Почему я так возбуждаюсь после сложных операций? Говорят, что в каких-то странных и страшных единицах какие-то диссертанты ухитрились измерить количество сил, уходящих у хирургов за время операции. Не знаю, не знаю. У меня совсем не так.
   Анестезиолог. Я его еще подержу на столе и, если все будет так же, переведу в палату. Привезите кровать сюда.
   Сестра. А каталку нельзя?
   Анестезиолог. Можно. Но дважды перекладывать для него все-таки тяжело.
   Сестра. У нас кровать без колесиков.
   Анестезиолог. А специальных подставок-подкатов с колесиками нет?
   Сестра. Сколько раз ездили в магазин — их все нет и нет.
   Анестезиолог (засмеялась). Узнаю нашу неуклонную систему практического здравоохранения. Система осечек не дает. А в институтах, в академической системе, и кроватей функциональных полно и подкаты есть.
   Тут и я включился:
   — Доктор, а у вас нельзя чем-нибудь поживиться? Какими-нибудь лекарствами дефицитными для нас, например.
   Анестезиолог. Надо посмотреть, чего у вас нет.
   Я. Ну, вы кончайте заниматься больным, станет еще, как вы говорите, стабильнее, приходите в ординаторскую. К тому же и записать надо.
   — Сейчас иду. Идите. Я иду следом.
   Определенно хорошая девочка. Зачем ей работать в ожидании трупа? Пусть бы к нам приходила. Там она научный сотрудник, — получает больше. Жаль.
   Анестезиолог. Что вы стоите, Евгений Львович? Раздевайтесь, пойдем в ординаторскую.
   Я. Да, идем. Как вы думаете, Лев Павлович, — убывают силы хирурга во время операции или увеличиваются?
   Агейкин. Смотря на что. (Хихикает.)
   Я. Так и я могу ответить. (Агейкин хихикает.)
   Агейкин. А вот в институте одну работенку делают. Определяют степень вредности хирургической работы.
   Я. Хирработы.
   Агейкин. Что, что?
   Я не стал повторять.
   — Ну и что?
   Агейкин. Обвешали хирурга во время операции всякими датчиками, как космонавта, и стали наблюдать за кардиограммой и давлением. Резекция желудка была. Когда лигатура с артерии сорвалась, на кардиограмме предынфарктное состояние, а давление свыше двухсот. Перевязал — и все в норму вошло. Представляю, сколько раз за операцию. И сброс веса за операцию — три кэгэ.
   Я сказал, что, сколько ни взвешивался до и после операции, вес сохранялся. «Но это-то ладно, ты скажи — за вредность начнут платить рублей пятнадцать — тридцать, хоть десятку, как за степень, или нет?»
   Этого он, конечно, не знал, а всякие легенды собирает по сусекам. Я опять пошел к больному. А он мне: «Да пойдемте, Евгений Львович. Запишем лучше. Прав Онисов — уникум вы. Чего опять пошли?»
   Небось сам и не знает, что такое «уникум». Наверное, думает, что «идиот».
   Я. Может, сам запишешь? Чего там особенного. А наркоз лапонька запишет.
   — Нет, тут сложно. Я боюсь. Давайте вместе.
   — Ну ладно. Я пошел к анестезиологу. Больной совсем хорош. Дай-то бог. «Я играю на гармошке у прохожих на виду: к сожаленью, день рожденья только раз в году».
   Мы не успели с ней договориться, чем бы они могли нам помочь, решили созвониться, потому что им пришлось срочно уезжать. Где-то им снова замаячила почка с третьей группой крови.
   А футбол я так и прозевал. Да и вообще было уже два часа ночи. Гале я позвонить не мог — квартира-то общая, но она, говорят, звонила, и ей все рассказали.
   После операции позвонил начальник техники безопасности. Я его успокоил.
   Потом позвонила жена. Тоже успокоил.
   А потом стал записывать.
