— Уж так сразу.
   — Вы послушайте, не прерывайте. Я знаю вашу святую обязанность утверждать обратное.
   — Ну ладно.
   — Боли у меня давно. Носят они характер временами наступающей непроходимости. Симптомы ее классические. Прощупать ничего не удается. И тем не менее, если это рак, я думаю, что удалить уже его не удастся…
   — Давно у вас болит?
   — Около пяти лет.
   — Ого! Рак! Так долго.
   — Последнее время приступы чаще и все проявления непроходимости резче. В основном в последний год.
   — Пять лет! Конечно, рак длится намного дольше, чем это себе представляли раньше, — я в этом убежден. Но пять лет боли!
   А чем вы еще болели?
   — Я здоровый человек, Евгений Львович. Только зубы.
   — Каких-нибудь травм, операций не было?
   — Лет семь назад аппендицит. И еще в детстве неудачно в воду прыгнул. Болел живот около двух недель, лежал в больнице, боялись разрыва печени подкапсульного. Вот и все.
   — Вестимо, чего боялись. Прилягте, посмотрю. Доктор лег на диван. Мишкин присел на край.
   — Не похудели?
   — Последнее время немножко похудел.
   — Вы смотрите, какая складка. Чтобы рак пять лет и такая складка. Слева у вас ничего не прощупывается. А справа… справа слепая кишка немного переполнена.
   — Она-то и болезненна.
   — Вестимо — раз переполнена. А какой у вас был аппендицит?
   — Тяжелый для меня и для хирурга, но не гнойный. Он располагался, отросток, под печенью, был в спайках. Пришлось наркоз дать.
   — Так ведь болеть после этого может. Спаечный процесс. Ведь он был и до операции, как вы говорите, а уж после и подавно.
   — Евгений Львович, будем говорить начистоту и дальше, вы позволяете?
   — Мы ж договорились.
   — Если у человека рак, особенно неоперабельный, — так уж лучше его не лечить, пусть больной быстрей помрет. Так ведь?
   — Никогда.
   — Но для себя, не для меня, — мы ж договорились, доктор, — вы так думаете?
   — Никогда я так не думал. Ни для кого. Если у больного непроходимость на почве рака, надо все равно оперировать и либо вывести кишку, либо обход сделать, если нельзя убрать опухоль. Мы должны выполнять работу по обету, взятому еще в юности. Мы уже не вольны. Мы не должны решать за рак, а должны делать, что умеем и можем. До конца.
   — Вы действительно так думаете?
   — Я не знаю, как я думаю, — я так делаю. Мишкин сел в кресло. Доктор медленно одевался.
   — Я-то уверен, что все доктора при раке неоперабельном ничего не делают. Это ж нецелесообразно — что-то делать, мучения продлевать.
   — Нецелесообразно. Потому вы и не доверяете своим врачам в институте. Для вас нецелесообразно содержать доктора наук в институте. Нецелесообразно!
   — Но у вас в больнице думают, по-моему, так же. Мы…
   — Целесообразно! Кто знает, что целесообразно. Просто каждый должен делать свое дело, которому обучен.
   — Да. Но посмотрим. Посмотрим, Евгений Львович.
   — Кроме того, я убежден, ну не на сто процентов, а, скажем, на девяносто пять, что никакого рака у вас нет. В конце концов, анализы-то хорошие. Нет. Нет никаких оснований думать о раке. Я думаю…
   В дверь постучали, и вошел больной.
   — Евгений Львович, я сегодня ухожу…
   — Простите, я сейчас занят. Я потом к вам подойду.
   — Евгений Львович, вот у меня несколько вопросов к вам. Прочтите, пожалуйста.
