Мишкин. Я говорю, что прочел эту жалобу до конца, там вовсе…
   Член комиссии с трубкой. Да плюньте на жалобу. Мы ответим…
   Мишкин. Я говорю, что нет тут жалобы в конце.
   Председатель. Как нет? А что там? Нам же из газеты переслали для разбора.
   Седой и лысый. Переслали, наверное не дочитав до конца.
   Толстый с гладкой прической. Да и мы до конца ведь не дочитали. А что у вас с рукой, Евгений Львович? На операции?
   Мишкин. На субботнике. На погрузке картошки.
   Седой и лысый. Фантастика!
   Председатель. Ну ладно, ладно уж. Я ж говорю, нужен чиновник для доклада. Так что же они хотят? Давайте мне, Евгений Львович, я дочитаю. «…В конце концов, мы не имеем претензий. Мы не жалуемся». Так прямо и пишут, товарищи! «Мы не понимаем». Они, во-первых, не понимают, что все написанное в инстанции пересылается и все равно разбирается как жалоба, и для того мы здесь сидим. Мы должны думать, казнить или не казнить, а не казнить или награждать. Ну ладно, дальше. — «И если это велико, как говорили нам в больнице, то о великом напишите в газете. Если ординарно, но правильно — расскажите нам, чтоб было понятно. Если плохо — предупредите». Все, и дальше подписи. Ах, как некстати заболел инспектор. Собственно, все, товарищи, на сегодня. Для руководства нужен грамотный чиновник, а не специалист. До свидания. А вы чем-то недовольны, Евгений Львович?
   Мишкин. Да нет. Теперь ведь всегда при эмболии придется идти на риск. Всегда придется оперировать.
   Седой и лысый. Непонятно. Ну и что?
   Мишкин. Кончилась свобода выбора. Каждый полученный успех лишает нас свободы выбора. Теперь не сомневаться буду я, а оперировать. Не думать, а действовать.
   Самый старый. Что ж в этом плохого, если эксперимент за все уже решил?
   Мишкин. А я не хочу, чтоб за меня что-то или кто-то решил, даже если я сам это породил! Я люблю сомневаться.
   Самый старый. Нет, выговор, пожалуй, вам все-таки надо дать.. Утешайтесь тем, что и у других теперь уменьшилась свобода выбора.
   Председатель (смеется). Я ж говорю, что нам не хватает чиновника, подготовлявшего бы материал. Время позднее. До свидания, товарищи.

ЗАПИСЬ ВТОРАЯ

   А дело было так. Евгений Львович сидел дома в кресле, вытянув свои длинные, очень длинные ноги, пытаясь, не сходя с места, с кресла, загнать в угол собаку. Собака — прекрасный рыжий ирландский сеттер — увертывалась от ног, а Мишкин все больше и больше сползал, так что почти все его два метра, за исключением части от лопаток и до темени, висели в воздухе, выползая из кресла. Сын валялся на тахте и канючил:
   — Пап, оставь его в покое, пап, не мучай собаку, пап.
   — Да я не мучаю — ему ж тоже нравится. Мы ж играем.
   — А вот тебя бы так.
   — Если с любовью, то…
   И это все длилось уже около получаса. Все участники этой игры и дискуссии были довольны. Соседка из коридора:
   — Евгений Львович, вас к телефону.
   Мишкин встал, пошел к дверям. Собака, будто и не старалась увернуться от его ног, потянулась за ними. Она словно приклеилась к его штанине и была приклеенной до самой двери. Но в общий коридор квартиры не вышла. Собака, по-видимому, понимала, что в общей квартире надо иметь письменное согласие всех жильцов на ее присутствие здесь, а этого разрешения Мишкин не получил, а импульсивно купил пса, как только посмотрел в глаза тогда еще безымянного щеночка, ныне нареченного Рэдом.
   Рэд не выходил из комнаты, а оставался на пороге, даже когда дверь была раскрыта настежь.
   — Я слушаю… В терапии?.. А почему вы думаете, что эмболия?.. Сколько времени прошло?.. Полтора часа! Могли бы и раньше позвонить… Синяя? Одышка есть?.. Кровь, значит, хоть немного, но проходит в легкие… Ладно, ладно. Готовьте операционную.