   А потом я изрядно объел дежурных. Впрочем, и они тоже ели. А около пяти легли спать. До половины восьмого можно поспать.
   Но около шести опять позвонил этот, из техники безопасности. Разбудил. Все испортил. А так спать хотелось.
   А скоро уж и рабочий день.
   На утренней пятиминутке я рассказал об этой травме. Потом все пошли его смотреть. Днем позвонила анестезиолог — справлялась, как Вася. Мы, конечно, могли все по телефону обговорить. Сказала, что посмотрит нужные лекарства у себя и чтоб я ей потом позвонил.
   И пошла работа. В первый день Вася был очень тяжелый. На третий день Вася потерял сознание. А потом все прошло, а что это было, мы так и не поняли. А помню, как он пошел по коридору первый раз. Его вели жена и наша сестра. Он очень быстро поправлялся. Сфотографировали его. Сфотографировали рентгеновские снимки. Травматологи решили показать его на своем обществе.
   Но что нас серьезно угнетало — это безвременные звонки начальника департамента техники безопасности. Он звонил ночью, днем, утром. Врачи ругались. Он будил, иногда сразу, как только врачи засыпали под утро, после какой-нибудь тяжелой операции. Иногда создавалось впечатление, что ему сообщали, мол, легли, можно звонить, и тогда он начинал звонить. Он нашел мой домашний телефон и позвонил как-то поздно очень — его обругала соседка, а мне пришлось извиняться. Соседка не ругалась, а я не извинялся, когда звонили из больницы. А это так, не больница. Он звонил даже Марине Васильевне домой.
   В ординаторской по телефону первый его обругал, конечно, Агейкин, которого он разбудил около четырех утра. Потом Онисов. Опять мне пришлось извиняться. В конце концов, и его судьба решается. И увольнение может быть, и суд. А тот-то, на участке которого случилось несчастье, снова запил, лечение насмарку, уволили поначалу за пьянку, а дальше уже все от Васи зависит. Сейчас начальник звонит только мне. Не звонить уже не может. И я каждый раз иду к телефону. Жалко его мне. Ну, не каждый раз. Иногда я отмахиваюсь, прошу сказать, что меня нет. Короче, жизнь идет, Вася поправляется.
   — Евгений Львович, вас к телефону.
   — Я слушаю.
   — Евгений Львович, здравствуйте. С вами говорит анестезиолог из «пересадки органов». Помните?
   — Конечно. Здравствуйте, здравствуйте.
   — Евгений Львович, я вам достала и лекарства, которых у вас нет, и трубки трахеотомические — вы жаловались, что у вас плохие.
   — Большое спасибо. А как это практически получить?
   — Вы к половине пятого подойдите к вашей автобусной остановке, а я подъеду, у меня машина.
   — Да мне неудобно, мало того, что вы нас облагодетельствовали, так еще с…
   — Ну ладно, ладно. Я ж говорю, у меня машина. Договорились? Да? Все. — И гудки в трубке.
   Я встал, потянулся, почесал затылок. Поглядел на шкаф — пыли на нем!
   — Обещали мне достать сегодня…
   В половине пятого я уже стоял на автобусной остановке. Подъехала машина.
   — Уж не знаю, Евгений Львович, поместитесь ли вы в эту машину.
   Я и в «Запорожце» помещался, а уж в «Жигулях» и вовсе устроился крайне комфортно.
   — Поехали. Вон сзади лежат вам ваши бебехи, Евгений Львович, я существенно моложе вас, простите, так что зовите меня, пожалуйста, просто Ниной.
   — Слушаюсь, просто Нина.
   — Что ж, мы вам больше не нужны? Никогда нас не вызываете.
   — Так вас же для нашего дела не вызовешь. Только когда вы схватить что-то можете.
   — Ну, положим. Мы вам тогда помогли совсем для другого. Мы ж спасали, а не жаждали органов. Все как раз наоборот. Как он, кстати?
