Страница:
Тогда из последних сил я показал Времени книгу Данна про то, что наше сознание или, точнее, подсознание может свободно путешествовать по всей нашей жизни в настоящее и в будущее…
– Ну и что? Мало ли что кому снится! Я, например, сплю и вижу упечь тебя в могилу! Уж больно ты у меня юркий попался! – процедило сквозь зубы Время и разбило меня в мои тридцать лет подагрой! Я заплакал от боли и обиды…
Так Время окончательно победило меня.
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
– Ну и что? Мало ли что кому снится! Я, например, сплю и вижу упечь тебя в могилу! Уж больно ты у меня юркий попался! – процедило сквозь зубы Время и разбило меня в мои тридцать лет подагрой! Я заплакал от боли и обиды…
Так Время окончательно победило меня.
Глава пятнадцатая
Как мы заключили со Временем перемирие
Полностью сраженный Временем, я лег на кровать и взял очищенный апельсин. Я стал его рассматривать, медленно вращая в руках. Я смотрел на прожилки и углубления между дольками, я трогал пальцами его слегка припухшую мягкую суть. Чем подробнее и внимательнее я предавался этому занятию – тем медленнее текло время, иногда мне казалось, что оно совсем останавливается, а иногда – что даже течет вспять.
Время тихо подошло ко мне и сказало:
– Ладно, Боря, давай объявим перемирие, я оставлю тебя в покое на некоторое время, а ты оставь в покое меня.
Я посмотрел Времени в глаза и увидел, что глаза у Времени – вовсе не налитые кровью глазища монстра, а старенькие, подернутые катарактой глаза моей бабушки.
Мне стало жалко Время, и я согласился. Апельсин был съеден, и перемирие началось.
Время опять потекло, и только раз я остановил его, схватив за руку, и спросил:
– А все-таки правда, что нам снится будущее?
– Вам снятся варианты развития будущего вперемешку с вариантами развития прошлого, иногда они совпадают с тем, что происходило в действительности или, возможно, произойдет… – шепнуло мне Время на ухо и побежало дальше, а я остался в некоторой задумчивости.
Я достал с полки Сенеку и поделился с ним этой мыслью. Он почему-то прослезился, вытирая глаза подолом тоги. «Настанет время, когда наши потомки будут удивляться, что мы не знали таких очевидных вещей!» – сказал он и, кряхтя, полез обратно на книжную полку.
Пять лет Время меня не беспокоило, а я не беспокоил Время. Поменялись декорации, ушел в небытие мой норвежский маленький уютный мир, пришли новые времена, но мы честно соблюдали перемирие, ибо как я могу бороться с тем, кто имеет такие несчастные старенькие бабушкины глаза?
Я занялся другими мыслями и идеями. Время тоже многое успело за эти годы. Конечно, ни я, ни оно не оставили свои амбициозные намерения друг друга доконать, но они как-то отошли на второй план. У Времени было дел по горло. На дворе стояла смена веков и тысячелетий. Нужно было поменять огромное количество дат и вывесок… А главное, было необходимо начать рисовать новые декорации к спектаклю «Двадцать первый век». Первые пять-десять лет в начале века еще можно пользоваться старыми декорациями, но году к пятнадцатому-двадцатому уже нужно предоставить на суд вечности новый оригинальный дизайн. А там уж его развивать и дорисовывать до самых 2090-х годов, когда придется начать подумывать о следующей смене декораций.
Раньше Время меняло декорации значительно реже. Кажется, иногда тысячелетиями оно пользовалось одними и теми же концепциями, но в последнее время, изрядно постарев и обзаведясь глазами моей бабушки, Время решило стать авангардистом и рисует для нас такое, что мы не знаем – то ли блевать, то ли кричать от восторга: «Браво! Браво, Время! Бис!»
Жизнь отнимает у людей слишком много времени, как-то сказал мне Станислав Ежи Лец. Я звал его в шутку Стасик Нежилец, и мы оба весело смеялись. И правда, бывало, в годы этого перемирия со Временем я вдруг останавливался и спрашивал: «И чем это я занят?» «Живу», – отвечал я сам себе, и, действительно, жизнь у меня занимала так много времени, что ни на что другое времени уже больше не оставалось. Я, конечно, не убивал Время, потому что какое же это перемирие, если вы продолжаете убивать своего противника? Время тоже не трогало меня.
Я, конечно, не оставлял свои размышления и периодически натыкался на их подтверждение в самых неожиданных местах. Я чувствовал, что Время никуда не уходит, и усталый, раздражительный Талмуд, с пейсами и идишем под кипой, садясь со мной есть фаршированную рыбу гефилте фиш[24], говорил: «Время не идет. Это вы проходите!»
Вы знаете, как это ни удивительно, но я всегда имел хорошие отношения с Талмудом, несмотря на то, что меня чрезвычайно раздражали те, кто теперь узурпировал право им распоряжаться и решать за всех, кто еврей, а кто не еврей, а также в какую очередную задницу следует засунуть еврейский вопрос.
Могу сказать вам по совести: мне кажется, Талмуд не имеет к этому никакого отношения. Что же, если инквизиторы размахивали Библией перед кострами еретиков, нам следует приравнять Евангелие к «Майн кампф»?
Ах, я опять забыл, что пишу не о евреях и фаршированной рыбе, а о Времени, хотя это, в общем, одно и тоже, потому что евреи имеют глаза, похожие на глаза моей бабушки, сами стары, как Время, а Время производит с нами процесс, похожий на приготовление фаршированной рыбы: сначала потрошит нас, потом пропускает через мясорубку, потом варит на медленном огне, потом охлаждает и под конец приправляет все это хреном…
Несмотря на перемирие со Временем, я грешил против жестких условий пакта о взаимном ненападении и обсуждал Время с разными уважаемыми людьми.