   Рэд встретил Евгения Львовича в дверях, снова приклеился носом к штанине, но игры уже не было.
   — Я уезжаю в больницу.
   Особого впечатления это ни на кого не произвело. Евгений Львович одевался. Галя спросила:
   — А что там?
   — Говорят, эмболия легочной артерии.
   — У твоего больного? Оперировал?
   — Нет, в терапии. Инфаркт. Третий месяц.
   — Что ж ты будешь делать?
   — Попробую.
   — С ума сошел! А вдруг это не эмболия, а повторный инфаркт?
   — Будут сомнения — не буду делать.
   Пока все это происходило и говорилось в относительно медленном темпе.
   — Когда у тебя была последняя попытка?
   — Четыре месяца уже. Но то был случай мертвый. Да и рак неоперабельный. Я как автомат был — вижу, умирает человек, — давай спасать.
   — А после на трупах делал?
   — Раза два.
   — Я с тобой поеду, ладно?
   — Конечно. Там же наркоз дать некому. Хорошо, чтоты у себя не дежуришь.
   — А почему ты не торопишься, Жень?
   — Разве?
   По лестнице он спускался еще медленно. К такси они шли уже быстрее.
   — А ты почему машину не просил прислать?
   — Пока она приедет. Да и они где-то должны просить. А им давать не будут. Так быстрее.
   Галя была в длинном модном пальто, застегивающемся лишь у талии. С увеличением скорости пальто все больше и больше распахивалось, полы его превращались в огромные крылья.
   На стоянке такси большая очередь.
   — Женя, я сейчас попрошу разрешения у очереди.
   — Да ты с ума сошла. Неудобно.
   — Товарищи, нам надо срочно в больницу, на операцию вызвали.
   Никто ничего не отвечал — не возражали и не предлагали.
   Он прошипел, что надо уходить и искать такси в дороге. Она отмахнулась от него. Из-за очереди появился диспетчер с красной повязкой.
   — Вон машина подходит. Садитесь.
   Галя подошла к машине под защитой диспетчера. Из очереди кто-то робко сказал: «А может, врут — ишь пальто длинное надела, и он длинный».
   — Чем они недовольны? — спросил шофер, когда они уже отъехали.
   — Мы без очереди, — охотно ответила Галя. — Нам в больницу. На операцию вызвали.
   — А вы бы не спрашивали. Сказали б милиционеру. Остановил бы любую машину. Положено.
   — А нам диспетчер помог.
   Они сидели сзади. Мишкин сел на самом краю сиденья, вытянув вперед спину и шею, упираясь коленями в спинку переднего диванчика. И видимое его спокойствие тоже кончилось.
   — Не забудут ли они долото для грудины положить.
   — А ты сказал?
   — Я сказал, чтоб все сосудистое положили… А может, и это не сказал.
   — Положат, наверное.
   — Ведь, в случае удачи, это на всю ночь, Галя. А ты дежуришь завтра.
   — Что поделаешь. Лучше ж я дам наркоз, чем сестра. Вы знаете, — обратилась она к шоферу, — там к больнице объезд большой. Нет левого поворота. Вы либо должны нарушить, либо мы сойдем у перехода и добежим пешком. Там разворот километра четыре.
   — Вообще-то можно нарушить. Да я опасаюсь чего-то. Он же, если остановит, сначала права мои будет смотреть, потом свои права качать — вас расспрашивать. Время потеряем. А меня накажет — ищи потом правды.
   — Сойдем, сойдем. — От бывшего спокойствия и неторопливости у Мишкина не осталось и следа.
   Выйдя из такси, они сразу же побежали. В сумерках виднелись лишь их силуэты. Впереди быстро двигалась неправдоподобная, от темноты еще более увеличивающаяся высота, верста — уж не знаю как это назвать. А сзади бежала женщина, нижняя половина которой была двумя крылами.
   В школе его ребята звали — бесконечная прямая. Но сейчас бежал длинный изломанный столб и сзади летела птица.