   — Хорошо, но тогда был случай эксвизитный.
   — Эх, Евгений Львович, Евгений Львович, — эксвизитные случаи валяются на каждом шагу, мы ходим по ним.
   Возвращались мы поздно. Сзади сидел несколько захмелевший Володя. Немного больше, чем надо для водителя, была навеселе и Нина. Я еще держался ничего. Это естественно: если алкоголь распределяется на килограмм веса, то мне надо больше, чем им, чтобы сильно опьянеть.
   Сначала отвезли Володьку. Прощаясь, он долго целовал ручки и причитал:
   — Не могу в тысячный раз не поцеловать ручки такому очаровательному реаниматору. — Целует ручку. — Если буду умирать, — целует ручку, — вызывать только вас буду. — Целует ручку. — А если не буду умирать, — целует ручку, — вызывать буду вас с еще большим удовольствием. — Целует ручку. — А Филька, что не приехал, — сам дурак. — Целует ручку. — Пусть сидит дома, пусть неудачник плачет. — Целует ручку. Ушел.
   — А теперь к тебе, Нина. Во-первых, это недалеко от меня, а во-вторых, как ты одна пьяная поедешь!
   — Ну, другая бы спорила, а я пожалуйста. Ох, муж и будет ругаться, что я пьяная на машине. Но ты ж мне помочь не можешь. Ты водишь машину? Нет. Ну и поехали.
   Постепенно Нина пьянела все больше и больше. Она теряла дорогу, машина сбивалась на сторону. Хорошо еще, что на набережной не было ни пешеходов, ни машин, ни милиционеров.
   Я стал думать, что мы можем оказаться сейчас хорошими кандидатами как для действий моих коллег, так и для действий Нининой бригады, когда они выполняют свои прямые обязанности и забирают уже ненужные органы, а не так, как действовала их бригада у нас.
   Время от времени машина явно уходила к тротуару, и я брался за руль двумя пальцами и поворачивал его немного влево. Получалось. Когда машина уходила слишком влево, за осевую линию, я теми же первым и вторым пальцами брал руль и крутил чуть к себе. Опять получалось — гордость моя росла с каждой новой опасностью.
   Когда мы благополучно доехали, я считал, что лучшего водителя, чем пара Женя — Нина, и не сыщешь, что им бы только ездить да ездить.
   Доехали благополучно до ее дома. И до своего дома я тоже добрался благополучно. И еще с собакой благополучно погулял.
***
   А Вася выжил, выписался домой. Я позвонил, сказал об этом Нине, поздравил ее. Для всей больницы это была большая радость. Мы его провожали чуть не с цветами. Мы с цветами! Сестры провожали его до ворот. Смешно, да? Больного провожали с цветами. Ну, не смешно, но, во всяком случае, как-то сусальногазетно. А вот и так бывает. За ним пришел сын его шестилетний. Скоро жена должна второй раз рожать. Всему семейству и Васе объяснили, что пить ему никак нельзя. Да он и не хотел пить. А мы пошли и выпили.
   Тут я соврал. Я не ходил. Это Агейкин с травматологами пошли и выпили.
   Мы решили не отдавать его в поликлинику. Вася приходил к нам, а мы его смотрели и продолжали ему больничный листок. Боллисток, как некоторые у нас говорят. Смотрели его раз в неделю. Делали снимки. Показывали невропатологам.
   Мы радовались за него, как газеты радуются солнечному или лунному затмению.
   Однажды Вася пришел и сказал: «А ведь скоро, дней через пять — семь, ей рожать». Мы стали проявлять свое понимание и восторг.
   — А ведь я не управлюсь с ней сейчас один. Да сын еще. Мы согласились.
   — А не лучше ли ее отправить к моим родителям, и мне с ней — это всего пятьдесят километров.