Я как-то обжирался в компании Гаргантюа и его доброго товарища Франсуа Рабле. Мы долго ждали в одном кабачке, когда нам приготовят 156 325 647 258 963 545 жареных гусей, и Рабле весело сказал: «Все приходит вовремя, если люди умеют ждать!» – и, к моему удивлению, гуси подоспели в самый раз!
Когда я спросил Рабле, сможем ли мы… (вы думаете, съесть такое количество гусей? Нет, съесть их не составляло проблемы, ведь с нами был Гаргантюа) оплатить счет за такое количество гусей?
Франсуа хитро улыбнулся, набожно перекрестился пивной кружкой и ответил:
– С Божьей помощью! A Dieu, rien n'est impossible, et, s'il le voulait, les femmes auraient dorenavant… leurs enfants par l'oreille![25]
– Ну и острый же у тебя язык… А что, я бы поддержал такую реформу деторождения! – засмеялся я и, кстати, спросил его: – И как тебе удалось избежать костра за все, что ты написал? Таким острословам редко удается умереть своей смертью…
(Я беспокоился за свой новый роман «Маськин», выходящий одновременно по-русски, по-французски и по-английски; конечно, не такой злобозубый и пошлый, как творения Рабле, но вполне заслуживающий сожжения автора. Я доставал власти многих стран, специфически приспосабливая варианты своих острот на каждом языке к реалиям той страны, в которой книга должна была выйти, предварительно, задолго до ее выхода, сбежав жить в Канаду, где книгу не печатал, чтобы не досаждать правительству единственной страны, приютившей меня, безродного космополита.)
– По едкому замечанию одного из моих современников, – засмеялся Рабле, – мои книжки печатали больше, чем Библию. На меня все время сыпались доносы: меня обвиняли в вольнодумстве, ереси и неуважении к королю. Друзья в очередной раз посоветовали мне скрыться, и я тайно уехал в Лион, распустив слух, что я якобы арестован и посажен в тюрьму.
– Да, иногда лучше дать врагу знать, что ты поражен, он успокоится, а потом ты сможешь нанести неожиданный удар! – сказал я.
– Я именно так и поступил! Из Лиона я вернулся со своей пятой книгой! Ах, жаль только, что сердчишко стало пошаливать…[26]
– Франсуа, – спросил я, – а чего твои книжки такие пошлые? Я читал в детстве адаптированный вариант и был влюблен в твоих героев, а когда вырос – почитал настоящий текст, и мне стало как-то неприятно… Я пробовал читать тебя по-французски, и там особенности грамматики твоего времени, конечно, создают ауру шутки, но все равно, чего уж так-то пошлить? Ты ведь все-таки монах!
Рабле громко рассмеялся:
– Ну, во-первых, слово «ПУКАТЬ» и ты употреб ляешь довольно часто; во-вторых, посмотри на твою современность, Боря, и тогда ты поймешь, что моя ос троумная средневековая пошлость – детский лепет по сравнению с тупоумным бесстыдством твоей современ ной эпохи!
Время пришло, и нам подали 156 325 647 258 963 545 жареных гусей. Я поблагодарил Время, и оно мне ласково улыбнулось. Тогда мне показалось, что рано или поздно мы если не подружимся, то, по крайней мере, согласимся на ничью.
Время тихо подошло ко мне и сказало:
– Ладно, Боря, давай объявим перемирие, я оставлю тебя в покое на некоторое время, а ты оставь в покое меня.
Я посмотрел Времени в глаза и увидел, что глаза у Времени – вовсе не налитые кровью глазища монстра, а старенькие, подернутые катарактой глаза моей бабушки.
Мне стало жалко Время, и я согласился. Апельсин был съеден, и перемирие началось.
Время опять потекло, и только раз я остановил его, схватив за руку, и спросил:
– А все-таки правда, что нам снится будущее?
– Вам снятся варианты развития будущего вперемешку с вариантами развития прошлого, иногда они совпадают с тем, что происходило в действительности или, возможно, произойдет… – шепнуло мне Время на ухо и побежало дальше, а я остался в некоторой задумчивости.
Я достал с полки Сенеку и поделился с ним этой мыслью. Он почему-то прослезился, вытирая глаза подолом тоги. «Настанет время, когда наши потомки будут удивляться, что мы не знали таких очевидных вещей!» – сказал он и, кряхтя, полез обратно на книжную полку.
Пять лет Время меня не беспокоило, а я не беспокоил Время. Поменялись декорации, ушел в небытие мой норвежский маленький уютный мир, пришли новые времена, но мы честно соблюдали перемирие, ибо как я могу бороться с тем, кто имеет такие несчастные старенькие бабушкины глаза?
Я занялся другими мыслями и идеями. Время тоже многое успело за эти годы. Конечно, ни я, ни оно не оставили свои амбициозные намерения друг друга доконать, но они как-то отошли на второй план. У Времени было дел по горло. На дворе стояла смена веков и тысячелетий. Нужно было поменять огромное количество дат и вывесок… А главное, было необходимо начать рисовать новые декорации к спектаклю «Двадцать первый век». Первые пять-десять лет в начале века еще можно пользоваться старыми декорациями, но году к пятнадцатому-двадцатому уже нужно предоставить на суд вечности новый оригинальный дизайн. А там уж его развивать и дорисовывать до самых 2090-х годов, когда придется начать подумывать о следующей смене декораций.
Раньше Время меняло декорации значительно реже. Кажется, иногда тысячелетиями оно пользовалось одними и теми же концепциями, но в последнее время, изрядно постарев и обзаведясь глазами моей бабушки, Время решило стать авангардистом и рисует для нас такое, что мы не знаем – то ли блевать, то ли кричать от восторга: «Браво! Браво, Время! Бис!»