   В коридоре их встретила сестра: «Больной в операционной. Все врачи там».
   Пульс — относительно хорош. Давление держит. Уже что-то капает в вену.
   — С больным говорили?
   — Естественно.
   — А с родственниками?
   — Терапевты разговаривали.
   — А что терапевты говорят? — это уже Галя интересуется. Она часто, в этой формально чужой для нее больнице, дает по ночам наркоз. Когда в тяжелых случаях вызывают Мишкина — едет и она, если не дежурит.
   — А терапевты говорят то же самое: помирает больной и ничего сделать нельзя.
   — Кардиограмма что?
   — Считают, что эмболия.
   — Когда инфаркт был?
   — Срок уже большой. Ходил уже.
   — Все равно. Другого-то выхода нет.
   — А это, думаете, выход? Доктор Онисов полон сомнений.
   — Нет, вы уникумы. Это же полная безнадежность. Ничего не выйдет. Приехали! Сейчас работы на всю ночь. Силы все истратим. Лекарств уничтожим — спасу нет. Кровь по «скорой» со станции привезли — и ее истратим.
   Мишкин уже переоделся в операционную пижаму.
   — Кровь заказали?
   — Уже привезли.
   — Больной спит. — Быстро Галя работает. Впрочем, при чем тут Галя? Слаб больной очень — сразу уснул.
   — Галина Степановна, давление хорошо держит?
   — Когда качаем в вену — держит, Евгений Львович. Мойтесь быстрее.
   С Мишкиным моются дежурные хирурги Алексей Артамонович Онисов и Игорь Иванович Илющенко.
   Онисов. Нет, ты, Мишкин, уникум. Ехать и затевать это в явном…
   Мишкин (он нетерпеливо топает ногой, так сказать, сучит ногами). Прекрати болтовню. Мойся. Зачем звонил тогда?
   Онисов. Ну, а как не позвонить?! Ты же съешь, но я считаю, что напрасно все это.
   Мишкин мылся очень сокращенно, так сказать.
   — Ну, не баня же, быстрей надо, быстрей. Есть же случаи, когда все инструкции до конца не соблюдают.
   Он мазал грудь йодом, но на месте спокойно не стоял. Притопывал, издавал какие-то постанывающие звуки, его карие глаза над белой маской то казались совсем черными, то светлели. Он только накрыл больного простынями и, не дожидаясь прикрепления их, потянулся к инструментам.
   — Евгений Львович, подождите. Сейчас давление померим.
   — Раньше надо было, мне некогда, Галина Степановна.
   — Женя, подожди. Перед разрезом надо же померить еще раз. Не кровотечение — такой экстренности нет.
   — По молодости мы вам прощаем, Галина Степановна, мысль об отсутствии необходимости в спешке. — Однако обычно снимающее с него напряжение хамство по отношению к жене на этот раз успокоило очень незначительно, но скальпель на стол положил.
   Галя шепчет сестре-анестезисту:
   — И сам понимает, что можно не торопиться, видишь, какими длинными оборотами говорит. Торопиться надо после вскрытия грудной клетки.
   Вступил в дискуссию Онисов:
   — Ты чего-то, Мишкин, нерешителен сегодня. Сомневаешься, да?
   — А я всегда нерешителен. Убийцы только бывают решительными. Гитлер был перед началом войны решительным. Дурак ты, нерешительность заставляет задуматься. Это зло растет само, а добро надо выращивать, а для этого сомневаться.
   Болтает Евгений Львович — нервничает.
   — Можете начинать.
   Мишкин взял в руки нож. Он простонал дважды — то ли от нетерпения, то ли от волнения, то ли от сомнения.
   Галя напряженно, но совсем не удивленно посмотрела на него.