   Мы опять согласились. Мы не понимали, почему он спрашивает с заискивающим сомнением. Но Вася, по-видимому, лучше нас знал все правила оформления больничного листка. Мы-то с этим не имеем дела, это в поликлинике. А мы только и знаем, что каждые десять дней должны быть две подписи. Вообще, конечно, мы всё знаем, но по легкомыслию не думаем об этом. Подписываем, и все, и не оформляем по всей букве инструкций. Позволяем себе. Так легче.
   Вася чувствовал себя хорошо, много ходил, делал кое-какую простую работу по дому. Мы и сказали ему. Вернее, это я сказал, не подумав: «Езжай, конечно. А больничный мы сейчас оформим». И я написал ему больничный лист с первого по десятое, с одиннадцатого по двадцатое и с двадцать первого по тридцатое. Поставил свою подпись и вторую подпись врача, подвернувшегося под руку.
   — Ну, Вася, желаем тебе… Кого хочешь, мальчика или девочку?
   — А все хорошо.
   — Ты сообщи, как родится. А дней через пятнадцать покажись. Тебе с тридцатого уже на инвалидность надо. Бумаги надо заготовлять, анализы делать, снимки. Обязательно приди раньше. На прежнюю работу тебе нельзя.
   Мы с Васей договорились, и он уехал.
   А шестнадцатого Марине Васильевне позвонили из следственного отдела и сообщили, что к ним поступил больничный лист этого Васи с заявлением от администрации завода, что врачи, лечившие Васю, не наблюдали, незаконно выдали больничный лист на целый месяц вперед и незаконно разрешили ему уехать к родителям в область, что у него седьмого родился сын, а тринадцатого (я думаю, что как раз когда забирал жену из роддома, седьмой день) он умер и что администрация завода просит привлечь к ответственности врачей, столь грубо нарушивших и финансовые правила (это они больничный лист имеют в виду) и врачебный контроль за здоровьем. Врачи полностью пустили лечение на самотек, нарушив и законы, и элементарную врачебную этику и так далее и так далее.
   Марина Васильевна просила принести историю болезни и амбулаторную карту. Историю болезни я принес, а амбулаторной карты никакой не было. Я ничего не записывал после выписки из больницы. Я смотрел, делал назначения, консультировал, снимки делал — лечил, но никаких записей нигде не делал.
   И тут же приехали из городской экспертизы трудоспособности и, не увидев амбулаторной карты при больничном листке до тридцатого, а смерть тринадцатого… Что дальше рассказывать!
   Эксперт по трудоспособности требовал перевести меня в фельдшера до суда. Крик был по всем инстанциям — район, город, министерство. Все требовали.
   Все кричали, спрашивали: «Где же ваши записи?! Что вы нам ссылаетесь на лечение! Ваше лечение — это ваше личное дело. Вы покажите запись о вашем лечении — это уже дело будет наше, общее, государственное. Мы студентов учим с колыбели: пишите, пишите — это ваш единственный юридический документ. Не словам верят, а документам. Пишите и помните, что за вашей спиной стоит прокурор. Где ваши документы? Что вы покажете прокурору?» Инстанции шумели, бушевали, угрожали. Инстанции-то никогда не верят. И действительно, вдруг я за деньги дал больничный лист, вдруг я по сговору не стал лечить больного, вдруг я у здорового отнял почку, сердце или мозги для какого-то другого.
   А я ведь врач! Смешно. Потом все же дали право главному врачу решать и казнить в рамках больницы до суда. «А уж после суда нам (инстанциям то есть) делать будет нечего и решать незачем».
   Так и решили.
   Марина Васильевна шумела и орала на меня по-другому. Она не плакала, но в крике ее я слышал слезы.
   — Что ж ты наделал! Ведь сейчас плевать на все твои операции, на уровень смертности, на успехи твои, наши. Засудят! Будь что будет… Сколько я тебе говорила, предупреждала… Дам сейчас в приказе строгий выговор, и будем ждать, что скажет следствие.