Жизнь отнимает у людей слишком много времени, как-то сказал мне Станислав Ежи Лец. Я звал его в шутку Стасик Нежилец, и мы оба весело смеялись. И правда, бывало, в годы этого перемирия со Временем я вдруг останавливался и спрашивал: «И чем это я занят?» «Живу», – отвечал я сам себе, и, действительно, жизнь у меня занимала так много времени, что ни на что другое времени уже больше не оставалось. Я, конечно, не убивал Время, потому что какое же это перемирие, если вы продолжаете убивать своего противника? Время тоже не трогало меня.
Я, конечно, не оставлял свои размышления и периодически натыкался на их подтверждение в самых неожиданных местах. Я чувствовал, что Время никуда не уходит, и усталый, раздражительный Талмуд, с пейсами и идишем под кипой, садясь со мной есть фаршированную рыбу гефилте фиш[24], говорил: «Время не идет. Это вы проходите!»
Вы знаете, как это ни удивительно, но я всегда имел хорошие отношения с Талмудом, несмотря на то, что меня чрезвычайно раздражали те, кто теперь узурпировал право им распоряжаться и решать за всех, кто еврей, а кто не еврей, а также в какую очередную задницу следует засунуть еврейский вопрос.
Могу сказать вам по совести: мне кажется, Талмуд не имеет к этому никакого отношения. Что же, если инквизиторы размахивали Библией перед кострами еретиков, нам следует приравнять Евангелие к «Майн кампф»?
Ах, я опять забыл, что пишу не о евреях и фаршированной рыбе, а о Времени, хотя это, в общем, одно и тоже, потому что евреи имеют глаза, похожие на глаза моей бабушки, сами стары, как Время, а Время производит с нами процесс, похожий на приготовление фаршированной рыбы: сначала потрошит нас, потом пропускает через мясорубку, потом варит на медленном огне, потом охлаждает и под конец приправляет все это хреном…
Несмотря на перемирие со Временем, я грешил против жестких условий пакта о взаимном ненападении и обсуждал Время с разными уважаемыми людьми.
Я как-то обжирался в компании Гаргантюа и его доброго товарища Франсуа Рабле. Мы долго ждали в одном кабачке, когда нам приготовят 156 325 647 258 963 545 жареных гусей, и Рабле весело сказал: «Все приходит вовремя, если люди умеют ждать!» – и, к моему удивлению, гуси подоспели в самый раз!
Когда я спросил Рабле, сможем ли мы… (вы думаете, съесть такое количество гусей? Нет, съесть их не составляло проблемы, ведь с нами был Гаргантюа) оплатить счет за такое количество гусей?
Франсуа хитро улыбнулся, набожно перекрестился пивной кружкой и ответил:
– С Божьей помощью! A Dieu, rien n'est impossible, et, s'il le voulait, les femmes auraient dorenavant… leurs enfants par l'oreille![25]
– Ну и острый же у тебя язык… А что, я бы поддержал такую реформу деторождения! – засмеялся я и, кстати, спросил его: – И как тебе удалось избежать костра за все, что ты написал? Таким острословам редко удается умереть своей смертью…
(Я беспокоился за свой новый роман «Маськин», выходящий одновременно по-русски, по-французски и по-английски; конечно, не такой злобозубый и пошлый, как творения Рабле, но вполне заслуживающий сожжения автора. Я доставал власти многих стран, специфически приспосабливая варианты своих острот на каждом языке к реалиям той страны, в которой книга должна была выйти, предварительно, задолго до ее выхода, сбежав жить в Канаду, где книгу не печатал, чтобы не досаждать правительству единственной страны, приютившей меня, безродного космополита.)
– По едкому замечанию одного из моих современников, – засмеялся Рабле, – мои книжки печатали больше, чем Библию. На меня все время сыпались доносы: меня обвиняли в вольнодумстве, ереси и неуважении к королю. Друзья в очередной раз посоветовали мне скрыться, и я тайно уехал в Лион, распустив слух, что я якобы арестован и посажен в тюрьму.
– Да, иногда лучше дать врагу знать, что ты поражен, он успокоится, а потом ты сможешь нанести неожиданный удар! – сказал я.
– Я именно так и поступил! Из Лиона я вернулся со своей пятой книгой! Ах, жаль только, что сердчишко стало пошаливать…[26]
– Франсуа, – спросил я, – а чего твои книжки такие пошлые? Я читал в детстве адаптированный вариант и был влюблен в твоих героев, а когда вырос – почитал настоящий текст, и мне стало как-то неприятно… Я пробовал читать тебя по-французски, и там особенности грамматики твоего времени, конечно, создают ауру шутки, но все равно, чего уж так-то пошлить? Ты ведь все-таки монах!
Рабле громко рассмеялся:
– Ну, во-первых, слово «ПУКАТЬ» и ты употреб ляешь довольно часто; во-вторых, посмотри на твою современность, Боря, и тогда ты поймешь, что моя ос троумная средневековая пошлость – детский лепет по сравнению с тупоумным бесстыдством твоей современ ной эпохи!
Время пришло, и нам подали 156 325 647 258 963 545 жареных гусей. Я поблагодарил Время, и оно мне ласково улыбнулось. Тогда мне показалось, что рано или поздно мы если не подружимся, то, по крайней мере, согласимся на ничью.
Глава шестнадцатая
Как я стал Эйнштейном, но потом передумал
Говорят, Эйнштейн плохо учился в школе. Я тоже отличался этим поистине эйнштейновским свойством. В школе я учился плохо. И не жалею. Школа – это наи-поганейшее учреждение, призванное оболванивать молодое поколение. Надо сказать, что поголовное образование – это дешевый трюк жирнобрюхого общества. Ничему школа не учит. Просто ставит галочку: мол, буквочки писать-читать научился – значит, образованный! Лично меня писать и читать научила бабушка.
