Бориc Кригер
Забавы Герберта Адлера
Часть 1
Изнанка холста
Как у всякого холста имеется своя изнанка, так, разумеется, и у жизни есть оборотная сторона. Как бы ни была пуста и непримечательна в своей белесой нетронутости парадная фасадина, все же есть и скрытая ее сестричка, вся усеянная узелками, словно колкими полуснежинками-полудождинками, которыми столь славится погода, как раз та самая, какую весной сорок четвертого года не на шутку взбодренные бомбежками берлинцы окрестили со свойственным им пафосным сарказмом «фюрер веттер» – гитлеровская погодка. Кто бы мог подумать, что русское слово «ветер» произошло, скорее всего, от немецкого слова «погода»? Я оплакиваю собранный на стыке чужих языков мой до оскомины родной язык…
Вот и теперь лил пронзительный, затопляющий подвалы ливень, иногда внезапно переходящий в снег, и снова казалось, что зима никогда не уйдет в область простоволосых воспоминаний.
Герберт Адлер ютился за пустым обеденным столом в квартире дочери и чувствовал себя неловко, ибо находился в этом неприхотливом, но опрятном жилище в отсутствии хозяйки. Он был человеком крупным и оттого, где бы ни появлялся, сразу же начинал ютиться, словно всяческое строение было ему тесно, что вызывало неудобство как у него самого, так и у всякого, кто находился с ним рядом. От смущения и неудобства гость спасался созерцанием букета роз, красиво расставленных в прозрачной простоватой вазе.
Герберт купил букет вместе с вазой и водой. Ему не хотелось возиться, ждать, пока сонные цветочные девушки соберут очередную занудную икебану. Он просто ткнул пальцем в готовый подарок и суетливо расплатился, словно стыдясь своей поспешности. Ведь всякий цеховщик, ремесленник без страха и упрека, будь то цветочник или башмачник, ждет, что мы посвятим его услугам вселенную безраздельного внимания… Герберт не мог останавливаться на мелочах долго, а ведь розы – это мелочь, так, нечто сродни полуживому гербарию. Просто непростительно, как много внимания придается цветам, словам, жестам… Обычно розы привычны и затрапезны, но когда попадается действительно собранный словно для сомнительного шедевра почтовой открытки букет, не устаешь поражаться странному совершенству замысловатых ворховатостей, сплетающихся в единый розовый стан. Ах, эти мертвые цветы… Мы забываем, что они тихо и от этого как-то еще более безвозвратно мертвы. Мы любим созерцать их, вдыхать их посмертный аромат. Ах, эти цветочные мощи, предмет мимолетного поклонения и неминуемого забвения. Каким только шекспирам не вещали вы о своих несбывшихся проказах? Любопытно, есть ли такие цветы, которые испытывают эстетическое, доведенное чуть не до экстаза наслаждение от созерцания людей? Нет, не живых людей, а как раз наоборот, мертвых. Пожалуй, есть… Иначе отчего в последний путь провожают словно не сотрапезники усопшего, а ходячие цветники, рассаженные по периферии заданной каждому отжившему человеку траектории, внезапно или постепенно утрамбовавшейся в отправную точку исчерпанного и от этого почему-то особо отвратительно сладостного в своей очевидной завершенности бытия?..
На столе были расставлены только что приобретенные подарки: разноцветные тарелки и салатница. Вся посуда была веселой и даже несколько кукольной раскраски. Тарелки были разными. Одни обладали голубой каемкой и сулили нечто комичное в силу своего именования: «тарелочка с голубой каемочкой», другие были зелены, как молодые стебельки, а что еще нужно молодости, как не все заменяющая собой зелень? Казалось, вот войдут такие предметы в обиход, и в доме никогда не будет пасмурно, потому что на фоне таких смешных тарелок и кружек просто не может совершаться ничего хмурого и обыденного.
Они с женой заехали в офис своей компании, где работала дочь, и взяли ключ, чтобы подготовить сюрприз ко дню ее рождения, расставив и разложив подарки. Ей исполнялось двадцать лет. В дни рождения вся семья привычно сходила с ума и не успокаивалась, пока не тратила несколько тысяч. В прошлом году они подарили дочери дорогую профессиональную фотокамеру. Знаменитые журналисты таскают точно такие по горячим точкам, чтобы взволновать нас очередной подборкой глянцевых кадров, роскошно, с шокирующими деталями отображающих страдание, голод и смерть. Энжела же – а именно так звали счастливую обладательницу заповедной камеры – фотографировала этой камерой лепестки, ветви деревьев, облака, мягкие игрушки и прочие девичьи атрибуты окружающего мира, неизменно включающие в себя двух ее котов, лениво спящих во всех вообразимых и невообразимых позах.
На этот день рождения Герберт Адлер купил большой холст и повесил его над обеденным столом в квартире своей внезапно повзрослевшей дочери. Ему хотелось, чтобы она нарисовала какую-нибудь картину: неважно, натюрморт ли, пейзаж, – важно, чтобы она творила. Иначе, считал он, повседневность засосет и эту душу, пока еще нетронутую вирусом обреченности на никчемность, повсеместно принятую за норму. Этот холст своей белизной будет напоминать, что вот же, есть возможность творчества, и она в любой момент может нанести свои несмелые, но значимые мазки на непочатую белизну холста.