   Дали выговор, район утвердил. Главная сказала: какой фельдшер! А оперировать кто будет? Только после суда. Ну район и утвердил. Я работал. Там еще бабушка надвое сказала, а я пока оперировал. А больше я ничего не умею. Говорят, и на лесоповале для хирурга работка найдется.
   Я продолжал оперировать. Я продолжал жить, как всегда.
   Наконец вызвали к следователю. История болезни и заключение медицинской экспертизы уже были у него.
   — Садитесь. Курите?
   Господи, как в анекдоте. А сейчас он скажет: «Ну что, молчать будем или рассказывать сами станете». Нет. Он про другое:
   — Лечение ваше правильное. Эксперт мне сказала, что вы сделали больше, чем возможно. И даже сказала: посмотреть бы мне на этих ребят. За что-то вы ей понравились.
   Я мычал. А что мне сказать. Следователь продолжал:
   — А как вы думаете, почему столь резкое заявление от завода? Вы что, с ними ругались?
   — Нет. Все было хорошо. Сгоряча, наверное. Ведь в тот же день заявление пошло. Да и не знали, как с больничным поступить. Такого у них, наверное, не было.
   — Угу. Может. Может. Нет, доктор. Шкуру свою спасают. За эту штуку техника безопасности должна пойти под суд.
   — Почему? Он же пьяный был. Это снимает с них, по-моему, обвинения.
   — Пьяный! Во-первых, нельзя пьяного до работы допускать. Во-вторых, надо смотреть, когда на пиле работают без экрана. И техник по безопасности пил-то с покойным.
   — Так что ж, в тюрьму его, что ли?
   — Не знаю. Может, условный срок дадут. И принудлечение от алкоголизма. Они хотели на вас спихнуть и на этом выехать.
   — Но я ж действительно виноват. Больничный лист я неправильно выписал.
   — Конечно, безобразие. За это выговор вам нужно дать. Премии лишить.
   — Выговор есть, а премий у нас не бывает. Потом у меня нет амбулаторной карты, где записывают осмотры, консультации, назначения, рекомендации.
   — А где она?
   — Не завел, не писал. Лечил, смотрел, а не писал. Больничный давал.
   — Один смотрел?
   — Нет, смотрели и другие доктора. Нам же было всем интересно. Кроме хирургов и травматологов еще и невропатолог смотрел… еще анестезиолог приезжал, который наркоз давал.
    А они подтвердят, что с вами смотрели?
   — Естественно. Они ж смотрели.
   — Тогда какое имеют значение ваши записи?!
   — Но это ж единственный документ.
   — Да что нам ваши документы. Свидетели есть? Есть. Экспертизы решение есть? Есть. Можем еще очные ставки провести. А бумага… знаете ли.
   — А нам говорят, что вы словам не верите, только документам.
   — Это только ваши инстанции решают по документам. Они незнакомы с элементарными нормами права. Все в этом отношении вы невоспитанны и безграмотны. Если хотите найти правду — не в бюрократическо-чиновничьих инстанциях ищите, а в суде. Мы на страже законов, а не ваших циркуляров. Все дела против врачей не жизнь создает, а, по существу, сами же врачи, другие. Если ваши медицинские инстанции нам не мешают, мы всегда строго придерживаемся буквы закона.
   — Буквы или духа? — глупо спросил я, поскольку не знал, что говорить.
   — Конечно, прежде всего буквы закона. Дух, знаете ли, все могут понимать по-разному… — усмехнулся. — В законе важна буква. А инстанции ваши сначала напишут циркуляр, а потом гоняются за духом инструкции. И вот результат. Хирургам портят нервы.
   Так вот у меня и остался только выговор. И про клятву меня следователь не спрашивал.
   Ему важна была буква. Буква и цифра.
   Позвонил, сказал анестезиологу — она ведь тоже участник эпопеи этой.