Ничегошеньки на свете не поменялось. Подавляющая масса людей как была неграмотной чернью и быдлом, так ими и осталась, несмотря на то, что формально знает азбуку. А мы поражаемся: «Почему это телевидение такое отвратительное?» А вы рассудите, что это просто грязный балаган для черни на ярмарке подняли на уровень телевещания – вот вам и объяснение. Теперь вопросов нет, почему от телевидения тошнит? Потому что вас от балагана тошнило бы, но раньше, в былые времена, вы бы в такой балаган ни ногой, а теперь выбора нет. Хочешь узнать сводку погоды —изволь получить свою дозу балаганно-телевизионных помоев.
Короче, нас всех надули. Не только с грамотностью и телевидением, но и вообще. С Эйнштейном нас тоже надули.
Эйнштейн – это уже давно не живой человек, не конкретный ученый, не особое видение мира. Эйнштейн – это дешевый символ, созданный для массового потребления. Ученый-гений, показывающий всем язык. Сумасшедший с германским выговором, который оказался прав по одному-двум вопросам, и то временно, пока не оказалось, что он не прав, и тут-то и решили признать его правым и по всем другим вопросам, потому что чернь знает, что если кто-то гений, то он гений во всем. А то, что Эйнштейн оказался еще к тому же и евреем, вообще сыграло всем на руку. Мол, если окажется неправ – евреи виноваты, а если окажется прав, то: «Кто атомную бомбу изобрел?» – опять же евреи виноваты. Черни важно, чтобы всегда и во всем были виноваты евреи. Это традиция. А обществу важно, чтобы чернь была все время чем-то занята… А то этому самому обществу не поздоровится, ибо чернь вечно стремится назад в пампасы и на ветки. А какое общество на ветках? Мрак.
Короче, побыв начинающим Эйнштейном несколько классов, я передумал и бросил это жалкое занятие…
Альберт, в очередной раз гостивший у меня, подошел и подсмотрел из-за плеча, что я пишу… Он даже расплескал пиво из кружки, оказавшейся в его руке!
– Zwei Dinge sind unendlich, das Universum und die menschliche Dummheit, aber bei dem Universum bin ich mir noch nicht ganz sicher[27]! – зашпрехал он, смеясь.
– А я думал, ты обидишься, – сказал я и почесал от неудобства затылок.
– Ну, чего уж там обижаться, – рассудил Эйнштейн, – ведь по сути ты прав, хотя по форме, конечно, мог бы выразиться и помягче. Теория относительности моя ведь насквозь пронизана еврейской хитростью.
– Да, конечно, раз скорость света постоянна, то давай менять скорость течения времени… Очень по-еврейски. Ну, и что тебе на это сказало Время? – поинтересовался я серьезно.
– Что, что… Вот обвешало часами, хожу, как дурак. Буквально елка новогодняя, только вместо елочных игрушек – часы…
– Я серьезно, Альберт, сколько мы ни бьемся над разгадкой устройства мироздания – один конфуз получается. Мне кажется, все это от нескромности и глупости. Я предлагаю вот что… – начал уже абсолютно серьезно я.
– Так, так, – еще бесшабашнее засмеялся герр Эйнштейн.
– Ну вот, так всегда, – рассердился я. – Ты, между прочим, сейчас так себя ведешь не от того, что у тебя прекрасное настроение, а просто потому, что догадываешься, что я хочу сказать, и не хочешь это услышать…
– Ну ладно, ладно, Phantasie 1st wichtiger als Wissen, denn Wissen ist begrenzt[28], давай фантазируй, это полезно… – успокоился Альберт и сел верхом на стул, приготовившись меня слушать.
– Ну, во-первых, я считаю, что у фантазии тоже есть определенные границы. Мы не можем фантазировать о том, о чем не только не имеем понятия, но и не подозреваем о существовании возможности фантазировать…
– Wenn die Menschen nur iiber das sprachen, was sie begreifen, dann wiirde es sehr still auf der Welt sein.[29]
– Ну так вот, я хочу сказать, что пока все будет перемешано – наука с религией, наука с политикой, наука с престижем, наука с самомнением… никакой настоящей науки не получится… никакого настоящего познания мироздания… – стал горячиться я и, разумеется, заговорил не совсем о том, о чем хотел.
– Ты просто мне завидуешь, Боря, что-то в стиле басни Лафонтена «Лиса и виноград»… Ишь ты, не хочешь быть Эйнштейном, совсем нюх утратил… – опять засмеялся Эйнштейн.
– Хорошо, Альберт, я вижу, что с тобой мне не удастся поговорить серьезно. Оставим это, – вздохнул я, и мы это оставили до ужина.
Но во время ужина, когда мы поглощали отличные венские шницеля, причем Эйнштейн смешно и самозабвенно называл шницель на немецкий манер «шни-цэл», разговор возобновился. Я воспользовался случаем и, пока Эйнштейн жевал, скороговоркой заговорил:
– Я не против познаний, я не агностик[30]. Я против того, чтобы знаниями спекулировали, превращая их в конфетные обертки. Популяризация науки в той форме, в которой она происходит, превращает науку в балаган. Один шутник называет черной дырой супермассивный астрономический объект с гравитационным полем, удерживающим даже свет на орбите вокруг себя. Народ подхватывает – дыра, черная!!! Значит, можно туда свалиться! В дыру! Посещение черной дыры —бред. Ведь никто не обсуждает посещение Солнца! А черная дыра – либо звезда большей массы, чем солнце, которая коллапсировала в результате завершения своей эволюции, либо вообще объект невероятных размеров и массы; такова супермассивная черная дыра в центре галактики. Но нет, кто-то назвал это дырой – значит, туда можно свалиться…
– А может быть, и можно, – зачавкал Эйнштейн с набитым ртом.
– Да не в этом дело. А дело в том, что необходимость доводить научные изыскания до уровня буфетчицы приводит к обратному воздействию буфетчицы на направление научных исследований.
– Я не понял твою мысль, Боря, – спросил Альберт, – при чем тут буфетчица?