Герберт Адлер ощущал, что белизна имеет своего рода непроницаемую защитную капсулу, эдакую скорлупу, оболочку, звонкую, как истинное, а потому не слишком хрупкое стекло… Попробуйте занести кисть над огромным холстом – и рука ваша неминуемо отпрянет, дыхание станет чаще, на лбу выступит испарина и неизбежно захочется сложить краски и кисти и не трогать эту абсолютную в своей пустоте белизну, ибо, как ни изысканны ваши порывы, первый мазок – это всегда грязь, порочная, тягучая полоска, кричащая, как рана вандализма, линчующая невинность холста, как толпа неброских идей, отдающих пошлятинкой вперемешку с безысходным, беспробудным, а потому столь естественным и обыденным для всякой толпы пьянством.
Чистый холст – это единственная связующая составляющая заговора против мастерства, ибо у гения и у бездарности холст одинаков до тех пор, пока на него не нанесен первый мазок. Точно так же мы долго не решаемся приступить к жизни, но потом оказывается, что нечаянно, будто в забытьи или же по пьяни, мы извалялись в грязной обуви на собственном холсте, и дальше уже нет смысла воздерживаться. Мы пытаемся сделать вид, что ничего не произошло, что так все и замышлялось: довести вот это пятнышко до формы облачка – благо, что облака бывают любой, разве что не квадратной, формы, – а вот эту мазню постараемся превратить в высокозначимый намек на непредсказуемость, которая часто мнится гениальной, но оказывается лишь очередным симптомом нервного недомогания.
Испачканный холст подолгу зависает над нами как надгробие нашего нереализовавшегося своезначия, а затем мы решаем спрятать его подальше, чтобы никто не увидел эдакого неуспеха, хотя все эти формы и пятна, по сути, лишь иллюзия, создаваемая очень нервными клетками нашей глазной сетчатки. Там, в глуби наших очей, совершается таинство зрения, и по тонким цепочкам аксонов, побратавшихся с дендритами, несутся бесшабашные кинохроники повседневных движений и мыслей, нарисованных мирозданием просто так, для лучшего обозрения окружающего, обманчивого, как морская соль, которая должна быть романтически соленой, но оказывается просто плевательной смесью, от которой недолго возненавидеть не только море, но и мировой океан!
И вот наставал момент, и Герберт Адлер не знал: занести ли ему карающую кисть над холстом-обидчиком, или повременить, постараться остудить свои набрякшие от природного гнева мысли? Сила притяжения оголенной, белой, как холст, шеи столь могущественна, что вы и сами не заметите, как ваши руки, занесшие тесак, обрушатся на ее хрупкую беззащитность, и потом всю оставшуюся вечность вам придется искать оправдания в неприкаянной скандальности жертвы или в чем-нибудь еще… Но оправдания нет, ибо было сказано нам: «Будьте добрыми», или что-то в этом простом и, казалось бы, легко выполнимом духе. Но снедаемый вполне естественной для животного его размера ненавистью, натерпевшись более чем достаточно для накопления незыблемой уверенности в собственной правоте, Герберт Адлер обрушивал тесак, а потом запрещал себе страдать угрызениями внезапно проклюнувшейся совести.
Вот он, белый холст, прошитый насквозь автоматной очередью и внезапно закровоточивший из всех своих пулевых отверстий. Что мы делаем со своей жизнью? Что она делает с нами? Простые и понятные формулы добра неосуществимы, а сложные и аморфные сентенции зла, наоборот, сами напрашиваются на язык и срываются, словно камни с горного склона, и в этом камнепаде гибнет все, что могло родиться от сочетания уже весьма поруганного благородства и выцветшей на солнцепеке обид добродетели.
И не нужно искать оправдания в бодлеровских строчках «O douleur! O douleur! Le temps mange la vie…» – «О боль, о боль! Время пожирает жизнь…». Это вовсе не так. Это вовсе не время пожирает жизнь, а жизнь пожирает время – то самое, которое следовало бы потратить на вдумчивое творчество или просто на размышления над белым, так и нетронутым холстом… Это время безжалостно растерзано жизнью. Оно стенает и просится наружу, вдохнуть хотя бы еще разок чистого воздуха вдумчивого одиночества, – но нет, жизнь веселится и правит свой безумный бал. Мы таскаемся с вещами, мыслим денежными знаками, любим шкурки банковских счетов. Ах, как нежна и восхитительна бумага, на которой напечатана кругленькая сумма! Какой покой сулит эта неприхотливая иллюзия достатка!
Мы покупаем холст и тем самым продаем душу. Потом выкупаем ее, родимую, втридорога, но холст так и остается за нами, только он по-прежнему бесстыже бел, как ярко режущие глаза снега Антарктиды, как белесая сущность бледной спирохеты, вызывающей болезнь, не принятую в приличном кругу влюбленных, но преследующую по пятам любое творчество, ибо оно прежде всего заключено в порыве, а порывистость заразна и сначала изъедает тело, а потом принимается и за астральные его ипостаси…
Герберту хотелось домой. Он устал шататься по городу. Жена тоже устала. Адлеры ожидали прибавления в семье, и Эльзу все время подташнивало. На первом ультразвуковом исследовании подтвердили, что беременность протекает нормально, и сообщили, что ясно просматривается эмбриональный пузырик. Эльза ухватилась за это слово.