ЗАПИСЬ ШЕСТАЯ

   — В основном я знаю. Вы, Евгений Львович, расскажите, как это произошло. Все-таки во врачебной семье.
   — Она шесть дней, Захар Борисович, никому дома не говорила. Лишь на шестой день она сказала бабушке, и та привезла ее к нам.
   — Как же она терпела?
   — А бог ее знает. Девочка чудная, терпеливая, вежливая. Очень рассудительная и, наконец, красивая. У меня все разрывается, когда я смотрю на нее. Ей-богу, вот квартиру мне в районе обещают, отдал бы ее к черту — лишь бы поправилась. Это я виноват. Надо было сразу. А я сомневался, сомневался…
   — Конечно. На шестой-то день поставь сразу диагноз! Засомневаешься. Шесть суток. Нет уж, вы, Евгений Львович, не зарывайтесь, больше чем надо не кайтесь. Это уж гордыня. А что на операции нашли?
   — Сам аппендикс был как деревяшка — плотный, покрыт фибрином, на кончике маленькое отверстие. Купол слепой кишки тоже плотный. Вокруг инфильтрат, гной в центре и общий разлитой перитонит.
   — И что сделали?
   — Отросток убрали. Как мог, залатал купол и подшил его к брюшине, а то ненадежно было. Потом часа два протирал, полоскал, промывал живот. Поставил дренажи в четырех местах. А теперь в вены лью все, что могу. Спасибо реаниматорам из центра. Возим кровь туда на анализы: солевой баланс наша лаборатория не определяет.
   — Плохая лаборатория.
   — У нас теперь районная лаборатория, централизованная — только хуже стало. А в центре реанимационном нам делают, приезжают. Балансируем солями — то это льем, то другое. Сами увидите — все записано.
   — Я не уверен, что могу вам чем-нибудь помочь; но знаете, родственники волнуются, естественно, просили — я и приехал.
   — Да что вы, Захар Борисович, я так рад, что вы приехали. Вместе подумаем. Может, что подскажете? Четырнадцать лет! Вот посмотрите ее анализы на сегодняшний день.
   Захар Борисович приблизительно такого же возраста, как и Мишкин, даже почти такого же роста и тоже очень удачливый хирург, но оперировал чуть меньше, ведь ему пришлось тратить время на аспирантство, на ублажение своего научного руководства, на написание сначала кандидатской диссертации, потом докторской. Сейчас он доктор наук, профессор, и родственники девочки пригласили его на консультацию. Профессор взял историю болезни в руки и стал ее листать.
   Мишкин сидел рядом и курил. Впечатление было, что он ни о чем, кроме сигареты, не думал и смотрел только на дым.
   Временами он захватывал подбородок большим и указательным пальцами, потирал его, а потом смотрел на пальцы, будто отросшие на подбородке волосы могут остаться на руках. Досадливо поморщился — вспомнил Галину забывчивость. «Ежедневно сюда приезжает. Ну спасибо, помогает нам с девочкой. Но бритву-то мне можно привезти! Безобразная забывчивость. Что ж мне, оперировать бороду, что ли!»
   Он опустил голову на руки, прикрыл на минутку глаза и потер веки.
   — А здесь, Захар Борисович, на этом листе, — что мы лили и сколько.
   — Вижу. Пойдемте посмотрим девочку. Потом думать начнем. — И, сделав вид, что они еще не думали, вышли из кабинета.
   Смешно было смотреть на них сзади, когда присоединились и другие врачи отделения. Впереди двигались почти двухметровые два ферзя, а сзади пешки обычного размера. Кто! что! ими двигает?
   После общей дискуссии в ординаторской зашли опять в кабинет к Мишкину.
   — Ну конечно же, что я вам посоветую, Евгений Львович? Все правильно. Конечно, если бы вы могли достать аминазол и интралипид, это сильно бы поддержало ее силы. Не ест же ничего. В данном случае это было бы очень полезно.