   Мишкин взял исписанную бумажную салфетку и сказал:
   — Идите в палату. Я зайду к вам. — Больной ушел. — Это какой-то полусумасшедший. Я ему грыжу делал. Замучил меня. А во время операции ему было больно. Он стонал и извинялся, что вот он, мужчина, должен быть терпеливым, а не может сдержаться. Мне же еще приходилось его успокаивать. Представляю, что он написал. Вам как доктору, наверное, тоже можно прочесть. — Он стал читать: — «1. Какова должна быть длина шва? — Я же говорил. Вот так. Посмотрим дальше. — 2. Симметрично со швом другой стороны можно было сделать? Эстетика! — Интересно, что еще будет. — 3. Когда можно половую жизнь? — Ну это вопрос деловой. — 4. Если почувствую себя плохо, к вам приходить? 5. Сколько кг можно тащить в сумке? 6. Можно ли купаться, плавать, грести в лодке, играть в большой теннис? 7. Можно ли через месяц ездить за грибами, с большой корзиной и рюкзаком?»
   — Ну что ж, имеет право. Вы знаете, Евгений Львович, французский невропатолог Шарко называл таких больных «больные с бумажкой в руке». Заберите, говорил он, бумажку, и пусть спрашивает наизусть. Важное не забудет. Забывается несущественное. С бумажкой больные — всегда ипохондрики.
   — Кто ж знает, какими мы будем, когда заболеем.
   — Я-то уже болен.
   — Вы сейчас думаете, что вы не больной, а умирающий, вас ничто не интересует. А вот когда пойдет речь о выздоровлении и дальнейшей жизни — вот тогда посмотрим.
   Вошла Наталья Максимовна:
   — Извините, Евгений Львович, привезли больного, автотравма. Переломы, шок. Оперировать не надо. Нужно кровь переливать. Вторая группа — у нас одна ампула.
   — Закажите быстренько по «Скорой».
   — Да это все понятно. Что-то случилось с телефонной линией. Если гнать машину в центр переливания — не скоро будет. Вторая группа. Я спросила, у кого из наших есть. Не возражаете? У нас-то с вами первая.
   — Подумаешь. И первую можно. Пойдем в операционную.
   — Подождите же, Евгений Львович. Одногруппная же лучше! А согласных сдать свою кровь — полна коробочка. Если бы столько же было желающих, когда мы должны были сдавать кровь по разнарядке, — нас бы не ругали так в районе.
   — Простите, Сергей Алексеевич. Дела. Я еще увижу вас. Пойдем.
   — Конечно, конечно, Евгений Львович. У меня вторая группа, Евгений Львович, возьмите у меня. — Сергей Алексеевич испуганно и настороженно смотрел на коллег.
   — Спасибо, Сергей Алексеевич. Возьмите у него тоже, Наталья Максимовна. Пошли быстрей.
   В коридоре около операционной он остановился и сказал:
   — Кровь у него возьмете, а переливать…
   — Нам ему надо кровь перелить, а не то что брать у него. А может, там рак.
   — Дурочка ты, Наташа, а еще перебиваешь. Он же проверяет, что мы думаем. Если мы думаем, что рак, — значит, кровь не возьмем.
   — Все понятно, но сам-то он должен понимать. Он ведь думает, что рак…
   — А это его проблема. Кровь у него возьмем, а потом ему же и перельем ее.
   — А у него рак?
   — Кто его знает. Не похоже, но, может, и рак. Надо рентген сделать. Пойдем к этому шоку.
   — Да там ничего не надо делать. Просто из шока выводить пока. Я пришла, чтоб предупредить о взятии крови у своих.
   — Посмотреть надо все равно. Мы же дежурные. А кровь возьми у меня. Нельзя брать у среднего персонала, если сам заведующий еще не дал. Неприлично.
   — Что за глупости. Во-первых, все прекрасно знают, что вы свою кровь уже не раз давали. А во-вторых, Евгений Львович, вы сами говорили, что к людям надо хорошо относиться, доверять заведомо. А сейчас?..
   — Ты права. Это я заразился от доктора. Он никому из докторов не доверяет. Он весь в целесообразности. Лечить неоперабельный рак, он считает, нецелесообразно и не гуманно. А теперь всех врачей боится.
   — А что он считает целесообразным — убивать, что ли?
   — Он сейчас ничего не считает. Он в полном раздрызге чувств. По-моему, он путался, не понимая, кто врач, а кто палач, когда болезнь вступает в конфликт с целесообразностью. Ничего, мы его научим жить, а?! Лишь бы не рак был. Молодой совсем парень. Доктор наук.