– Сегодня Пузырик дал мне скушать завтрак, – радостно говорила она. – Вот мы договоримся с Пузыриком и поедим супу…
Эльзе было под сорок, и окружающие с уважением смотрели на нее: «Какая молодец, у самой дочери двадцать лет, а она решилась начать все сначала»… Герберт долго упорствовал; он с трудом согласился и на первых двух детей. Но когда Джейку исполнилось тринадцать, а Энжела стала вполне самостоятельной молодой женщиной, Герберт снова уступил. Последнее время он начал понимать, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети. Эльза понимала это всегда и тихо внимала философствованиям Герберта о трудностях жизни, несправедливости мироустройства и прочих веских причинах, по которым не следует рожать детей. Но вот наконец терпеливая Эльза снова дождалась, и вместо заведения кошек, кроликов, собак, рыбок, птичек и прочей живности для погашения материнского инстинкта Герберт соизволил дойти до блестящей в своей гениальной простоте мысли, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети.
Вечером того же дня Адлеры уселись паковать те подарки, которые не оставили в качестве сюрприза в квартире именинницы. Для этого священнодействия можно было не прятаться, как прежде, в подвальном этаже дома, и Эльза вдумчиво и со вкусом заворачивала различные предметы в красивую оберточную бумагу – серебристо-голубую и красную в белый мелкий горошек. Этот неторопливый процесс мог протекать вполне беспрепятственно, пока дети занимались изготовлением горшков и глиняных тарелок в городском кружке гончарного творчества, куда, кроме них двоих, ходила еще одна девушка, на вид лет семнадцати, но гордо сообщившая, что она уже замужем (что, впрочем, казалось, никак не влияло на ее пристрастие к гончарному искусству).
Герберт подписывал подарки смешными посвящениями, а Эльза поминутно спрашивала его:
– В какую бумажку завернуть сережки?
– Какие сережки? – уточнил Герберт. – Бриллиантовые?
Адлеры решили подарить Энжеле бриллиантовые сережки. Она устала от своих эпатажных серег, какие носит аборигенствующая молодежь, и поэтому уже давно не носила сережек, отчего ее ушки казались несчастными. Накануне Адлеры зашли в ювелирный магазин и подробно и не торопясь осмотрели все имеющиеся в наличии бриллиантовые серьги. Выбор пал на самые маленькие, и не столько из-за денег, сколько из-за желания, чтобы они подошли к нежной девичьей шее Энжелы. На ней массивные камни казались бы вульгарными и напоминали бы бижутерию. Сережки, выбранные родителями, были изящны и милы. Малюсенькие камушки крепились на трех шестиках, отчего свет свободно играл в изысканных миниатюрных гранях. Белое золото прибавляло нежности этому подарку.
– Нет, бриллиантовые я уже упаковала. Те, что Джейк сам сделал…
– Ну, эти, безусловно, нужно паковать в красную бумажку в горошек, – подумав, серьезно ответил Герберт… Он, конечно же, не видел никакой связи между содержимым подарка и цветом обертки, более того, ему претили все эти незначительные подробности, но, стараясь понять Эльзу, рассудил, что в красной бумажке в белый горошек подарок Джейка будет смотреться лучше, чем в строгом серебристом убранстве другой бумажки.
«Лучшие друзья девушек» – подписал Герберт милую наклейку, изображавшую бабочку.
– Приклей это на бриллиантовые сережки, – сказал он. Эльза ласково улыбнулась.
– Давай, придумывай всякие смешные подарки… – сказала она, заметив, что Герберт отвлекся и снова погрузился в изучение каталога книжного аукциона. Книги были настоящей страстью главы семейства Адлеров, что начинало беспокоить остальных домочадцев: Герберт мог потратить неприличную сумму на какое-нибудь редкое издание, и хотя, надо отдать должное, практически всегда прочитывал то, что покупал, все-таки превращение трехэтажного дома в библиотеку не совсем входило в планы остальных членов семьи. Стоило Энжеле переехать на свою квартиру, как Герберт переделал ее комнату в еще один раздел своего необъятного книгохранилища, застроив это детское гнездышко грубыми дубовыми полками и заставив их древними томами, выглядевшими подчас так, словно они были вынуты из могилы. От старинных книг дом наполнялся запахом плесени и пожарищ. Эльзу тошнило, но она стеснялась признаться, что тошнит ее именно от старых книг. Герберт и сам с опаской и некоторой даже брезгливостью брал в руки эти повидавшие виды фолианты, но все же завороженно следовал своей библиотечной страсти и поэтому, когда Эльза окликнула его, с трудом оторвался от каталога.
Адлер удалился на несколько минут в прихожую, где за тонкой детской перегородкой проживали три собаки породы басет и один безродный пес в стиле бодер-колли. Все они были заброшенными, а оттого немного несчастными свидетельствами сублимации, которой Герберт пытался обуять в своей семье детородный инстинкт. После непродолжительной борьбы Герберту удалось отвоевать слегка обслюнявленную кость, которую он торжественно принес Эльзе и предложил завернуть свою добычу в нежную серебристую обертку, предварительно упаковав в коробочку.
«От Эльзиных собак» – торжественно подписал Герберт подарок.
Дарить смешные подарки наряду с серьезными, настоящими дарами стало в доме Адлеров традицией. Самому Герберту дарили и полено, упакованное как бутылка шампанского, и банки с кошачьими консервами с надписью «от котов». Он отдаривался обгрызенной булкой и мотком туалетной бумаги.