   (А я бы все равно удивился. Сколько бы я ни видел его в работе, в жизни, я все равно удивляюсь. Я не могу привыкнуть ни к его жизни, ни к его манере оперировать. Я смотрю на то, как и что он делает, и я все это могу, я все могу делать так, как он, я понимаю так, как он; но почему-то он делает, а я нет. Я уже один раз слышал этот стон. Перед тяжелой, с неясной перспективой операцией. Это стон какой-то разрешающейся страсти, стон облегчения, стон ужаса и радости, стон испуга за себя и за другого. Откуда этот стон, когда он сам мне говорил о своей работе не как о чем-то непостижимом, он говорил о работе своей как об обыденном тяжелом труде. Тогда откуда этот стон? Он говорил мне: «Ты же видишь, как приходится работать. Я люблю эту работу, люблю. Работа для меня не обыденщина, но самое что ни на есть обывательское дело. Поэтому мне нужна разрядка, ну, выпить, что ли, с кем-нибудь приятным мне. Только обязательно в приятной компании выпить, не просто выпить. А с приятными и напиться можно — голова не болит. Это от выпивки как от самоцели голова после болит. Работа, семья — это хорошо, это здорово, но это каждодневно, это обыденщина. Нужна разрядка. Хотя какая-нибудь операция может быть и разрядкой».
   Но все это пустые слова, пустые декларации, наверное.
   Откуда этот стон?!
   Все это для него — дело каждого дня, но он чуть по-другому относится к своему делу, чем все. Помню еще одну его речь, когда мы сидели в хорошей, своей для меня компании, то есть он и я:
   «Боже! Какой кретин я! Самодовольное ничтожество. Прочел в очерке: „Осторожно, словно кашмирскую шаль, хирург рассек сердечную сорочку…“ Я считал, что это пошло, что сердечная сорочка все-таки дороже и нежнее кашмирской шали, что хирурги будут смеяться и возмущаться… Я дурак! Оказывается, многие хирурги действительно считают это хорошим сравнением. По-видимому, они считают кашмирскую шаль действительно… Что говорить! Кретин я!»)
   Мишкин провел скальпелем вдоль грудины.
   — Стернотом и шпатель.
   Он взял грудинное долото, подсунул под грудину для защиты сердца металлическую дощечку шпателя и тремя ударами молотка раскрыл, как книгу, грудную клетку.
   — Перикард, — шепнул он сам себе и проглотил то ли слюну, то ли еще что-то. — У-у-уз-ы-ы… — тоже шепотом и весь покрылся потом.
   Может, это страх, банальный человеческий страх.
   Галя спокойно продолжала дышать мешком, раздувая легкие.
   — Уууу, — на вдохе. — Аааа, — на выдохе. — Ууааон у тебя дышит?!
   — Дышит.
   — Прекрати. Ты же видишь, мне это сейчас мешает. Прекрати дышать.
   Галя на минутку остановила дыхание и наклонилась к сестре:
   — Знаешь, Таня, он, по-моему…
   — Перикард. Возьми на зажимы. Сейчас рассечем. Ножницы где? А, черт! Давай скальпелем. О-о-о-а! Сердце ранил! Отсос! Убери тряпки. Я заткнул пальцем. Шить давай. Шелк четвертый. Как он?
   — Все хорошо.
   — Хорошо. После зашьем. Держи ты здесь палец. Смотри, а сердце стало лучше биться. А ведь мы разгрузили правое сердце! Так же лучше! Давай зажимы сосудистые на вены. Нет. Вот эти — «бульдожки». Да, эти. Положил. Следи за ними, страхуй. Пережмешь, когда скажу. Зажим Сатипского. Вот этот лучше. Разрез делаю. Держалки дай прошить. Нет. С атравматическими иглами. — Опять тихое, длинное, вибрирующее «ы», потом:—Хорошо, ребята, — это почти шепотом и громко дальше: — Пережимай вены! Снимаю Сатинского. Вот он, тромб!! На, сохрани, — это сестре сказал. Засунул обе руки в глубину грудной клетки, сдавил оба легких. — Вот еще тромбы! Опять кладу Сатинского. Зажал. Снимайте с вен. Открыли? Шелк четвертый — здесь на сердце двух швов хватит. Зашил… Теперь артерию. Не надо нитки. Я этой держалкой зашью… Все зашил. Сюда еще шовчик — подсачивает. Все! Зашил все. Перикард остался. Как он? Дышите как следует!