   — Доктор!
   — Ну да. Пойдем, Наташа, все же надо посмотреть больного. Потом в ординаторской он сидел и разглагольствовал о том, как люди хорошо откликаются на действительные и конкретные нужды. Когда не для какого-то абстрактного плана или галочки. Четыре сестры и один врач дали кровь. А сейчас уже и со станции привезли. Крови достаточно сейчас.
   — Но он еще тяжел. — Это Банкин, травматолог. — Больному еще вытяжение надо делать, еще возиться много.
   — Теперь, наверное, опасности для жизни нет.
   Но вот уже и больного вывели из шока, и вытяжение наложили, и травматологи смогли уйти домой. Все ушли. Наступил вечер. Пока дежурство легкое. Все спокойно, Дежурные Мишкин и Наталья Максимовна решили поесть. Вытащили из холодильника свои припасы, притащенные из дома, объединили. Наташа подогрела на плитке, что было предназначено для еды в теплом виде, и, так сказать, еще не очень усталые сели за стол.
***
   МИШКИН:
   Мы поели. Расселись в креслах. Стали ждать, отдыхать. Начали спокойный разговор дежурных, когда все в отделении сделали, а нового ничего не привезли.
   Телефонный звонок.
   Наташа взяла трубку.
   — Алло… Сейчас нельзя. Она занята с больными. — Повесила трубку.
   — Ну что такое, Наташа, трудно позвать сестру к телефону? А завтра ей придется звать тебя к телефону. Да и учти, уважения больше, доктор пошел звать к телефону сестру иль санитарку. Ты хоть посчитай — и увидишь, что выгоднее. И зачем это: «Сейчас нельзя. Она занята с больными». Фу. Мужики — те грубияны. Но ты не будь сукой.
   Какой бы ты ни был резонер, но женщинам в такой тональности говорить нельзя. Конечно, она в слезы. Я уж и извинялся, и на бровях перед ней ползал. Дернул черт меня сукой ее назвать. Но, наверное, не в суке дело было. Просто самой неприятно, что так сказала. А все равно оправдываться стала:
   — Виновата, Евгений Львович. Но так все надоели. Покоя хочется хоть какого. На дежурстве только и есть покой. Ну, привезут больного, так это нормально, работаешь, устанешь, но нормально устанешь. А дома! Дома нет покоя. Ведь уже скоро сорок лет мне. А до сих пор в кошмаре живем. Муж, родители мужа, ребенок и я. Вы же видели. Кресла-кровати наши ставлю днем на родительскую тахту. От этой тесноты ругань все время. А с кем — со свекровью, конечно. Хотя я ей должна быть благодарна по гроб. Отношения с мужем портятся. Сын носится по комнате аж голова шумит. В коридор выгнать нельзя — сосед больной, ругаются. Да и действительно больной. Уже два года болен. И до конца жизни болеть будет. В сердцах пожелаешь… Уж не скажу что, а потом маешься, сердце болит от такого. Говорят, скоро дадут квартиру. Уж пять лет говорят. На кооперативную денег нет. А скоро сорок — жизнь-то кончается почти. Вот и бережешь покой ординаторской. Вы уж простите. Сама знаю, что плохо. Эх Евгений Львович, дадут квартиру, заведу собаку, как вы. А вы тоже хороши. В общей квартире собака. И главное, все на Галю бросили, она ведь с собакой возится. Да в общей квартире. А здесь вы деликатный, для других. А ей каково. Так и ходим мы, несчастливые, за счастливчиками.
   Перешла в наступление. Да бог с ней. К тому же и права!.
   Опять телефонный звонок.
   — Хирургическое отделение… Позвоните позже. — Бряк трубкой на рычаг. — Ой! Что же я! Вот так, Евгений Львович, а ведь решила сейчас всех подряд звать.
   — Ох, кума, сглазишь ты наш покой. Его ведь заслужить надо. И расстроила ты меня. Все-таки приятно думать, что тебе, то есть мне, очень плохо живется. Втроем в двадцатиметровой комнате. Но ведь есть же возможность собаку держать. А мне все мало. Скоро дадут тебе квартиру. На пятерых-то — трехкомнатную. Ох и заживешь ты. Буду приходить к тебе отдыхать. Пустишь?