Обычно именинник, которого домочадцы будили, шумно заваливая к нему в спальню с шариками и огромными мешками с подарками, наивно потирал глаза и начинал разворачивать подарки, а ему кричали: «Постой, не открывай! Прежде отгадай!», и он щупал и гадал; догадки иной раз были смешнее самих подарков, и дом наполнялся кутерьмой и весельем, коты шурудили брошенные обертки, собаки грызли, что могли, птички в клетках надрывались из последних сил, чтобы перекричать всю эту орущую ораву, и только рыбки тихо и задумчиво плавали в своем аквариуме…
– Чего бы еще завернуть? – задумчиво промямлил Герберт. Его блуждающий взгляд упал на знаменитую фотокамеру, оставленную дочерью на столе. – А что, если ей снова подарить фотокамеру?
– Ну, и что в этом будет смешного? – мягко спросила Эльза.
– Гмм… Ну, не знаю… Это смешно уже само по себе: подарить одну и ту же вещь на два дня рождения подряд… Это почти такой же конфуз, что случился со мной и моим братом, когда тот послал мне праздничную открытку с напечатанными там пожеланиями, поленившись добавить что-либо от себя. На следующий год, ища, что послать брату, я наткнулся на ту же самую открытку, но совершенно позабыл, что ее прислал брат, а поскольку выглядела она вполне нетронуто, словно из магазина, я и отправил, опять же, кажется, ничего не написав. Брат сказал, что был удивлен, как это мне удалось найти точно такую же открытку, как он посылал в прошлом году. Вот и поди, пойми его, шутил он или всерьез думал, что я купил еще одну такую же открытку? Вообще эти формальности весьма напрягают человека – дни рожденья, Новый год, вынужденные праздники, а ведь сколько их за жизнь? Не сосчитать… Подарки нужно дарить, когда того просит душа, а не в определенные даты…
– Герберт, ты и так превратил нашу жизнь в нескончаемый праздник, поэтому нам так трудно свыкнуться с необходимостью праздновать общепринятые торжества, – сказала Эльза и заторопилась: – Скоро вернутся дети, я не успеваю завернуть подарки!
Неподдельный ужас скользнул по ее милому, смешному личику. Герберт мобилизовался и, собравшись с мыслями, выпалил:
– Подарить фотокамеру еще раз будет смешно, потому что Энжела наконец избавилась от своего ухажера…
– Скорее, сожителя… – вздохнула Эльза.
– Ну, так или иначе, эта камера напоминает мне о нем, потому что он неразлучно носился с ней весь год, пока они жили вместе… А помнишь, как Энжела боялась, что Стюард стащит у нее эту камеру, да и не только ее… – сказал Герберт. – А подпишем мы этот подарок: «От Стюарда»… По-моему, выйдет смешно!
– А не обидим ли мы ее?
– Мне кажется, не обидим. Этот малый умудрился так ее достать, что, кроме страха за свои вещи, я не нашел в Энжеле никаких иных чувств. А ведь, казалось бы, первая любовь у девочки… Расскажи кто, я не поверил бы…
– Да, Энжела у нас стойкий оловянный солдатик. Девочкам обычно очень трудно отказаться от их первых…
– Любовников?
– Ну да… И они, упыри, это отлично знают. Издеваются, как хотят…
– Ну, этот упырь уже доиздевался… – удовлетворенно заметил Герберт.
– Не у всех же есть героические отцы вроде тебя, – улыбнулась Эльза и гордо погладила Герберта по голове.
– Сегодня, когда я сидел в квартире у Энжелы, мне казалось, будто мы изгнали оттуда козла…
– Положим, в том, что мы недолюбливали ее избранника, нет ничего необычного. Естественным образом так отреагировали бы любые родители, если бы у них из-под носа увели девочку… Но он-то каков?
– А что – каков? Он с самого начала был находкой. Бросил школу, курил наркоту, даже, кажется, в тюрьме сидел по мелочи… И главное, не преминул похвастаться всем этим при первом же знакомстве с нами: мол, так, мол, вам, думайте, что хотите, а дочурку вашу я сожру и не поперхнусь…
Лицо Герберта отуманилось. Он явно пришел не в самое наиприятнейшее расположение духа.
– Пакуй фотоаппарат и добавь талоны на шоколадно-молочный коктейль…
– Какие талоны?
– Да те, что мы обнаружили у Энжелы в квартире вместе с вежливым письмом от молочного комбината, адресованным Стюарду.
– То письмо, над которым вы с Джейком так неостановимо ржали?
– Да, то самое… Ну это надо же, жил человек на всем готовом, в ус не дул, так нет, повадился строчить жалобы на некачественные молочные продукты. Купил себе пакетик с молочно-шоколадным коктейлем. Тоже мне, молокосос. В его возрасте я пил виски из горла, а не молочный коктейль. Так ему этот коктейль чем-то не приглянулся, он и давай писать… И это за несколько дней перед тем, как Энжела его поперла! Нашел время беспокоиться о пакетике с коктейлем!
