Счастье – вот основная максима и императив. И нет разницы меж счастьем земным и небесным. Если счастье не зиждется на несчастье других, если твои невинные фальсификации не губят чьи-то затронутые судьбы, то это несомненно лучше, чем когда твоя прямота, логика и разумность выводят новым грифелем по коже человеческой бумаги очередные сюжеты в стиле короля Лира… Старики, умирающие на холодном асфальте, пропитанном дождем, сбежавшие из пасмурной, пропахшей экскрементами больницы… Вот результат нашей логики – холодной, как асфальт. Уж лучше фальсификация, насмешка над законом, упрек конституции, революция нравов – все, что угодно, но только не совершение этого преступления по несмышлености, преступления по вере в правоту Достоевского, в святую приверженность неизбежному и всеочищающему страданию… Нам нужны книги, уводящие в бесконечность счастья… Эти книги взорвут существующий порядок бытия. Нам не нужно больше эстетствовать и накладывать второпях пятаки на остекленевшие зеницы мертвецов.
   Между тем мы следуем, неизбежно следуем чахоточным идеалам Достоевского… Милый, обстоятельный, всеподкупающий Идиот прокладывает для нас дорогу в вечность, но сама по себе эта вечность не имеет никакой ценности, она легко лопается, как пронзенный воздушный шар, лишенный своего воздушного содержимого. Сама по себе суть страдания и непротивления злу имеет вовсе не ту концептуальную необходимость, которую вкладывают в нее обрадованные злодеи, маскирующиеся в передники Золушек.
   Девическая невинность не есть награда за скрупулезное соблюдение целомудрия… Мы встречали немало дев, развращенных почище проституток. Нет, истинная целостность помыслов вовсе не в сути физиологического акта соития, не в излиянии семени туда, где ему не суждено взойти, не в порывистой страсти ожидания наскучившего экстаза. Это не то, для чего следует искать счастья, это вовсе не так устроено природой, и тролли-мерзавцы напрасно надеются заменить своими картинками истинную картину естества.
   В том-то и дело, что речь вовсе не просто о каких-то романах или о каких-то обыденных жизнях, которые скучны или не скучны в зависимости от количества заключенных в них страданий. Речь идет не о каких-то философах или простолюдинах, делающих свои никому не интересные выводы. Речь идет об императиве для каждого из нас, для максимы бытия, для оправдания существования… Я был ничтожеством, но прожил счастливо и никому не мешал. Я сделал счастливыми еще пару-тройку ничтожеств, я обманывал их, они обманывали меня. Потом мы признались в обмане, но разрушения не наступило, ибо счастливые связи окрепли, и обман потерял значение. Мы жили счастливо и не противились счастью, мы брали свои судьбы в собственные руки и проверяли любые условности на зуб, как следует проверять каждую золотую монету в отдельности, если хочешь найти фальшивку. Для нас каждая понюшка табаку несла в себе особый смысл уютного удобства, неторопливого стремления к простому и обыденному, а потому неспособному наскучить существованию, поскольку оно свободно выбрано нами самими, вне диктата привычек и условностей, вдали от указаний корифеев духа, цареубийц и пасмурных игроков на износ, проповедующих нам культ страдания в качестве эквивалента блага. Мы были далеки от красоты в ее эзотерическом смысле, наслаждаясь небесами в той мере, в которой наслаждаются ими улитки, мы знали, что все, что нам нужно, либо у нас уже есть, либо мы это изобретем по мере надобности, но без культа страданий, без показушного бреда, без шоу-бизнеса смерти. Мы были не новы в своих открытиях. Просто наши единомышленники скрывались в тени крикливых максим страдания, непротивления злу, наносной игры слов, культа жертвоприношения, умерщвления ради жизни и воскрешения ради смерти. На тысячах языках нам возвестили о том, что Господь Бог послал нам своего Сына, отдал нам Его в жертву, чтобы подарить нам вечную жизнь. Посмотрите на наши физиономии. Нет, пожалуйста, не отводите взгляда… Вечная жизнь? Нам нужна вечная жизнь? Нам нужна человеческая жертва? Все эти максимы нас угнетают, заставляют мучиться