   Она засмеялась. Наталья Максимовна часто смеется. И сейчас. Белые волосы распушились. Под лампой сидит — волосы блестят, рот большой — я люблю, когда у женщины большой рот. Наташа такая молоденькая кажется! И не поверишь, что ей под сорок.
   — А почему ты так молодо выглядишь?
   — Какое молодо?! Я за последние годы полнеть очень стала. Вот все, кто занимается спортом, как бросят, так полнеют.
   — Я и говорю, что от спорта больше плохого, чем хорошего. Ведь бросать-то всем приходится. И быстро развал.
   — Если бы знала, что так себя буду плохо чувствовать, никогда бы не отдавала баскетболу столько времени. А молодо выглядеть — спасибо двадцатому веку, век косметики и парфюмерии. Мы не ждем милостей от природы — взять их наша задача.
   — Тебе вроде и на милости жаловаться не приходится.
   — Я уж все имею от нашей жизни, — она засмеялась. — Двадцатый век сломал извечную несправедливость для женщины — выглядеть такой, какой уродилась. В случае чего и операцию можно сделать.
   Вошла санитарка:
   — Больного тяжелого из-под машины привезли.
   — Ну, вот тебе и покой.
   Мы побежали в приемное отделение.
   Больной тяжелый. Выяснить ничего нельзя — пьяный.
   Возились с ним до утра. В пять я послал Наташу соснуть хоть часок. А потом сам же и разбудил. Картина была не совсем ясная, вроде бы операции и не нужно. Вывести из шока надо, а потом за переломанные ноги можно будет приняться. Сделали мы ему блокады, ноги в шины уложили, льем в него всякие жидкости, кровь, а дышит все равно плохо. Решил сделать ему пункцию грудной клетки слева. Потянул оттуда шприцем и получил прозрачную желтую жидкость. А что — не пойму. Позвал ее. Как говорится, одна голова хороша, а две лучше. Оказалось — один нос хорошо, а два лучше. Она подошла, понюхала лоток с жидкостью и спокойно сказала: «Вино. Сухое вино». Понюхал и я — точно. Мы посмеялись с нею. Благо, ей много не надо для этого. Поговорили о том, что она крупный знаток, а я себе все испортил, что в дегустаторы меня не возьмут. Ну посмеялись — и диагноз ясен: разрыв диафрагмы с выпадением желудка в грудную полость. Оперировать надо. А без вина бы не решили. И от вина бывает польза немалая иногда.
   Соперировали. Желудок вытащили из груди назад, на свое место, в животе уложили, диафрагму зашили. К десяти больной уже немножко оклемался.
   Я вспомнил, что в одной нашей хирургической книге, посвященной ранениям живота, приводится анекдот-быль о поездке Бриана по французским госпиталям в первую мировую войну. В госпитале он увидел одного зуава, который был спасен во время штыкового боя от прямого удара в живот зашитыми в поясе золотыми монетами, — штык, соскользнув с монет, лишь оцарапал живот. Бриан сказал: «Видите, как полезно всегда иметь при себе немножко денег».
   Как полезно всегда немножко выпить. Но, конечно, только сухое вино, а то женщины-хирурги будут в затруднении. Впрочем, если бы были щи, было б еще яснее.
   После удачной операции и сил как будто больше. Или радость, что ли, распирает?
   Смотрю на Наташу — постарела за ночь маленько. Не вышло с покоем на дежурстве. Краски сошли немного, а какие они, естественные или искусственные, — не сказать. Мне не сказать. Вот Нина, наверное, моложе, а кто из них краше… Мне не сказать.
   В три часа подкрасилась, посвежела и пошла домой. Отдыхать будет. И я тоже. Так и ходим, счастливые за несчастливыми. И все-таки мы счастливчики. Радость у нас есть после действа нашего. А смотрю я на других, на Сергея Алексеевича к примеру, — хорошо нам. И работа хорошая, счастливая. И решать мало надо — жизнь сама решает и заставляет нас что-то делать. Почти всегда единственно возможное. Свобода выбора — может, это и хорошо, но очень трудно. Нам легче.