   — Да где взять! А ну их к черту, скажу родственникам— может, достанут. Нам же не разрешают давать родственникам рецепты.
   — Плюньте. Скажите. Девочку жалко.
   — Конечно, скажу. Главную вот только не хочется подводить. Я еще в первый день дал бабушке рецепт на сигмамицин. Она много лет работает главным врачом — связи есть, привезла. А потом главной позвонили откуда-то из инстанций, где, по-видимому, бабка доставала, и стали кричать на тему наших прав и обязанностей. Мол, если бесплатное, то и лечите бесплатно тем, что есть, или сами доставайте. А нет — так нет. Дескать, ни родственников, ни их деньги включать не имеете права. Бабка, говорят, у них все пороги обила. Утомились, видите ли. Ну, а наша и сказала им в ответ: «Правильно сделала. У меня б дочка так болела — и я бы бегала». Сказать-то сказала, а могут выговор влепить.
   — Могут, конечно. Но без риска хирурги не работают. Такова, так сказать, селави, как говорит мой сын. Может, достанут. Ей бы это было неплохо.
   — Вестимо, неплохо. Рискуют хирурги, а расплачивается главный врач.
   Дальше пошел пустой светский разговор, завершающий консилиум, даже не пустота, а бессмыслица.
   Они катили по камням пустую бочку конца консилиума. Захар Борисович думал о чем-то своем, цитируя «мо» своего сына, а Евгений Львович вернулся в мыслях к девочке, временами выплевывая вслух свое любимое «вестимо», безличные «дескать», «отнюдь» и все прочее из арсенала необходимых необязательностей.
   Наконец они расстались около машины, и Мишкин пошел в палату к девочке.
   Сначала посчитал пульс.
   Затем посмотрел язык.
   Потом проверил капельницу — с какой скоростью капает, как стоит игла в вене.
   Наконец стал щупать живот. Сначала легонько, поверхностно.
   Затем нажимая сильнее, одновременно наблюдая за лицом.
   Потом стал щупать около самой раны, отвлекая девочку разговором.
   Наконец перестал ее осматривать и заговорил с бабушкой-доктором, сказал ей об аминазоле и интралипиде: «По четыре флакончика хорошо бы того и другого».
   — Не мало будет, Евгений Львович?
   — Хватит, наверно, пока. Они дорогие, Дарья Гавриловна.
   — Вы уж наши деньги не экономьте, пожалуйста, Евгений Львович. Нам сейчас не до этого. Пойду звонить.
   И опять к девочке:
   — Ну все ж как тебе сегодня, а?
   — Я ж сказала, Евгений Львович. Хорошо. Лучше, чем вчера.
   — Пить хочется? Трудно не пить?
   — Нет.
   — И язык у тебя влажный. — И к сестре: — Какая хорошая девочка. Вот бы я ее себе в невестки взял. — И к девочке: — Только жалко тебя. — И к сестре: — Он ей в подметки не годится.
   Пошел по коридору. Зашел к дежурным. Один сидел ел. Другой спал.
   — Хорошо вам — не везут ничего. Вы за девочкой смотрите. Сейчас ей капают калий. Там все написано, что капать и когда. Если привезут аминазол и липид этот — позвоните. Как бы не перелить ей жидкостей больше чем надо.
   — Уже семь часов, Евгений Львович. Идите домой. Если что — позвоним.
   — Да, позвоните. Иду. Дай закурить. Покурю и пойду. Сел, как провис.
   Сначала молча курил. Затем опять заговорил о девочке.
   Наконец встал, попрощался и пошел по коридору опять к девочке.
   В восемь часов он все же из больницы вышел.
   Шел он, медленно переставляя ноги, но, по-видимому, благодаря их длине, что ли, в конечном итоге получалось, что шел он быстро.