совестью, принимать на веру любые условности, тяготиться развратом почти так же, как и целомудрием. Ходить в храмы по нужде в раскаянии – и раскаиваться вне храмов, на шумных перекрестках, где каялся мастер топора, тот самый герой Достоевского, прокричавший о своем преступлении на все четыре стороны, и мы дышим его дыханием, и мы верим в его Антихриста, и мы знаем, что это про нас, ибо даже те, кто и понятия не имеет о литературе и возвышенных размышлениях, страдают низменно, скользя по проложенной тропке, которая предписана им еще до рождения, возведена в культ, в набожность, ранящую и неспелую, в ожидание неминуемой зрелости человечества, которая так и не наступает, а неизбежно обращается подвохом… Я так ждал, что человечество прозреет, повзрослеет, но его детский лепет плавно перешел в старческий маразм… Моя страсть к книгам сделала меня книжным человеком. А книжный человек – страшен, ибо он верит только тому, что написано в книгах, не понимая, что в книги попадает только то, чему в книгах не следует быть. На свете проживали мириады анти-Достоевских, но их скромные соображения и жизненный опыт почили в бозе, ибо сатана там правит бал, ибо именно он, лукавый создал из чистого культа счастья, которым должно было стать христианство, мрачный культ страдания, искупления, жертвы… Мы судим о христианстве опять же по книгам. Как евреи – народ книги, так и все остальные не что иное, как человечество книги, а книги лгут, они лживы по определению, они не могут не лгать, они и созданы для оправдания лжи, ибо правда не нуждается ни в записях, ни в оправданиях, ни в натужных проповедях. Правда вдыхается с воздухом, она руководствуется прахом отживших и истлевших поколений, она верно определяет направленность нашего пути, ведущего к спасению от самих себя. Вы, книжники, требуете, чтобы человек наконец нашел в себе нечто человеческое, но как раз то самое человеческое, что есть в человеке, чуждо и страшно, и нужно в себе искоренять, ибо то человеческое, что нам всем не чуждо, как раз и несет в себе ту угрозу нашего спасения от самих себя, тот призыв к красоте, которая должна спасти мир, но без которой мир и не нуждался бы в спасении.
   Мы безумный вид ключевых существ, которые замыкают длинную вереницу божественных попыток сделать мир самодостаточным. Нам не следует притягивать Бога за уши к каждому нашему счастью и несчастью, – нам просто нужно задуматься о том, что следует совершить для изменения иллюзий, которые мы именуем реальностью, в направлении нашего собственного счастья без особого ущерба другим. Так ли это много? Так ли это невероятно недостижимо? Конечно, маньяк-убийца счастлив, пачкаясь в крови своей жертвы… Но это – не счастье, это – торжество, это повод для создания религии, которая все разложит по полочкам; где нужно, оправдает жертвоприношения, а где необходимо, применит нужную уловку покаяния… Недаром религия – самая смышленая потаскуха, она гораздо более подвижна, чем политика, несмотря на свои догматы, она и не поднимая зада с закоснелого трона легко выведет из тупика любого зарвавшегося садо-мазохиста. Не о таком кровавом счастье идет речь. Не о том навязанном нам с вами ощущении безысходности и неоригинальности нашего с вами существования. Счастье, которое следует возводить в образ императива, – это то, что всеобще для всех форм жизни и небытия. Вот какое счастье легко усваивается нашими душами и не требует особых промываний желудка религиозными книгами и раздачами чиновьих титулов святых.
   Мы должны учить своих детей, что всякая попытка их учить есть зло, ибо если бы Господь Бог желал бы, чтобы мы чему-либо научили свое потомство, он нашел бы легкий способ вставлять какую-нибудь дискету с уже готовой и неизменной информацией. Нет, учить мы должны лишь тому, что никакие учения не должны руководить их жизнью, что никакие пасмурные идолы Достоевского и условности ветхозаветных блажей и супермодерновых развращенностей не должны калечить их судьбы. Вот чему мы должны учить своих детей. Вот чему мы должны учить самих себя – и в этом и будет заключаться наше непротивление счастью.