– Да ну, как же ты не понял, еще Эйнштейн называешься… – расстроился я.
– А что, я тоже человек, я что, Пушкин – всё знать? – обиженно спросил Эйнштейн.
Я его внимательно осмотрел и засвидетельствовал, что он не Пушкин. Когда тебя ежедневно посещают великие люди, нужно быть очень внимательным.
– Ну, хорошо, изволь, я поясню. Дело в том, что в демократическом обществе буфетчица руководит государством, как и завещал великий и неутомимый Ленин.
– Там, по-моему, речь шла о кухарке…
– Неважно, какая из работниц общепита… механизм все одно тот же самый. Буфетчице ученые растолковывают, чего они там изучают, а она голосует за политика и говорит ему напутственно, чего изучать, а чего не изучать… Политик слушает буфетчицу и выделяет деньги ученым, исходя из этих соображений… Сам-то политик обычно не более образован, чем буфетчица, и слушает ее внимательно, потому что буфетчица – это народ, а следовательно, электорат, – пояснил я.
– Не знаю, Боря, что ты имеешь против буфетчиц. Я знал одну очень замечательную буфетчицу… – смачно отметил Эйнштейн, вытирая рот салфеткой.
– Альберт, я понимаю, что с тобой невозможно говорить серьезно, – вздохнул я.
– Ну, отчего же, – вдруг насупился корифей и задумчиво закурил. – Я прекрасно понимаю, о чем ты говоришь, и в общем согласен с тобой, но мир остается миром… Ты не можешь подняться над человеческим, потому что ты, Боря, – человек. Руки-ноги видел? Вот именно. Че-ло-век. И все тут.
– А я не хочу подняться над тем, что я Че-ло-век. Более того, я хочу это признать и достойно взвесить, что человек может, а чего не может. Человек, например, должен раз и навсегда сказать себе, что на свете трудно представить что-либо более наивное и глупое, чем придумывание космологических теорий. То слоны, то киты, то хрен знает что – Большой Взрыв. Можно быть самодостаточным биологическим видом, признающим, что мы на данной ступени эволюции не способны построить всеобъемлющую космологическую теорию из-за двух причин.
– Каких? – вздохнул устало Эйнштейн и подбоченился, понимая, что скоро он от меня не отделается.
– Первая причина: нам не хватает, просто элементарно не хватает информации, чтобы делать обобщенные космологические выводы. Помнишь индийскую притчу про трех слепых мудрецов, которым дали ощупать слона, а потом спросили, что такое слон? Один ощупал хвост и сказал, что слон мягкий, гибкий и похож на змею. Другой ощупал ухо слона и сделал вывод, что слон – огромный лист лопуха, а третий ощупал ногу слона и заявил, что слон – это колонна. Нам не хватает информации, чтобы сделать окончательные выводы по космологическим вопросам: как возникла вселенная, что было до того, возникла ли она вообще и есть ли другие вселенные. Поэтому, делая такие выводы, мы смешны, наивны и не вызываем уважения даже у самих себя. Более того, пытаясь защитить очередную теорию, мы затормаживаем развитие науки на столетия, потому что вся наука разделяется на два лагеря: один, пытающийся защитить основную космологическую теорию, и другой, пытающийся ее опровергнуть, и все кругом только и спорят, на скольких китах стоит мир. Исследования ведутся именно в такой плоскости, голову общественности морочат в той же плоскости, политики с религиозными деятелями только и знают, что спекулировать…
– Ну хорошо, первая причина – что не хватает, а может, и всегда не будет хватать знаний, – зевнул Эйнштейн, – а вторая?
– Вторая причина, почему не следует создавать всеобъемлющие теории, просто запретить это как глупость, как нонсенс, чтобы не тратить ресурсы и научные карьеры, как, можно сказать, поставили вне рациональности поиски вечного двигателя… Вторая причина состоит в том, что человек не воспринимает объективную картину мира. Эволюция создала нас такими. Человек не может быть окончательной, верхней ступенью… этой самой эволюции. Мы либо промежуточная ступень – к искусственному разуму, либо тупиковая ветвь. Мы не можем постигать мироздание, потому что мы не созданы для этого. Нам необходимо в этом спокойно признаться и продолжить наши исследования в самых разных направлениях, но не ставя перед собой цели понять, как устроено мироздание. Какие хитроумные приборы мы бы ни изобрели – все равно их данные мы сможем воспринимать только через свои органы чувств, а обрабатывать только через свои дурные головы. Все наши изыскания основаны на времени. Время – иллюзия, все иллюзия… Сколько можно таскаться с этими иллюзиями и выдавать себя за великих? Хватит выставлять себя еще большими дураками, чем мы есть! Давайте будем заниматься всем, что может приносить прикладную пользу, а также вообще всем, что может позволить нам собрать и проанализировать различнейшие данные, которые могут пригодиться теперь или потом. Но не надо делать наивных выводов! Довольно китов, черепах, струн, больших взрывов и т. д… Математика, та самая математика, которая кажется нам единственной объективной наукой, построена на аксиомах, никем никогда не доказанных…
– Да, про математику, ты, Боря, верно сказал, – закачал растрепанной головой Эйнштейн. – Seit die Mathematiker iiber die Relativitatstheorie hergefallen sind, verstehe ich sie selbst nicht mehr.[31]
– Математика – такая же иллюзия, как и время! – аж вскрикнул от возбуждения я.
Как только эти слова прозвучали, все часы на Эйнштейне отчаянно зазвенели, и в комнату ворвалась взбешенная Математика!