– Вообще-то чужие письма читать нехорошо…
– Ты знаешь, никогда себе не позволял, но увидев открытый конверт от молочного комбината, не выдержал. Леший попутал, прочел… Тебя тошнило, и ты вышла на несколько минут, а мы с Джейком как раз наткнулись на это письмо…
– Хохот, который я услышала, меня даже напугал…
– Джейк сказал, что с молочно-шоколадным продуктом все было как раз в порядке. Оказалось, что Стюард его даже не покупал, а хвастался Джейку, что время от времени отправляет письма на несчастный комбинат, якобы он купил некачественный продукт, зная, что они в виде извинений присылают талоны на бесплатные пакеты со своей продукцией… Надо же было, чтоб девочка так прикипела к ничтожеству…
– А к ничтожествам они чаще всего и прикипают… Порядочные люди женятся, заводят детей, обеспечивают семью, – промолвила Эльза со вздохом, – а этот после года совместной жизни заявил – и кому? нам, родителям, хотя никто за язык не тянул, – что жениться он не готов и что Энжеле все равно никогда не хватит духу его выставить…
– Возможно, ей и не хватило бы, если бы я не вмешался… – задумчиво вздохнул Герберт и помог Эльзе спрятать подарки, потому что у дверей послышался веселый смех детей. Трудно сказать почему, но занятия гончарным делом приводили их в неописуемый восторг и потом весь вечер они пребывали в прекрасном расположении духа.
Эльза втайне была счастлива, что дочь избежала обычного в таких обстоятельствах душевного нарыва. Сама Эльза в семнадцать была беспомощно влюблена в своего сверстника. Казалось, ни одного мужчину на свете не любили сильнее и преданней, чем его. Когда он ее оставил, Эльза пыталась покончить с собой. Эта история оставила тягучий шрам на всю жизнь, и теперь Эльза смертельно боялась, что весь этот ужас повторится с ее несчастной, слабенькой дочуркой, ее масенькой такой девочкой… В других обстоятельствах Эльза обязательно остановила бы такую жестокость. Конечно же, ей было не по душе вышвыривать человека на улицу, но страх за дочь возобладал над всем, и она не противилась, когда Герберт привычно встал на тропу войны.
Окружающие спокойно и с очевидным интересом наблюдали за ходом военных действий, тем более, что стороны ничего не скрывали… Конечно, большинство были на стороне Герберта, потому что вообще не считали молодых за людей и относились к ним хуже, чем к домашним животным, но некоторые полагали, что Адлеры все-таки чрезмерно жестоки и что они – просто-напросто зажравшиеся буржуа, как моль, прокушавшие до дыр собственную совесть…
…Всю ночь Герберту снились отвратительные сны. Похоже, подсознание и есть наш злейший враг. Хочется хотя бы там, во сне, на грани бытия и небытия, когда все кажется сморщенным до ничтожной точки, забыться, но нет… Если наяву сознание подчиняется строгим усилиям воли, ходит паинькой, не плюет без надобности в колодец мыслей, из которого само же пьет, то стоит наступить эпохе снов, как тут же любые запреты слетают, как оборванные ноябрьским ветром последние листья, и сны мучают человека, не давая ни охнуть, ни вздохнуть.
Вот где поселяется ядовитая субстанция, именуемая в простонародье совестью. Она слепа и не очень умна. Ей неведомы хитрости разума и расчетливость логики. Она просто знает, что совершенное или замысленное нехорошо. И неважно, что человек предъявит ей тысячу доказательств и разумных противопоставлений. Всё, поздно. Пустил в себя троянского мерина совести – жди страданий на пустом месте и пустоты на месте души… А как его не пустить? Этот троянский конь совести (который, кстати, не следовало бы называть троянским, потому что вовсе не троянцы же его замыслили, а враги их, греки) истопчет своими деревянными копытами все, что только сможет, да еще и наделает кучу где-нибудь в самом потайном углу души…
У Герберта болела совесть. Да, этот подонок заслужил, чтобы его выбросили из дома. Да, Стюард – существо зловредное и гибельное, но от этого Герберту было не легче, ибо наш внутренний судья не желает прислушиваться к доводам логики, не владеет арифметикой и плюет на термодинамику. Его не интересует ничего, кроме интуитивно ощущаемого общемирового баланса добра и зла. И, осознанно совершая зло, как бы ни было оно оправданно и своевременно, мы расшатываем этот баланс и навлекаем на себя слепую казнь собственного естества… Не нужно высокопарности… Не нужно снова говорить о моральном законе внутри нас да о звездном небе над головой. Вне зависимости от того, что совершил ваш обидчик, подсознательная грымза, именуемая совестью, пошлет вам сны с какими-то покойниками, подсмеется над вами, приснив дочку и жену в виде воинов гражданской войны и прочую чушь, которой и полнились сны несчастного Герберта.
В общем, Адлер не имел особо разрушительных намерений. Если бы Энжела некоторое время назад не заговорила своим, как всегда иносказательным, языком – «найдите мне принца…», что означало: «мне очень плохо с этим человеком!», Герберт никогда Стюарда и не тронул бы, даже благословил бы на что угодно, лишь бы дочь была счастлива. Но когда оказалось, что она несчастна настолько, что уже просит о помощи, то у Герберта все, разумеется, вскипело, и он потер руки от предвкушения битвы.
Вот и теперь лил пронзительный, затопляющий подвалы ливень, иногда внезапно переходящий в снег, и снова казалось, что зима никогда не уйдет в область простоволосых воспоминаний.