Часть 7
Вес песчинки

   Сия книга включила в себя лишь малую толику забав Герберта Адлера. Возможно, некоторые из них высветились с излишними подробностями, которые хороши на суде, но отягощают расслабленную читательскую душу. Да что, в самом деле, такого в этом Герберте Адлере? Так, песчинка. Подобными ему засыпаны полнопесочные пустыни от полюсов до экватора и обратно… А существуют ли люди не ничтожные? Каждый человечишка в той или иной мере пытается искривить жизнь себе в удобство. Всякий, рано или поздно, норовит посягнуть на общепринятые авторитеты. Пусть так. Но Герберт – песчинка сложносочиненная. С одной стороны, он призван вызывать у читателя закономерное раздражение, ибо так жить нельзя, не положено идти супротив всяких правил и даже, упаси боже, посягать на свободу воли, манипулировать людьми, лишать их природного права на неожиданное безумство… Но читатель, овладевший азбукой писательских подвохов, чувствует, что фигура Гербрта Адлера мила автору. В этом-то и состоит основной конфликт автора с читателем, и, того хуже, автора с самим собой.
   Герои появляются и исчезают по мановению забав хитрого Герберта…
   Автор носится со своим Гербертом Адлером, видит мир и людей его глазами, а другие герои романа почти лишены слова… Ну, чувствовали же они что-то? Не просто ведь манекены ходячие… Как же так?
   Увы, правда жизни заставляет признать, что бывают люди, или, по крайней мере, некоторые промежутки в жизни людей, когда они почти ничего не чувствуют. Бродят, как сомнамбулы, ощупывают, что попадется под руку, а спросишь с дружеским пристрастием, или даже заберешься к ним без мыла почти что в самую душу, а там – гулкая, зияющая пустота! Это еще очень хорошо, если отыщется хотя бы одна своенаправленная фраза: «Как я его ненавижу» или «Как я ее люблю!». Тогда еще может получиться хотя бы сносный романишко с трагическим исходом, ведь читатели жаждут красивых сложносоставленных чувств, особенно их перемешивания при варке на медленном огне. Анестезия чувств продиктована миром реальной повседневности. Попробуешь препарировать такие чувства – а они несложносочиненные, вымученные по необходимости, потому, что так принято, так должно быть, буквально для галочки. И это устойчивое марево односложности и пустоты совсем неплохо… Так многие из нас живут. Я сам иногда весьма одноклеточен.
   Именно с такой односложностью в людях и сталкивается Герберт Адлер. Сначала она ему кажется простой и удобной, но потом он постигает, что жизнь – вовсе не роман. В ней многое ничем не завершается. Люди аморфны и непривычно апатичны. Романы предназначены для страстей, а жизнь предназначена для вполне ощутимого проживания в ней – различие, как между парадным гробом и тесной, но удобной двухкомнатной квартирой. Что вы предпочтете? Риторический вопрос… Конечно, гроб!
   Ах, как нравится нам уложить героя в гроб, предварительно вдумчиво его препарировав! А далее запротоколировать результаты вскрытия его души… А там – пусто! Ничего особенного! Набор жалких штампов и полушка блуждания по отхожим местам. Ну, иногда, правда, можно наткнуться на прекрасно сохранившиеся страхи из детства, мрачные воспоминания о каких-то скандалах и легкое головокружение от чужих неудач.
   А вот вам неожиданность! Не желаете? Читатель не любит сюрпризов? Пожалуйте… Я вас попотчую очередным «шарше ля фам»! По совести говоря, роман-то надо было назвать «Забавы Эльзы Адлер», ибо все, чем забавляется наш герой, делается исключительно и всеобъемлюще для любви всей его жизни – этой самой милой, едва заметной, беременной Эльзы. Герберт давно забыл, чего же хочет он сам. Смысл его счастья заключается в выискивании тайных и явных желаний любимой и в их осуществлении, возможно, грубом, возможно, несколько насильственном даже в отношении самой Эльзы, но все же это не меняет сути.
   Хотел ли Герберт изгонять Стюарда? Неизвестно! Этого, без сомнения, желала Эльза, и мавр блестяще сделал свое дело. Анна на шее… Так ли она мешала Герберту? Опять же неизвестно. Но можно сказать вполне достоверно, что Эльзе она мешала всецело, и посему поплатилась своей бедовой головой.
   Невинная, беременная Эльза была всему подспудным дирижером. Она не указывала, что именно нужно сделать или как надлежит поступить… Она лишь выдавала полунамеком состояние своей души, и внимательный Герберт воплощал его в реальность…
   Историю своей любви мэтр Адлер изложил в стихах, обращенных к Эльзе… Туманный слог и ненадежный эстетствующий шарм препятствовали пониманию происходящего, но все же, пожалуй, следует процитировать эти вирши – блеклые следы давних чувств, волнений, желаний…
1
 