Ничегошеньки на свете не поменялось. Подавляющая масса людей как была неграмотной чернью и быдлом, так ими и осталась, несмотря на то, что формально знает азбуку. А мы поражаемся: «Почему это телевидение такое отвратительное?» А вы рассудите, что это просто грязный балаган для черни на ярмарке подняли на уровень телевещания – вот вам и объяснение. Теперь вопросов нет, почему от телевидения тошнит? Потому что вас от балагана тошнило бы, но раньше, в былые времена, вы бы в такой балаган ни ногой, а теперь выбора нет. Хочешь узнать сводку погоды —изволь получить свою дозу балаганно-телевизионных помоев.
Короче, нас всех надули. Не только с грамотностью и телевидением, но и вообще. С Эйнштейном нас тоже надули.
Эйнштейн – это уже давно не живой человек, не конкретный ученый, не особое видение мира. Эйнштейн – это дешевый символ, созданный для массового потребления. Ученый-гений, показывающий всем язык. Сумасшедший с германским выговором, который оказался прав по одному-двум вопросам, и то временно, пока не оказалось, что он не прав, и тут-то и решили признать его правым и по всем другим вопросам, потому что чернь знает, что если кто-то гений, то он гений во всем. А то, что Эйнштейн оказался еще к тому же и евреем, вообще сыграло всем на руку. Мол, если окажется неправ – евреи виноваты, а если окажется прав, то: «Кто атомную бомбу изобрел?» – опять же евреи виноваты. Черни важно, чтобы всегда и во всем были виноваты евреи. Это традиция. А обществу важно, чтобы чернь была все время чем-то занята… А то этому самому обществу не поздоровится, ибо чернь вечно стремится назад в пампасы и на ветки. А какое общество на ветках? Мрак.
Короче, побыв начинающим Эйнштейном несколько классов, я передумал и бросил это жалкое занятие…
Альберт, в очередной раз гостивший у меня, подошел и подсмотрел из-за плеча, что я пишу… Он даже расплескал пиво из кружки, оказавшейся в его руке!
– Zwei Dinge sind unendlich, das Universum und die menschliche Dummheit, aber bei dem Universum bin ich mir noch nicht ganz sicher[27]! – зашпрехал он, смеясь.
– А я думал, ты обидишься, – сказал я и почесал от неудобства затылок.
– Ну, чего уж там обижаться, – рассудил Эйнштейн, – ведь по сути ты прав, хотя по форме, конечно, мог бы выразиться и помягче. Теория относительности моя ведь насквозь пронизана еврейской хитростью.
– Да, конечно, раз скорость света постоянна, то давай менять скорость течения времени… Очень по-еврейски. Ну, и что тебе на это сказало Время? – поинтересовался я серьезно.
– Что, что… Вот обвешало часами, хожу, как дурак. Буквально елка новогодняя, только вместо елочных игрушек – часы…
– Я серьезно, Альберт, сколько мы ни бьемся над разгадкой устройства мироздания – один конфуз получается. Мне кажется, все это от нескромности и глупости. Я предлагаю вот что… – начал уже абсолютно серьезно я.
– Так, так, – еще бесшабашнее засмеялся герр Эйнштейн.
– Ну вот, так всегда, – рассердился я. – Ты, между прочим, сейчас так себя ведешь не от того, что у тебя прекрасное настроение, а просто потому, что догадываешься, что я хочу сказать, и не хочешь это услышать…
– Ну ладно, ладно, Phantasie 1st wichtiger als Wissen, denn Wissen ist begrenzt[28], давай фантазируй, это полезно… – успокоился Альберт и сел верхом на стул, приготовившись меня слушать.
– Ну, во-первых, я считаю, что у фантазии тоже есть определенные границы. Мы не можем фантазировать о том, о чем не только не имеем понятия, но и не подозреваем о существовании возможности фантазировать…
– Wenn die Menschen nur iiber das sprachen, was sie begreifen, dann wiirde es sehr still auf der Welt sein.[29]
– Ну так вот, я хочу сказать, что пока все будет перемешано – наука с религией, наука с политикой, наука с престижем, наука с самомнением… никакой настоящей науки не получится… никакого настоящего познания мироздания… – стал горячиться я и, разумеется, заговорил не совсем о том, о чем хотел.
– Ты просто мне завидуешь, Боря, что-то в стиле басни Лафонтена «Лиса и виноград»… Ишь ты, не хочешь быть Эйнштейном, совсем нюх утратил… – опять засмеялся Эйнштейн.
– Хорошо, Альберт, я вижу, что с тобой мне не удастся поговорить серьезно. Оставим это, – вздохнул я, и мы это оставили до ужина.
Но во время ужина, когда мы поглощали отличные венские шницеля, причем Эйнштейн смешно и самозабвенно называл шницель на немецкий манер «шни-цэл», разговор возобновился. Я воспользовался случаем и, пока Эйнштейн жевал, скороговоркой заговорил:
– Я не против познаний, я не агностик[30]. Я против того, чтобы знаниями спекулировали, превращая их в конфетные обертки. Популяризация науки в той форме, в которой она происходит, превращает науку в балаган. Один шутник называет черной дырой супермассивный астрономический объект с гравитационным полем, удерживающим даже свет на орбите вокруг себя. Народ подхватывает – дыра, черная!!! Значит, можно туда свалиться! В дыру! Посещение черной дыры —бред. Ведь никто не обсуждает посещение Солнца! А черная дыра – либо звезда большей массы, чем солнце, которая коллапсировала в результате завершения своей эволюции, либо вообще объект невероятных размеров и массы; такова супермассивная черная дыра в центре галактики. Но нет, кто-то назвал это дырой – значит, туда можно свалиться…
– А может быть, и можно, – зачавкал Эйнштейн с набитым ртом.
– Да не в этом дело. А дело в том, что необходимость доводить научные изыскания до уровня буфетчицы приводит к обратному воздействию буфетчицы на направление научных исследований.
– Я не понял твою мысль, Боря, – спросил Альберт, – при чем тут буфетчица?
– Да ну, как же ты не понял, еще Эйнштейн называешься… – расстроился я.