Герберт Адлер ютился за пустым обеденным столом в квартире дочери и чувствовал себя неловко, ибо находился в этом неприхотливом, но опрятном жилище в отсутствии хозяйки. Он был человеком крупным и оттого, где бы ни появлялся, сразу же начинал ютиться, словно всяческое строение было ему тесно, что вызывало неудобство как у него самого, так и у всякого, кто находился с ним рядом. От смущения и неудобства гость спасался созерцанием букета роз, красиво расставленных в прозрачной простоватой вазе.
Герберт купил букет вместе с вазой и водой. Ему не хотелось возиться, ждать, пока сонные цветочные девушки соберут очередную занудную икебану. Он просто ткнул пальцем в готовый подарок и суетливо расплатился, словно стыдясь своей поспешности. Ведь всякий цеховщик, ремесленник без страха и упрека, будь то цветочник или башмачник, ждет, что мы посвятим его услугам вселенную безраздельного внимания… Герберт не мог останавливаться на мелочах долго, а ведь розы – это мелочь, так, нечто сродни полуживому гербарию. Просто непростительно, как много внимания придается цветам, словам, жестам… Обычно розы привычны и затрапезны, но когда попадается действительно собранный словно для сомнительного шедевра почтовой открытки букет, не устаешь поражаться странному совершенству замысловатых ворховатостей, сплетающихся в единый розовый стан. Ах, эти мертвые цветы… Мы забываем, что они тихо и от этого как-то еще более безвозвратно мертвы. Мы любим созерцать их, вдыхать их посмертный аромат. Ах, эти цветочные мощи, предмет мимолетного поклонения и неминуемого забвения. Каким только шекспирам не вещали вы о своих несбывшихся проказах? Любопытно, есть ли такие цветы, которые испытывают эстетическое, доведенное чуть не до экстаза наслаждение от созерцания людей? Нет, не живых людей, а как раз наоборот, мертвых. Пожалуй, есть… Иначе отчего в последний путь провожают словно не сотрапезники усопшего, а ходячие цветники, рассаженные по периферии заданной каждому отжившему человеку траектории, внезапно или постепенно утрамбовавшейся в отправную точку исчерпанного и от этого почему-то особо отвратительно сладостного в своей очевидной завершенности бытия?..
На столе были расставлены только что приобретенные подарки: разноцветные тарелки и салатница. Вся посуда была веселой и даже несколько кукольной раскраски. Тарелки были разными. Одни обладали голубой каемкой и сулили нечто комичное в силу своего именования: «тарелочка с голубой каемочкой», другие были зелены, как молодые стебельки, а что еще нужно молодости, как не все заменяющая собой зелень? Казалось, вот войдут такие предметы в обиход, и в доме никогда не будет пасмурно, потому что на фоне таких смешных тарелок и кружек просто не может совершаться ничего хмурого и обыденного.
Они с женой заехали в офис своей компании, где работала дочь, и взяли ключ, чтобы подготовить сюрприз ко дню ее рождения, расставив и разложив подарки. Ей исполнялось двадцать лет. В дни рождения вся семья привычно сходила с ума и не успокаивалась, пока не тратила несколько тысяч. В прошлом году они подарили дочери дорогую профессиональную фотокамеру. Знаменитые журналисты таскают точно такие по горячим точкам, чтобы взволновать нас очередной подборкой глянцевых кадров, роскошно, с шокирующими деталями отображающих страдание, голод и смерть. Энжела же – а именно так звали счастливую обладательницу заповедной камеры – фотографировала этой камерой лепестки, ветви деревьев, облака, мягкие игрушки и прочие девичьи атрибуты окружающего мира, неизменно включающие в себя двух ее котов, лениво спящих во всех вообразимых и невообразимых позах.
На этот день рождения Герберт Адлер купил большой холст и повесил его над обеденным столом в квартире своей внезапно повзрослевшей дочери. Ему хотелось, чтобы она нарисовала какую-нибудь картину: неважно, натюрморт ли, пейзаж, – важно, чтобы она творила. Иначе, считал он, повседневность засосет и эту душу, пока еще нетронутую вирусом обреченности на никчемность, повсеместно принятую за норму. Этот холст своей белизной будет напоминать, что вот же, есть возможность творчества, и она в любой момент может нанести свои несмелые, но значимые мазки на непочатую белизну холста.
Герберт Адлер ощущал, что белизна имеет своего рода непроницаемую защитную капсулу, эдакую скорлупу, оболочку, звонкую, как истинное, а потому не слишком хрупкое стекло… Попробуйте занести кисть над огромным холстом – и рука ваша неминуемо отпрянет, дыхание станет чаще, на лбу выступит испарина и неизбежно захочется сложить краски и кисти и не трогать эту абсолютную в своей пустоте белизну, ибо, как ни изысканны ваши порывы, первый мазок – это всегда грязь, порочная, тягучая полоска, кричащая, как рана вандализма, линчующая невинность холста, как толпа неброских идей, отдающих пошлятинкой вперемешку с безысходным, беспробудным, а потому столь естественным и обыденным для всякой толпы пьянством.
Чистый холст – это единственная связующая составляющая заговора против мастерства, ибо у гения и у бездарности холст одинаков до тех пор, пока на него не нанесен первый мазок. Точно так же мы долго не решаемся приступить к жизни, но потом оказывается, что нечаянно, будто в забытьи или же по пьяни, мы извалялись в грязной обуви на собственном холсте, и дальше уже нет смысла воздерживаться. Мы пытаемся сделать вид, что ничего не произошло, что так все и замышлялось: довести вот это пятнышко до формы облачка – благо, что облака бывают любой, разве что не квадратной, формы, – а вот эту мазню постараемся превратить в высокозначимый намек на непредсказуемость, которая часто мнится гениальной, но оказывается лишь очередным симптомом нервного недомогания.