ЗАПИСЬ ДЕСЯТАЯ

   — Саня, на птичий рынок поедем?
   — Конечно. А мама?
   — И маму возьмем. Собирайся. Галя, ты поедешь с нами на птичий рынок?
   — Вестимо.
   — Тогда собирайся быстрей.
   — Пап, а Рэда возьмем?
   — С ума сошел. Да он сбесится от обилия собак. А потом, из-за него придется брать такси. А так на метро. Галь, а как насчет поесть? Успеешь?
   — Будет сделано, мой капитан.
   — Пап, а что там, кроме собак?
   — Рынок-то птичий, — стало быть, птицы. А еще кошки. Корм для разной живности. Еще рыбы.
   — Но собаки беспаспортные? Не через клуб, да? Нечистопородные?
   — Это да. Но почему такое разочарование? Нечего в себе воспитывать собачий расизм. Кстати, дворняг некоторые считают самыми умными из собак.
   — Нет, я не про это. А насчет умных — вчера Мишка принес в класс собачий журнал — ревю собачье — ему из Москвы привезли, — там написано, что самые умные таксы. Там сказано — Мишка переводил нам…
   — А сам ты еще не научился, что ли? «Три мушкетера» вы переводите все, а собачий журнал…
   — Он же на перемене, вслух, всем. Там так сказано, что, если вы хотите иметь дома тирана, заведите таксу, они очень хорошо ориентируются в характере каждого члена семьи и к каждому подбирают свой ключ, пользуются слабостями каждого индивидуально.
   Вошла Галя:
   — Сейчас уже все будет готово, а вы не одеты. Саша, почисть ботинки себе и папе. Женя, погладил бы брюки.
   — Хлебом не корми — дай поруководить. И так сойдет.
   — Кончится ведь тем, что мне придется.
   — И правильно. Я тебя для какой должности взял?
   — Пошел! Иди, Саша, чисти, чисти. Ну, хоть поставь тарелки на стол.
   — Это можно.
   Все занялись делами.
   Наконец поели. Надели чистые ботинки. Галя достала пиджак из шкафа и подала Жене.
   — Ну, сынок, по дороге проведешь курс ликвидации безграмотности среди нас по собачьей линии. К каким собакам как на сегодня мир относится. Как там в ваших ревю собачьих написано.
   — Ладно, вот собачьи журналы, а я у тебя книгу о Швейцере взял, но не понял, кто он.
   — Ну-у, мужики, это ж надолго. Пошли.
   — Пошли. А кто против? О Швейцере я и по дороге расскажу.
   Пошли. До метро шли пешком.
   — Так вот, парень. Швейцер был такой, даже не знаю, как сказать — француз он или немец. Родился он в Эльзасе. Поэтому то француз, то немец. И говорил и писал он и на том и на другом языке. Пожалуй, он все-таки больше немец. Он был крупный богослов-философ, крупный музыковед-баховед, крупный знаток строения органов и крупный музыкант, исполнитель Баха на органе. А в сорок лет он еще закончил медицинский факультет ко всему этому и уехал в самую глубину Африки, в Габон, людей лечить.
   — А почему так поздно окончил медицинский?
   — Он не собирался быть врачом, занимался совсем другими делами, но под сорок лет решил, что его нравственный долг помогать тем людям, которым хуже всего. И пошел учиться на врача.
   — А что, африканцам хуже всего?
   — Он считал, что европейцы, не понимая жизнь африканцев, своим присутствием разрушили весь жизненный уклад их, и он, так сказать, поехал за это платить, искупая, так сказать, вину европейцев.
   — Он-то ведь тоже европеец.
   — Потому и поехал.
   — А он почему думал, что понимал их жизнь? Может, он тоже разрушал?
   — Может. Но он так понимал свой нравственный долг. И более полвека провел в Африке, так как там очень много больных.
   — А в Европе разве мало больных? Вот ты и дома не бываешь, говоришь, врачей не хватает. А Швейцер давно жил?
   — Умер он в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году, а уехал в начале века.