   — Не кричите, Евгений Львович. Все хорошо. Дышим. Давление восстанавливается.
   — Вы что-то очень спокойны, Галина Степановна… Давай, давай шелк зашивать. Сколько прошло от вскрытия грудной клетки?
   — Пять минут до пуска кровотока.
   — Это хорошо. Теперь можно не торопиться. — Мишкин замурлыкал любимую песню «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам и вода по асфальту рекой…».
   Они медленно зашивали. Когда грудину сшили, Мишкин сказал, чтоб кожу зашивали сами, и вышел в предоперационную.
   Галя передала дыхательный мешок сестре и вышла следом.
   Он стоял красный, она рядом бледная. Больше никого не было. Он стукнул ее по плечу, обнял, прижал к себе.
   — Неужели удача? Галенька!
   — Ты совершенно неприлично рычал, как Отелло в провинциальном театре прошлого века, и вечно эта детская песенка.
   — Дура ты. Это же впервые. Теперь отходить его. Что ты льешь?
   — Не вмешивайтесь не в свое дело, Евгений Львович. Что надо, то и льем.
   — Гормоны делала?
   — Я потом все напишу и распишу, что делала и что надо делать дальше.
   Он скинул на пол халат, фартук, перчатки в раковину и пошел. Галя за ним.
   В ординаторской он взял со стола булку, влез в холодильник и стал пить молоко прямо из пакета, надорвав только уголок.
   — Ты же дежурных объешь. Им нечего есть будет.
   — Пусть идут домой. Я останусь.
   — Люди принесли поесть что-то, а ты!
   — Отстань.
   Она ушла в операционную.
   Когда Онисов пришел в ординаторскую, Мишкин сидел в кресле и рассматривал какой-то журнал.
   — Как он?
   — Нормально. Ну ты уникум, Женька.
   — Ты смотри. Карикатурка. Жених и невеста. Оба длинноволосые, оба в очках, оба в брюках. Он, карикатурист, не поймет, кто из них кто. Вот что значит смотреть на форму, а не на существо. Вот детям также надо одеть людей по-разному, чтобы они могли знать, кто мальчик, а кто девочка. Даже если голые, а?! — Мишкин неестественно громко захохотал, что было ему несвойственно.
   — Нет, ты уникум, спасу нет! Все равно не выдержит же.
   — Пошел вон, дурак. Уходи с дежурства к чертовой матери. Сам с ним буду.
   Он опять ушел в операционную.
   Днем на работе Галя рассказывала о мужниных доблестях. Все охали, ахали, расспрашивали и не очень верили. А может, и верили.
   — И ты там всю ночь была?
   — Ушла в семь купить им что-нибудь поесть.
   — А чего ж вы оставались, когда все сделано?
   — А он не уходит. Я ему тоже говорила. Все расписала, что, как, и когда, и почему, и зачем лить. А он не уходит. Он как нависнет над больным своим телом громадным… И они у него выздоравливают, по-моему, не от лекарства, а от тела, его тела, от тепла его тела.
   — А знаешь! Может, он и прав.
   — Так ведь выздоравливают не только у него. Мне-то каково!
   — Такую операцию сделать! Ох и везет вам, Галочка. А что, им есть не дают, что ли? Зачем им покупать ходили?
   — Закона-то нет кормить дежурных, да чтоб как надо кормить. Поэтому где кормят, а где и нет.
   — Одно дело дежурные, а другое дело — энтузиаст и патриот остался.
   — Какое это имеет отношение к финансовым порядкам и к финансовой дисциплине? Надо позвонить ему.
   — Женя! Ну как? Ну ладно. Иди домой. Ну там же дом все-таки — сын, собака. А вечером опять приедешь. Ну ладно. Еда есть в холодильнике. Подогрей только.
   Галя повесила трубку, подошла к зеркалу, поправила прическу.
   — Не подогреет ведь, будет есть холодное, я его знаю.

ЗАПИСЬ ТРЕТЬЯ

   Восемь часов утра.
