, а о деле.
— А доктор наук для дела хуже, что ли?
— Вы поймите, Евгений Львович. Мы, доктора, которые находимся на должностях старших научных сотрудников, получаем на сто рублей больше, чем кандидаты на тех же должностях. Зачем же институту платить лишние деньги? Два сокращенных доктора — старших научных сотрудника — это два кандидата наук старших плюс один младший за те же деньги и плюс перспектива трех диссертаций.
— Так директор не из своего кармана платит. А для государства все равно — деньги из государственного кармана уходят. Насколько я понимаю, лишнего младшего не возьмешь сверх штатов. Вам не количество денег отпускают — и бери, сколько хочешь к как хочешь. У вас, как и во всей стране, штатное расписание. Зачем директору института думать о государстве, если он будет более ценного заменять менее ценным. Тут только деньги, а не польза государству.
— Все думать сейчас норовят государственно, проблемно и, прежде всего, денежно. А перспектива диссертаций — это выгодно институту и морально. Не личность, а дело на первом месте и деньги как эквивалент дела, Евгений Львович, вот так. Режим экономии опять же. Жизнь — это игра без правил.
— Опять экономия! У нас тоже об этом говорят. Но, по моей логике, процветание будет в вашем институте не от экономии, а от прибыли или эквивалента прибыли. А доктор наук больше даст, скажем, для больных. В общем, до конца я эту логику не уясню. Впрочем, логика — это правила, по существу. А раз жизнь, как говорите, игра без правил, значит, предположения бессмысленны, результаты непредугадываемы, выводы нелепы, поучения несостоятельны. Логика, наверное, логике рознь.
— Конечно. Вот вам другая. Кандидат стремится к докторской, он роет землю копытами, у него тема, он активнее дает план научных работ. От него идут статьи, доклады — он выгоден институту, заведующему, директору. А доктору некуда рваться, разве только на место заведующего или директора, если те будут уходить или умирать. То есть доктор — потенциальный недоброжелатель начальства.
Мишкин молчит, потому как не знает, что можно сказать, и не знает, как думать при такой логике. По-видимому, есть своя правда и у этих докторов, и у их директоров.
— Да, жизнь — игра без правил. Я вот вчера оживлял одного травматика. Один глаз закрыт гематомой, а второй с узким зрачком. А раз зрачок узкий, значит, живой, хоть ни пульса, ни давления. Суета и суматоха. Зрачок узкий — оживляем. Кровь льем, искусственное дыхание, массаж сердца. Так и оживляли, пока глаз этот не выпал — стеклянный оказался. Вот вам и правила игры. Ну ладно, а если все-таки сократят? Вы узкий специалист. Такие специальности только в таких институтах и нужны. Куда же вы? Что делать будете?
— Ну, во-первых, это уже моя проблема, и директора это не волнует; а во-вторых, предложат поехать в какой-нибудь институт в глубоко периферийном городе.
— А вы не хотите?
— Не очень, да не в этом дело. Сейчас во всех городах свои институты и свои руководители. Они и заинтересованы своих выдвигать, а не варягов получать откуда-то. они и создают своих учеников, свои школы. Десять лет назад доктора наук с руками бы оторвали в любом городе. А теперь присланного доктора встретят, скорее всего, очень недоброжелательно.
— Как же быть?
— Ну, если такое решение состоится и не удастся устроиться специалистом моего типа, то придется идти в больницу вашего типа, кидаться в ноги заведующему и просить его взять на работу простым доктором и снова учиться делать аппендициты, грыжи — все то, что уже довольно прочно забыто.
— Это ж очень мало денег, по сравнению с вашими институтскими окладами.
— Прибавка за докторскую степень будет.
— Двадцать рублей.
— Будем утешать себя тем, что у кандидата десять. Вы же живете. И мы проживем.
— Я не тратил столько времени на писание диссертации. Я от жизни в это время получал удовольствия.
— Мне говорили, что ваше удовольствие в основном в больнице. И днем и ночью.
— Во-первых, кому что удовольствие. И учтите к тому же, хороший хирург сделал операцию и спокойно пошел домой. А ночью торчат у своих больных плохие хирурги, как я. Неуверенные. А во-вторых, это преувеличено. Я люблю валяться дома на тахте, читать и чтоб собака терлась об меня при этом. Люблю выпить с друзьями. Совсем, так сказать, не чужд раблезианских удовольствий. Знаете, сделаешь одну необычно удачную операцию, а люди в жажде чуда несут невесть что. Бога у них нет, но есть жажда чуда, которая и порождает героев вот таких слухов. Ну, а вопрос с сокращениями как-нибудь решился?
— Пока оставили и разговоры и нас. А тут и кампания сокращения кончилась. Но осталась опасность, подорваны и вера и служебные отношения. И тоска в груди появилась.
— Ладно, не будем говорить о неприятном. Что ж болит у вас? Впрочем, это тоже не веселый, наверное, разговор.
— Евгений Львович, давайте начистоту. Как мужик с мужиком. И даже более чем начистоту. Я вам сейчас все выложу.
— С какой преамбулой! Слушаю вас, Сергей Алексеевич.
— Я убежден, что у меня рак толстого кишечника.