– А что, я тоже человек, я что, Пушкин – всё знать? – обиженно спросил Эйнштейн.
Я его внимательно осмотрел и засвидетельствовал, что он не Пушкин. Когда тебя ежедневно посещают великие люди, нужно быть очень внимательным.
– Ну, хорошо, изволь, я поясню. Дело в том, что в демократическом обществе буфетчица руководит государством, как и завещал великий и неутомимый Ленин.
– Там, по-моему, речь шла о кухарке…
– Неважно, какая из работниц общепита… механизм все одно тот же самый. Буфетчице ученые растолковывают, чего они там изучают, а она голосует за политика и говорит ему напутственно, чего изучать, а чего не изучать… Политик слушает буфетчицу и выделяет деньги ученым, исходя из этих соображений… Сам-то политик обычно не более образован, чем буфетчица, и слушает ее внимательно, потому что буфетчица – это народ, а следовательно, электорат, – пояснил я.
– Не знаю, Боря, что ты имеешь против буфетчиц. Я знал одну очень замечательную буфетчицу… – смачно отметил Эйнштейн, вытирая рот салфеткой.
– Альберт, я понимаю, что с тобой невозможно говорить серьезно, – вздохнул я.
– Ну, отчего же, – вдруг насупился корифей и задумчиво закурил. – Я прекрасно понимаю, о чем ты говоришь, и в общем согласен с тобой, но мир остается миром… Ты не можешь подняться над человеческим, потому что ты, Боря, – человек. Руки-ноги видел? Вот именно. Че-ло-век. И все тут.
– А я не хочу подняться над тем, что я Че-ло-век. Более того, я хочу это признать и достойно взвесить, что человек может, а чего не может. Человек, например, должен раз и навсегда сказать себе, что на свете трудно представить что-либо более наивное и глупое, чем придумывание космологических теорий. То слоны, то киты, то хрен знает что – Большой Взрыв. Можно быть самодостаточным биологическим видом, признающим, что мы на данной ступени эволюции не способны построить всеобъемлющую космологическую теорию из-за двух причин.
– Каких? – вздохнул устало Эйнштейн и подбоченился, понимая, что скоро он от меня не отделается.
– Первая причина: нам не хватает, просто элементарно не хватает информации, чтобы делать обобщенные космологические выводы. Помнишь индийскую притчу про трех слепых мудрецов, которым дали ощупать слона, а потом спросили, что такое слон? Один ощупал хвост и сказал, что слон мягкий, гибкий и похож на змею. Другой ощупал ухо слона и сделал вывод, что слон – огромный лист лопуха, а третий ощупал ногу слона и заявил, что слон – это колонна. Нам не хватает информации, чтобы сделать окончательные выводы по космологическим вопросам: как возникла вселенная, что было до того, возникла ли она вообще и есть ли другие вселенные. Поэтому, делая такие выводы, мы смешны, наивны и не вызываем уважения даже у самих себя. Более того, пытаясь защитить очередную теорию, мы затормаживаем развитие науки на столетия, потому что вся наука разделяется на два лагеря: один, пытающийся защитить основную космологическую теорию, и другой, пытающийся ее опровергнуть, и все кругом только и спорят, на скольких китах стоит мир. Исследования ведутся именно в такой плоскости, голову общественности морочат в той же плоскости, политики с религиозными деятелями только и знают, что спекулировать…
– Ну хорошо, первая причина – что не хватает, а может, и всегда не будет хватать знаний, – зевнул Эйнштейн, – а вторая?
– Вторая причина, почему не следует создавать всеобъемлющие теории, просто запретить это как глупость, как нонсенс, чтобы не тратить ресурсы и научные карьеры, как, можно сказать, поставили вне рациональности поиски вечного двигателя… Вторая причина состоит в том, что человек не воспринимает объективную картину мира. Эволюция создала нас такими. Человек не может быть окончательной, верхней ступенью… этой самой эволюции. Мы либо промежуточная ступень – к искусственному разуму, либо тупиковая ветвь. Мы не можем постигать мироздание, потому что мы не созданы для этого. Нам необходимо в этом спокойно признаться и продолжить наши исследования в самых разных направлениях, но не ставя перед собой цели понять, как устроено мироздание. Какие хитроумные приборы мы бы ни изобрели – все равно их данные мы сможем воспринимать только через свои органы чувств, а обрабатывать только через свои дурные головы. Все наши изыскания основаны на времени. Время – иллюзия, все иллюзия… Сколько можно таскаться с этими иллюзиями и выдавать себя за великих? Хватит выставлять себя еще большими дураками, чем мы есть! Давайте будем заниматься всем, что может приносить прикладную пользу, а также вообще всем, что может позволить нам собрать и проанализировать различнейшие данные, которые могут пригодиться теперь или потом. Но не надо делать наивных выводов! Довольно китов, черепах, струн, больших взрывов и т. д… Математика, та самая математика, которая кажется нам единственной объективной наукой, построена на аксиомах, никем никогда не доказанных…
– Да, про математику, ты, Боря, верно сказал, – закачал растрепанной головой Эйнштейн. – Seit die Mathematiker iiber die Relativitatstheorie hergefallen sind, verstehe ich sie selbst nicht mehr.[31]
– Математика – такая же иллюзия, как и время! – аж вскрикнул от возбуждения я.
Как только эти слова прозвучали, все часы на Эйнштейне отчаянно зазвенели, и в комнату ворвалась взбешенная Математика!
Глава семнадцатая
Как я обидел Математику
Математика была грозной дамой, похожей на кривой знак суммы, в поношенном переднике и со скалкой в руках. На скалке красовалось квадратное уравнение. Эйнштейн не на шутку испугался и забился под стол. Я тоже, честно говоря, труханул. Одно дело – теоретически разглагольствовать об абстрактных материях, а другое дело – конкретная скалка. Скалку всякий считающий себя философом должен уважать с детства, ибо скалка является мощнейшим орудием женской аргументации, а посему – неоспоримым средством доказательства абсолютной правоты.