В ту эру ненавязчивых дождей,
Едва лишь преломленных ожиданьем
Несмелых радуг, призрачных ветвей,
Снастями увлекающих сознанье
Не в плаванье, а просто в естество
Протянутого в вечность поцелуя…
Тогда, когда немое волшебство
Рождалось между нами, но ликуя,
Весь мир уже препятствовал двоим,
Забравшимся на склон зеленой кручи,
Играть друг с другом, словно им одним
Предназначались излиянья тучи.
Над стриженой макушкою моей,
Над мягкими твоими волосами,
Мы, может быть, сгущали тучи сами,
И снова вот полощутся они
В бесцветных водах нового потопа,
Дышать и жить по-прежнему охота,
Тебя, принадлежащую другим,
Похитить, словно давнюю Елену,
Не навлекая хмурых новостей
На радиовещание из Трои
И хмурый мир против себя настроив.
Ведь он едва ли стал теперь добрей,
Чем в откровенный век членовредительств,
Или в не менее жестокий век открытий…
И в сочетанье быстротечных снов
Предпочитая дерзкие поступки,
Мы отпускали жертвенных коров
Поскольку не питали в тайной прыти
И доли веры в ценность этих жертв.
Мы не толкли на дне потертой ступки
Для ворожбы взошедших в мраке трав,
Мы просто составляли редкий сплав
Из тел и судеб гибкого металла…
Ты в безрассудстве терпком не металась,
Когда метался в безрассудстве я…
И в этом было все наше отличье,
Или, как говорится, диссонанс,
Затерянный меж нашими телами…
И все, что оставалось между нами,
Мы сохраняли трепетно для нас.
 
2
 
Мы оба выросли в кругу людей,
Которые не слишком утруждались
Понять, откуда плещется вино,
Когда оно для нас превращено
Из формулы оксида водорода…
Мы были частью серого народа,
А части ведь обычно не дано
Постигнуть прелесть проживанья в зале
Неспешных ожиданий новостей…
Мы изучали выступы костей,
Как требует наука врачеванья,
Мы брали в руки сердце мертвеца,
Как будто это действие учило
Преодолеть немыслимость конца,
И все, что в нас в какой-то мере жило,
Рвалось наружу из стеклянных колб,
Но эта жизнь – есть позорный столб,
К которому приводят всех под ручку,
Упорно утверждая, что затем,
Чтоб приучить нас мучиться беззвучно,
Так, чтобы сам уже едва ли мог
Понять, где начинаются мученья,
А где в очередной соленой пене
Простые волны бьют челом в порог.
Так, подчиняясь скуке естества,
Мы убегали с лекций идиотов,
И находили, что нам жить охота
Без запаха, что мертвые сердца
Неспешно, но истошно излучают,
Иные ведь практически скучают
С рожденья самого до самого конца…
Но не было вдвоем с тобой нам скучно…
В глухих лесах настырная кукушка
Нам куковала продолженье лет,
В анатомичке брошенный скелет
Скучал в своей кручине бессловесной,
И жизнь казалось нам настолько местной,
Что покидать навеки этот край
Нам не хотелось, пусть он был не рай,
Пусть в нем постилась вся наша незрелость,
Но кочевой мой разрумяный ген
Поставил точку в ласковом блужданье…
Нет, я не вскрыл в немой гримасе вен,
Я просто встал и вышел, как нечайно
Из чайника выходит белый пар,
Как отлетают души насекомых,
Как исчезает ласковый загар
На разрыхленных складочках знакомых…
 