Испачканный холст подолгу зависает над нами как надгробие нашего нереализовавшегося своезначия, а затем мы решаем спрятать его подальше, чтобы никто не увидел эдакого неуспеха, хотя все эти формы и пятна, по сути, лишь иллюзия, создаваемая очень нервными клетками нашей глазной сетчатки. Там, в глуби наших очей, совершается таинство зрения, и по тонким цепочкам аксонов, побратавшихся с дендритами, несутся бесшабашные кинохроники повседневных движений и мыслей, нарисованных мирозданием просто так, для лучшего обозрения окружающего, обманчивого, как морская соль, которая должна быть романтически соленой, но оказывается просто плевательной смесью, от которой недолго возненавидеть не только море, но и мировой океан!
И вот наставал момент, и Герберт Адлер не знал: занести ли ему карающую кисть над холстом-обидчиком, или повременить, постараться остудить свои набрякшие от природного гнева мысли? Сила притяжения оголенной, белой, как холст, шеи столь могущественна, что вы и сами не заметите, как ваши руки, занесшие тесак, обрушатся на ее хрупкую беззащитность, и потом всю оставшуюся вечность вам придется искать оправдания в неприкаянной скандальности жертвы или в чем-нибудь еще… Но оправдания нет, ибо было сказано нам: «Будьте добрыми», или что-то в этом простом и, казалось бы, легко выполнимом духе. Но снедаемый вполне естественной для животного его размера ненавистью, натерпевшись более чем достаточно для накопления незыблемой уверенности в собственной правоте, Герберт Адлер обрушивал тесак, а потом запрещал себе страдать угрызениями внезапно проклюнувшейся совести.
Вот он, белый холст, прошитый насквозь автоматной очередью и внезапно закровоточивший из всех своих пулевых отверстий. Что мы делаем со своей жизнью? Что она делает с нами? Простые и понятные формулы добра неосуществимы, а сложные и аморфные сентенции зла, наоборот, сами напрашиваются на язык и срываются, словно камни с горного склона, и в этом камнепаде гибнет все, что могло родиться от сочетания уже весьма поруганного благородства и выцветшей на солнцепеке обид добродетели.
И не нужно искать оправдания в бодлеровских строчках «O douleur! O douleur! Le temps mange la vie…» – «О боль, о боль! Время пожирает жизнь…». Это вовсе не так. Это вовсе не время пожирает жизнь, а жизнь пожирает время – то самое, которое следовало бы потратить на вдумчивое творчество или просто на размышления над белым, так и нетронутым холстом… Это время безжалостно растерзано жизнью. Оно стенает и просится наружу, вдохнуть хотя бы еще разок чистого воздуха вдумчивого одиночества, – но нет, жизнь веселится и правит свой безумный бал. Мы таскаемся с вещами, мыслим денежными знаками, любим шкурки банковских счетов. Ах, как нежна и восхитительна бумага, на которой напечатана кругленькая сумма! Какой покой сулит эта неприхотливая иллюзия достатка!
Мы покупаем холст и тем самым продаем душу. Потом выкупаем ее, родимую, втридорога, но холст так и остается за нами, только он по-прежнему бесстыже бел, как ярко режущие глаза снега Антарктиды, как белесая сущность бледной спирохеты, вызывающей болезнь, не принятую в приличном кругу влюбленных, но преследующую по пятам любое творчество, ибо оно прежде всего заключено в порыве, а порывистость заразна и сначала изъедает тело, а потом принимается и за астральные его ипостаси…
Герберту хотелось домой. Он устал шататься по городу. Жена тоже устала. Адлеры ожидали прибавления в семье, и Эльзу все время подташнивало. На первом ультразвуковом исследовании подтвердили, что беременность протекает нормально, и сообщили, что ясно просматривается эмбриональный пузырик. Эльза ухватилась за это слово.
– Сегодня Пузырик дал мне скушать завтрак, – радостно говорила она. – Вот мы договоримся с Пузыриком и поедим супу…
Эльзе было под сорок, и окружающие с уважением смотрели на нее: «Какая молодец, у самой дочери двадцать лет, а она решилась начать все сначала»… Герберт долго упорствовал; он с трудом согласился и на первых двух детей. Но когда Джейку исполнилось тринадцать, а Энжела стала вполне самостоятельной молодой женщиной, Герберт снова уступил. Последнее время он начал понимать, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети. Эльза понимала это всегда и тихо внимала философствованиям Герберта о трудностях жизни, несправедливости мироустройства и прочих веских причинах, по которым не следует рожать детей. Но вот наконец терпеливая Эльза снова дождалась, и вместо заведения кошек, кроликов, собак, рыбок, птичек и прочей живности для погашения материнского инстинкта Герберт соизволил дойти до блестящей в своей гениальной простоте мысли, что единственно действительно значимое, что может оставить человек на этой земле, – это дети.