   «Мне бы сейчас несколько молодых ребят. И чтоб мужики. — Поначалу Мишкин шел медленно, и размышления его носили размеренный характер. — С мужиками легче. Каторги домашней нет у них. Ну что Наташа, например, ну, хороший хирург, но дети, магазины, муж. Нет, ребят мне нужно, ребят. Вот выстроили нам, скоро открывается, новый корпус — кому работать? Народу не хватает. Набрать бы ребят — и девочку было бы на кого оставить. Посадил бы, и сидели. И с удовольствием. А так, когда их несколько человек, — где взять? Вон автобус. Не побегу. Пройдусь еще. Медленно. Дежурств на каждого тоже приходится много. Правда, заинтересованы — подработка нужна. А много не разрешают. Вдруг доктор переработает. Охрана труда зорко следит. А если недоест — неважно. Охрана еды — нет такого сектора в месткоме. Пожалуй, девочке надо еще гамма-глобулин завтра дать. Надо сказать аптеке, чтобы достали. И Нина обещала какой-то новый антибиотик привезти. Сейчас бы она была. С машиной быстрее. А где ж хирургов брать для нового корпуса? Говорят, в институте на последнем распределении студенты отказывались идти в хирургию. В психиатры идут, в рентгенологи. И даже, поработав немного, некоторые уходят из хирургии. Вредностей или трудностей не боятся. Деньги нужны. А там и за вредность прибавка, и отпуск больше, чем у хирургов. Сейчас хорошо хоть в анестезиологи повалили. Им теперь тоже и отпуск увеличили и прибавку дали. Нам же придумали моральное удовлетворение. А его нет. Когда хорошо — норма, проходишь мимо. Вот моральное неудовлетворение — это бывает, когда плохо. Эти моральные реакции удовлетворяют, действуют лишь на единицы, а хирургов надо тысячи. Деньги бы прибавили. Пройду еще остановку пешком — а то устал что-то. И псориаз опять обострился. Это, наверно, после той черепной травмы. Конечно, консультанты нужны. Да и на себя одного ответственность брать страшно. Еще неизвестно, чем кончится. А Захар — человек понятный. Конечно, он в клинике вынужден барахтаться, как в проруби. Но в рамках их проруби он из тех, которые тонут чаще других. Тьфу-тьфу, не сглазить бы его. Гнойный процесс идет — конечно, есть смысл сделать гамма-глобулин. В новом корпусе, если разрешат их проект немного переделать, надо будет выделить послеоперационнореанимационное отделение. Это надо же! Построить семиэтажный хирургический корпус без реанимации. Строили по проекту пятнадцатилетней давности. Сделаем там сами. И девочке там было бы лучше. Станет лучше ей — тьфу-тьфу, —надо будет перевести в отдельную палату. В новом корпусе будут такие. Невестка — хм. Такую девочку, конечно, жалко Сашке давать — хамит, грубит. Впрочем, возраст такой. Да от меня, кстати, не зависит, кому ее давать и даже кого он будет брать. А Галя ему и замечание сделать боится. Он-то с ней как с матерью, — не знает. А у ней все время в голове — не мать. Ему ж не объяснишь. И не надо. Сколько она ему сил отдала, а он грубит. И мотается она сверх меры. И у себя на работе, и ко мне приезжает. И с девочкой этой тоже возится. Совсем умучилась. Похудела. Девочка-то за несколько дней вон какая стала. Господи, хоть бы поправилась. Ничего не жалко. Все бы отдал. Но обеты лучше не давать. Как эта легенда: дал обет перед битвой — в случае победы отдать в жертву первое, что увидит дома, — пришлось дочерью жертвовать. Лучше обетов не давать. — Мишкин увидел автобус и пошел быстрее. — Обеты — они как суеверие. А суеверие, вестимо, грех один. Суеверие — это ни знаний, ни веры. Чаю хочу. Крепкого. Не кофе. Вот он. Автобус».