   В большом кабинете главного врача по стенкам на стульях и креслах сидят дежурные, заведующие отделениями, заместители главного врача. Эта административная Пятиминутка должна закончиться к половине девятого, когда приходят все врачи и начинаются пятиминутки в отделениях.
   Марина Васильевна. Давайте ваша сводки.
   Дежурные сдают сводки движения больных. Главный врач подсчитывает, сверяет цифры с данными кухни и затем подписывает ведомость на питание больных.
   Марина Васильевна. Так. Начинаем. Терапия.
   Дежурный терапевт рассказывает, сколько больных было, сколько выписалось, сколько поступило, сколько состоит сейчас, кто тяжелый и были или нет нарушения труддисциплины.
   Дежурный хирург рассказывает по такой же схеме и, кроме того, какие были операции за сутки и каково состояние послеоперационных больных.
   Марина Васильевна. Сегодня к нам много всяких указаний поступило, и нам надо много сделать всего, много решить. Во-первых, вновь создан Освод, нам надо…
   Мишкин. Что это — Освод?
   Марина Васильевна. Общество спасения на водах. Когда-то это уже было, потом ликвидировали, теперь опять есть решение создать его. Значит, нам надо создать его, то есть выбрать уполномоченного в это общество и собрать взносы у всех в больнице. Какие будут предложения? Кого мы задействуем в уполномоченные общества?
   Зам по административно-хозяйственной части, как говорится, в дальнейшем именуемый Зам по АХЧ, вносит рацпредложение:
   — Это мы после решим, а сейчас надо взносы собирать.
   Марина Васильевна. Это мы в день зарплаты соберем. Посадим человека у кассы — сразу и отберет у всех. Еще нам надо подписаться на журнал «За рулем», — она засмеялась, и все засмеялись. — Ну ладно смеяться-то, подписываться все равно надо — разнарядка.
   Дежурный хирург. У нас опять была катастрофа с бельем. Белья не хватило. Пришлось девочкам после операций заниматься автоклавированием.
   Марина Васильевна. Евгений Львович! Почему вы не можете организовать эту службу в отделении на спецуровне? Кто виноват?
   Мишкин. Да что вы как с луны свалились! Кто виноват! У нас больные при прохождении стацлечения по линии обслуживания бельем не на спецуровне не в результате нарушений труддисциплины, а в результате рацпредложений и централизации, если угодно, Марина Васильевна. Кто виноват! Вот именно! Сначала объединили лабораторию в районную, потом бухгалтерия стала районная. Теперь прачечная централизованная районная берет и дает белье раз в неделю. Будто не знаете.
   Марина Васильевна. Это ерунда, несмотря на всю вашу иронию. Значит, надо на складе взять больше белья. Чтобы был запас. Что у нас, белья нет?!
   Мишкин. Легкое дело взять! Значит, на старшую сестру еще больше материальной ответственности за матценности ляжет. Ей что, больше делать нечего? Да и вообще — неделя. Понимаете, наше белье лежит неделю, ждет очереди в прачечную. Оно ж гниет — в гною, в крови, в кале, — уж не знаю, как это все назвать на птичьем сокращенном языке.
   Марина Васильевна. А нельзя с ними договориться, чтобы чаще меняли?
   Зам по АХЧ. Централизованная прачечная не может чаще, учреждений очень много у нее.
   Мишкин. Когда была наша больничная прачечная — проблем этих не было. А сейчас даже помещение бывшей прачечной пропадает, пустует. И все ради этих идолов — централизации да экономии. Надо ж знать, где можно! Было белье — кому это мешало?! Улучшается все не от экономии, а от прибылей. Вы на медицине не экономьте.
   Марина Васильевна. Ну ладно шуметь. Тут же мы сами не можем ничего изменить, — значит, надо делать то, что мы можем. Думать надо, как помочь делу. Вас мы, Евгений Львович, обяжем взять достаточное количество белья на складе, и чтоб перебоев не было. Вот так. Ты уж, Жень, совсем распустился.
   Мишкин. Я?! Вы вот мне скажите, что делать мне с послеоперационной палатой. Ведь нехорошо получается. Я туда должен дать лучших сестер — надежнее. Так?