– Это я – иллюзия? – закричала истошным голосом Математика и шлепнула меня скалкой с квадратным уравнением по голове. Вся комната поплыла у меня перед глазами, и я рухнул на пол.
Когда я очнулся, надо мной склонялся испуганный Эйнштейн и опрыскивал мне лицо водой. Математика все еще присутствовала в комнате, но скалка у нее была отобрана, и вела она себя более спокойно.
Эйнштейн обрадовался, что я пришел в сознание, и показал мне скалку.
– Сколько скалок ты видишь, Боря? – озабоченно спросил Эйнштейн.
– Две, – соврал я, хотя четко видел только одну.
– Да он считать не умеет, тоже мне ученый сраный, – злобно рыкнула Математика, не вставая с кресла, в которое она, видимо, силой была усажена Эйнштейном.
– Знаете что, дамочка, – сказал я, с трудом поднимаясь с пола, – да вы просто преступница какая-то, вы же меня так убить вашим квадратным уравнением могли!
– И убью, – злобно сказала Математика, – не беспокойся…
– Да, она убьет, они вообще со Временем сестры, их три сестры-ведьмочки: Время, Смерть и вот она, Математика… – взволнованно наябедничал Эйнштейн.
– А я считал вас интеллигентной дамой, – неуверенно заговорил я, потирая ушибленное скалкой место.
– Что вы такое говорите, Боренька, – занервничал Альбертик, – не следует козырять своими предубеждениями… Я знаю эту стервочку уже не один год. Они с моей первой женой были подружками. Увы, считать Математику приличной дамой – есть несносное предубеждение. Welch triste Epoche, in der es leichter ist, ein Atom zu zertrummern als ein Vorurteil![32]
– Я давно вас, подлецов, наблюдаю, – злобно процедила Математика. – Я вообще таких, как вы, терпеть не могу, ни тебя, волосатый, ни тебя, ушибленный.
Математика поднялась из кресла и попыталась дотянуться до своей скалки с квадратным уравнением, но Эйнштейн вовремя спрятал скалку за спину и встал со мной плечом к плечу.
– Да что я вам такого сделал? – недоуменно спросил я.
– А помнишь, Боря, как ты убил Леонида Ильича Брежнева квадратным уравнением? – ехидно и как бы вкрадчиво спросила Математика.
Я сразу вспомнил, что Математика имела в виду. Мне было лет двенадцать, я сидел за своим столом и решал какие-то препоганейшие уравнения. Когда все было подсчитано, ответ не сходился с ответом в учебнике. Я был вне себя. Я был настолько вне себя, что впервые вдруг стал ругаться матом вслух. До этого я себе такого не позволял. До этого я только слышал, как другие мальчики матерились, а сам стеснялся. Но тут меня прорвало… «Ё…ая математика!» – орал я… И тут пришел домой брат и сообщил, что Брежнев умер. Я сразу понял – это из-за меня…
– Это я – иллюзия? – закричала истошным голосом Математика и шлепнула меня скалкой с квадратным уравнением по голове. Вся комната поплыла у меня перед глазами, и я рухнул на пол.
Когда я очнулся, надо мной склонялся испуганный Эйнштейн и опрыскивал мне лицо водой. Математика все еще присутствовала в комнате, но скалка у нее была отобрана, и вела она себя более спокойно.
Эйнштейн обрадовался, что я пришел в сознание, и показал мне скалку.
– Сколько скалок ты видишь, Боря? – озабоченно спросил Эйнштейн.
– Две, – соврал я, хотя четко видел только одну.
– Да он считать не умеет, тоже мне ученый сраный, – злобно рыкнула Математика, не вставая с кресла, в которое она, видимо, силой была усажена Эйнштейном.
– Знаете что, дамочка, – сказал я, с трудом поднимаясь с пола, – да вы просто преступница какая-то, вы же меня так убить вашим квадратным уравнением могли!
– И убью, – злобно сказала Математика, – не беспокойся…
– Да, она убьет, они вообще со Временем сестры, их три сестры-ведьмочки: Время, Смерть и вот она, Математика… – взволнованно наябедничал Эйнштейн.
– А я считал вас интеллигентной дамой, – неуверенно заговорил я, потирая ушибленное скалкой место.
– Что вы такое говорите, Боренька, – занервничал Альбертик, – не следует козырять своими предубеждениями… Я знаю эту стервочку уже не один год. Они с моей первой женой были подружками. Увы, считать Математику приличной дамой – есть несносное предубеждение. Welch triste Epoche, in der es leichter ist, ein Atom zu zertrummern als ein Vorurteil![32]
– Я давно вас, подлецов, наблюдаю, – злобно процедила Математика. – Я вообще таких, как вы, терпеть не могу, ни тебя, волосатый, ни тебя, ушибленный.
Математика поднялась из кресла и попыталась дотянуться до своей скалки с квадратным уравнением, но Эйнштейн вовремя спрятал скалку за спину и встал со мной плечом к плечу.
– Да что я вам такого сделал? – недоуменно спросил я.
– А помнишь, Боря, как ты убил Леонида Ильича Брежнева квадратным уравнением? – ехидно и как бы вкрадчиво спросила Математика.
Я сразу вспомнил, что Математика имела в виду. Мне было лет двенадцать, я сидел за своим столом и решал какие-то препоганейшие уравнения. Когда все было подсчитано, ответ не сходился с ответом в учебнике. Я был вне себя. Я был настолько вне себя, что впервые вдруг стал ругаться матом вслух. До этого я себе такого не позволял. До этого я только слышал, как другие мальчики матерились, а сам стеснялся. Но тут меня прорвало… «Ё…ая математика!» – орал я… И тут пришел домой брат и сообщил, что Брежнев умер. Я сразу понял – это из-за меня…