   — Ну вот, пап! Тогда врачей еще меньше было. А больных, наверное, больше здесь было, чем сейчас. Почему он туда поехал?
   — Но в Европе были врачи, а там не было.
   — А если бы выучить тех, которые знают их жизнь, негров, и пусть там лечат? А, пап?
   — На все вопросы не ответишь, во-первых. А во-вторых, сейчас так и делают — учат, и они уезжают домой.
   — Почему же Швейцер так не делал?
   — Много сложностей на пути было. К тому же он миссионер, христианство распространял по белу свету.
   — А он известен был как кто больше всего? Врач, музыкант, философ?..
   — Все вместе. Он получил Нобелевскую премию мира в основном как врач-подвижник.
   — Ну, а ты разве не врач-подвижник?
   — Как говорит в таких случаях дядя Филипп: «Молчи, дурак, за умного сойдешь». Что привязался с этим Швейцером!
   — Да я не пойму, пап, за что он такой знаменитый. Он ведь не большой ученый как врач, а премию дали как врачу.
   — Я ж тебе говорю. Он в Африке лечил, а не в крупном европейском городе, как я, например.
   — Здесь вас много, а там один на виду. Так?
   — Приблизительно так.
   — Тогда понятно. На виду, значит. А то ведь ты вон сколько работаешь, а вот премию не дают.
   — Держи пятак — метро уже.
   На птичьем рынке они пошли прямо к собакам. Галя, увидев продающуюся сиамскую кошку (почему-то они продавались среди собак), тут же выступила с интерпелляцией: а не купить ли. Но решили сначала осмотреть весь рынок. Тут же произошла трогательная встреча какого-то дога с Сашей. Они как будто искали друг друга. Саша подошел погладить, а дог в ответ приподнялся, положил Саше лапы на плечи. Саша тоже обнял его в ответ. Взрослый бы испугался, но Саша не подумал ничего плохого, он правильно понял: собака хочет обняться — и он с удовольствием. Хорошо, что Галя не видела, а Женя увидел уже, когда их дружеское соединение не вызвало никакого сомнения в обоюдном доброжелательстве. Затем они долго стояли у коробки, по краю которой свисало около десятка головок маленьких боксерчиков. Одного щенка Саша вытащил из ящика. Щенок был весь в крупных складках, как будто кожа была рассчитана на десять таких объемов.
   Битых три часа они ходили и смотрели на самую различную живность. В какой-то момент Мишкин воскликнул:
   — Господи, сколько живности-то… — Сказал и вдруг остановился. Вернее, продолжал идти, но мысль остановилась, вернее, мысль продолжалась, но на одном месте. Он стал вспоминать что-то связанное с «живностью».
   «Что? Что? А! Вчерашний разговор. Да и разговора-то почти не было, а весь, как отпечатанный, остался в голове:
   — Да ведь в нем никакой живности не осталось. Совсем плох. (Какой живности? Почему живности? Что за странное слово?
   И почему — «не осталось»? Живность. Она хотела сказать — сил, наверное. Может быть, живого мяса? Что она имеет в виду? Живность. Он живой, и очень живой. Живность. Домашняя живность. Домашний скот. Да что она!)