   Марина Васильевна. Естественно.
   Мишкин. В этой палате не присядешь иногда и за целые сутки. А на постах они ночью семьдесят процентов времени сидят за столом, а то и спят.
   Марина Васильевна. Так что они хотят?
   Мишкин. Хотят, чтоб по очереди все были в этой палате. А я не могу любого в эту палату поставить. И так самому приходится торчать там все свободное время.
   Марина Васильевна. Вот и неправильно, что сами там торчите. Это вы плохой организатор.
   Мишкин. Конечно, плохой. Но что делать! Жизнь-то послеоперационных дороже моих организаторских способностей. Мне бы хоть хирургом стать, а тут еще организатором надо быть.
   Марина Васильевна. Воспитывать надо персонал. Должны понимать необходимость.
   Мишкин. Ну ладно, ладно! Хватит подменивать обучение и нормальные условия мифическим воспитанием. Они правильно говорят: «Чем становишься лучше, тем тяжелее тебе работа, а деньги те же. Лучше мы будем посредственными сестрами на легкой работе и с теми же деньгами». Правильно же говорят.
   Марина Васильевна. Если заведующий так думает, о каком же воспитании может идти речь!
   Мишкин. Опять воспитание! Дайте сестрам в этой палате хотя бы четверть ставки лишние — всего-то двадцать рублей. Ну, десятую часть — должен быть материальный стимул.
   Марина Васильевна. Надо учиться морально стимулировать, Мишкин. Ох и надоел ты мне! Есть благодарности, грамоты, Доска почета, стенная газета, наконец!
   Мишкин. Нет. За работу надо просто платить. У-пла-тить! Чем больше наград, тем меньше потребность руководствоваться банальными внутренними нравственными устоями. Не для награды, а по велению нравственного долга. А за нормальную работу — нормальную оплату. Это же медицина. Там награда — а здесь-то жизнь.
   Татьяна Васильевна. Вы же, Евгений Львович, никогда не обращались к нам в местком. Мы бы включились, помогли.
   Мишкин. А что вы можете? Вы можете им денег прибавить?
   Татьяна Васильевна. Прибавьте им смену. Пусть будет чуть больше часов — тогда можно оплатить.
   Мишкин. Больше суток?
   Татьяна Васильевна. Нет, это охрана труда не позволит.
   Мишкин. Приписать, может, часы?
   Татьяна Васильевна. Что вы говорите. Обманывать нельзя.
   Мишкин. Если бы нам разрешили в ведомости проставлять больше действительно проработанных часов…
   Марина Васильевна. Ну ладно городить, Жень. Понимаешь, что городишь?
   Мишкин. Вот увидите, у меня в конце концов катастрофа будет с сестрами в послеоперационной палате. Ну хорошо, если уж пошел такой разговор: а почему мне нельзя дежурным ставить больше чем на две ставки в месяц?
   Марина Васильевна. Не могу разрешить. Охрана труда не позволит. Профсоюзы на страже интересов и здоровья трудящихся.
   Мишкин. Но у меня некому дежурить. Врачей нет. Они все равно дежурят, а вы вычеркиваете проработанные часы. Какая ж тут защита здоровья! У меня хирург с анестезиологом трое суток почти не отходили от Крылова. Хотели им оплатить как-то — опять профсоюз не разрешает. Крылова-то выходили. Какого больного!
   Марина Васильевна. Ну что ты, Мишкин, гоношишься, как ты говоришь? Что можем, то делаем, а выше существующих инструкций не прыгнешь. Нельзя. Я не хочу рисковать. Читал в газете фельетон «Волшебница»? Главный врач вот так делала: давала людям заработать, писала фиктивные часы, чтоб оплатить вот такие трехсуточные отсидки. Строителям там тоже чего-то дописывала. Работа шла хорошо. В твоем понимании, обычные вещи делала, что ты просишь. Там она из дежурств обеденные часы не вычитывала…
   Мишкин. Какие ж перерывы на дежурстве. Что-нибудь сожрем на ходу, что из дому принесем. Вы ж и еды дежурным не даете.