3
 
Мы чуяли угрозу тупика
По грозному внушительному реву,
С которым воздух провожает в путь
Неспешную подвижность паровоза.
Быть может, ослепительная проза
В себе и проявляет нашу суть,
Которую, увы, нам как обнову
Вторговывает с пылом дурака
Наш разум, этот пристальный судья
Всех тех, кто подчиняется расчету,
И верит, что в соитье единиц
Рождается искомое прозренье.
На это есть, увы, иное мненье,
Что как ни прячься от разумных лиц,
Разборов невнушительных полетов,
Всегда найдется грязного белья
Довольно для вниманья идиота.
А посему в глухой тиши души
Всегда есть место вечному упреку.
Хоть бродит смерть всегда неподалеку,
Все ж не найдешь ее, как ни ищи,
Пока не грянет час дурного рока
И не наставит жизнь нам рога,
Уйдя от нас к другим своим субъектам,
А нас оставив с нами для того,
Чтоб мы себя познали, как перо
Себя познать стремится до рассвета, —
Но высохших чернил не обновить,
И строчки сухо путается нить,
Так и не дав искомого ответа.
 
   Но вот вам и другая новость… Дело в том, что Эльза сама не знала, чего в действительности хочет. Она пыталась догадаться о тайных желаниях Герберта и выразить их в своих, не менее тайных желаниях, что сделало бы их явными для нашего неутомимого исполнителя.
   Герберт томился безвыходностью отношений его дочери со Стюардом, и Эльза улавливала его флюиды неприятия этой ситуации. Она тонко чувствовала несвободу, в которую вовлекла Герберта его последняя управительница, Анна на шее… И снова повторилось то же самое. Представьте себе двух наивных обезьянок-мармазеток, которые, обнявшись и заглядывая друг другу через плечико, выщипывают пушистые спинки, ловя друг у друга вредных насекомых. Только в случае с Гербертом эта спинка словно была у них с Эльзой одной на двоих.
   Что поделаешь, такова в понимании этих странных людей «любовь»… Достигать своих тайных желаний казалось им пошло, а вот стремиться к осуществлению затаенных намерений души своего товарища по любви было хорошо, весело, обжигающе-приятно. Именно в результате эдакого вольного извращения их чувства и побуждения настолько перемешались, что найти отличие меж ними было невозможно!
   В отношениях с Энжелой Герберт и Эльза пользовались той же самой разновидностью любви. Они, словно снабженные чувствительными антеннами насекомые, ловили любые шевеления девичьей души и, поймав слабенькие сигналы: «Найдите мне принца!», бросались грубо и предприимчиво их исполнять.
   Герберты норовили применить свой способ любви не только внутри своей семьи, но и в отношениях к окружающим, ко всем, кого эти странные люди принимали в свой особый круг (в который, кстати, было совсем несложно попасть), и лишь когда наталкивались на явно саморазрушительные тайные желания какого-нибудь горе-индивида и упорная психотерапия в сочетании с антидепресантом не помогала, они разводили руки и просто переставали пытаться любить этого чужака, и тогда он сам отваливался под силой собственной гравитации…
 
   Так ли дурны были эти отношения? Так ли невыносима была эта несвобода? Так ли отвратительны были их забавы?