   — ДА ЧТО ВЫ!.. (Может, она думает — раз мы хирурги, значит, что-то вроде мясников. Может, она где-то внутри думает: больница — это бойня. Какая же живность? Живность. И почему не осталось? Он совсем не плох. Он вообще выздоравливает.) …ОН СОВСЕМ НЕ ПЛОХ. ОН ВЫЗДОРАВЛИВАЕТ… (Конечно, он здорово сдал после операции. Похудел. Ну а как иначе? Нельзя же оценивать его живность по весу. Опять живность. Почему я тоже это слово повторяю? Ведь не скот же он. Почему она по весу определяет его живность? Фу ты! Живность! Почему живность? Что, разве я измеряю его силы и здоровье в каких-то единицах жизненности? Что за инженерный подход к людям. Но ведь инженерный подход — это подход с точки зрения точной науки. А то живность! Какой-то скотский подход. А жизненность — инженерный подход. Тоже не годится. Человек не машина. А если бы человек был машина? Вот бы легко лечить было. Нет, ни сельский, ни промышленный подходы не годятся. После ремонта нет периода выздоровления, периода набирания сил. И вообще машина не поправляется.) …ОН ЖЕ ПОПРАВЛЯЕТСЯ И СКОРО… (Машина отремонтирована и сразу здорова. А то живность. Конечно, она считает нас мясниками. Его-то она считает скотиной, но, наверное, где-то в глубине, что даже и не думает, а… думает — мол, они-то, хирурги, всех нас за скотов держат, которых можно резать. Нет, она так, конечно, не думает. Но часто ведь слышим мы: «Хирурги—мясники. Им бы только резать…» А зачем нам только резать? Чем меньше режем — тем меньше устаем, тем меньше нервничаем, тем раньше домой уходим.) …И СКОРО ДОМОЙ УЙДЕТ. (И вообще мы не режем. Противное слово — резать. Разве я режу? Я лечу. А то режу. Что режу — говорят, а вот что шью — не скажут. Живность домашнюю можно резать. А я лечу людей. Какое ужасное и навязчивое слово — живность! Это что, принятый термин? Или сейчас родилось из глубин подсознания? Конечно, волнуется. Муж ведь. Поэтому-то такое и в подсознании. А напрасно волнуется.) …ТАК ЧТО ВЫ НАПРАСНО ВОЛНУЕТЕСЬ… (А как же не волноваться. А если умрет. А ведь, наверно, этот червяк в мозгу ползает. А если умрет, в глубинах этих самых, уже давно ясно — «зарезали». Оно и легче. Отсюда и живность. Фу! Никакой живности! — все будет в порядке.) …ВСЕ БУДЕТ В ПОРЯДКЕ.
   — ДА ЧТО ВЫ! ОН СОВСЕМ НЕ ПЛОХ. ОН ВЫЗДОРАВЛИВАЕТ. ОН ЖЕ ПОПРАВЛЯЕТСЯ И СКОРО ДОМОЙ УЙДЕТ. ТАК ЧТО ВЫ НАПРАСНО ВОЛНУЕТЕСЬ — ВСЕ БУДЕТ В ПОРЯДКЕ.
   Короткий был разговор. А так осталось в памяти. Что долго-то разговаривать».
   Мишкин посмотрел на Галю, она заметно устала. А Сашка по-прежнему оживлен и бегает от собаки к собаке. Того и гляди, сейчас попросит «все завернуть».
   Галя потихоньку сказала:
   — Пойдем, Женя, хватит. Оторви Сашку от живности этой.
   — Почему живности?
   — Что почему? — естественно, не поняла Галя.
   — Живность почему? Слово странное.
   — Да ты сам так говорил… Ну, животные. Скоты — как хочешь.
   Мишкин засмеялся.
   — Ну ладно, давай извлекать его.
   — Саша, давай кончай базар. Уж мы все осмотрели, а ты все перещупал, по-моему.
   — Как перещупал. Вот еще этих посмотрю, и пойдем. Еще только их.
   — Сашок, надо идти. Мама уже, видишь…
   — Иду, пап, иду. Вот только…
   Мишкин понял, что нужен довод более сильный, чем нужды или усталость мамы:
   — Саша, я в это время уже обещал быть в больнице. Надо ехать, я уже опоздал.
   — А-а! На такси, да? Да, пап, на такси?
   — Давай на такси. И мама устала. Галя, санкционируешь такси? Вернее, финансируешь?
   — Поехали на такси. А ты действительно хочешь в больницу?
   — Что значит хочешь? Заехать-то надо. Сама понимаешь. Галя вздохнула. Понимать она понимала, к тому же она знала Женю, к тому же понимала уровень необходимости.
   — Понимаю. А как другие?
   — Ты ж не за другого выходила замуж. Чего зря говорить.
   И действительно, что зря говорить. И действительно, почти никогда он зря не приезжал. Потому что всегда он почему-то оказывался нужным.
   В больницу они приехали все. В больнице и к этому привыкли. Если Евгений Львович решил свое время отдать семье, это значит, что он всю семью притащит в больницу.
   И сегодня он оказался нужным.