Вечером того же дня Адлеры уселись паковать те подарки, которые не оставили в качестве сюрприза в квартире именинницы. Для этого священнодействия можно было не прятаться, как прежде, в подвальном этаже дома, и Эльза вдумчиво и со вкусом заворачивала различные предметы в красивую оберточную бумагу – серебристо-голубую и красную в белый мелкий горошек. Этот неторопливый процесс мог протекать вполне беспрепятственно, пока дети занимались изготовлением горшков и глиняных тарелок в городском кружке гончарного творчества, куда, кроме них двоих, ходила еще одна девушка, на вид лет семнадцати, но гордо сообщившая, что она уже замужем (что, впрочем, казалось, никак не влияло на ее пристрастие к гончарному искусству).
Герберт подписывал подарки смешными посвящениями, а Эльза поминутно спрашивала его:
– В какую бумажку завернуть сережки?
– Какие сережки? – уточнил Герберт. – Бриллиантовые?
Адлеры решили подарить Энжеле бриллиантовые сережки. Она устала от своих эпатажных серег, какие носит аборигенствующая молодежь, и поэтому уже давно не носила сережек, отчего ее ушки казались несчастными. Накануне Адлеры зашли в ювелирный магазин и подробно и не торопясь осмотрели все имеющиеся в наличии бриллиантовые серьги. Выбор пал на самые маленькие, и не столько из-за денег, сколько из-за желания, чтобы они подошли к нежной девичьей шее Энжелы. На ней массивные камни казались бы вульгарными и напоминали бы бижутерию. Сережки, выбранные родителями, были изящны и милы. Малюсенькие камушки крепились на трех шестиках, отчего свет свободно играл в изысканных миниатюрных гранях. Белое золото прибавляло нежности этому подарку.
– Нет, бриллиантовые я уже упаковала. Те, что Джейк сам сделал…
– Ну, эти, безусловно, нужно паковать в красную бумажку в горошек, – подумав, серьезно ответил Герберт… Он, конечно же, не видел никакой связи между содержимым подарка и цветом обертки, более того, ему претили все эти незначительные подробности, но, стараясь понять Эльзу, рассудил, что в красной бумажке в белый горошек подарок Джейка будет смотреться лучше, чем в строгом серебристом убранстве другой бумажки.
«Лучшие друзья девушек» – подписал Герберт милую наклейку, изображавшую бабочку.
– Приклей это на бриллиантовые сережки, – сказал он. Эльза ласково улыбнулась.
– Давай, придумывай всякие смешные подарки… – сказала она, заметив, что Герберт отвлекся и снова погрузился в изучение каталога книжного аукциона. Книги были настоящей страстью главы семейства Адлеров, что начинало беспокоить остальных домочадцев: Герберт мог потратить неприличную сумму на какое-нибудь редкое издание, и хотя, надо отдать должное, практически всегда прочитывал то, что покупал, все-таки превращение трехэтажного дома в библиотеку не совсем входило в планы остальных членов семьи. Стоило Энжеле переехать на свою квартиру, как Герберт переделал ее комнату в еще один раздел своего необъятного книгохранилища, застроив это детское гнездышко грубыми дубовыми полками и заставив их древними томами, выглядевшими подчас так, словно они были вынуты из могилы. От старинных книг дом наполнялся запахом плесени и пожарищ. Эльзу тошнило, но она стеснялась признаться, что тошнит ее именно от старых книг. Герберт и сам с опаской и некоторой даже брезгливостью брал в руки эти повидавшие виды фолианты, но все же завороженно следовал своей библиотечной страсти и поэтому, когда Эльза окликнула его, с трудом оторвался от каталога.
Адлер удалился на несколько минут в прихожую, где за тонкой детской перегородкой проживали три собаки породы басет и один безродный пес в стиле бодер-колли. Все они были заброшенными, а оттого немного несчастными свидетельствами сублимации, которой Герберт пытался обуять в своей семье детородный инстинкт. После непродолжительной борьбы Герберту удалось отвоевать слегка обслюнявленную кость, которую он торжественно принес Эльзе и предложил завернуть свою добычу в нежную серебристую обертку, предварительно упаковав в коробочку.
«От Эльзиных собак» – торжественно подписал Герберт подарок.
Дарить смешные подарки наряду с серьезными, настоящими дарами стало в доме Адлеров традицией. Самому Герберту дарили и полено, упакованное как бутылка шампанского, и банки с кошачьими консервами с надписью «от котов». Он отдаривался обгрызенной булкой и мотком туалетной бумаги.
Обычно именинник, которого домочадцы будили, шумно заваливая к нему в спальню с шариками и огромными мешками с подарками, наивно потирал глаза и начинал разворачивать подарки, а ему кричали: «Постой, не открывай! Прежде отгадай!», и он щупал и гадал; догадки иной раз были смешнее самих подарков, и дом наполнялся кутерьмой и весельем, коты шурудили брошенные обертки, собаки грызли, что могли, птички в клетках надрывались из последних сил, чтобы перекричать всю эту орущую ораву, и только рыбки тихо и задумчиво плавали в своем аквариуме…
– Чего бы еще завернуть? – задумчиво промямлил Герберт. Его блуждающий взгляд упал на знаменитую фотокамеру, оставленную дочерью на столе. – А что, если ей снова подарить фотокамеру?
– Ну, и что в этом будет смешного? – мягко спросила Эльза.
– Гмм… Ну, не знаю… Это смешно уже само по себе: подарить одну и ту же вещь на два дня рождения подряд… Это почти такой же конфуз, что случился со мной и моим братом, когда тот послал мне праздничную открытку с напечатанными там пожеланиями, поленившись добавить что-либо от себя. На следующий год, ища, что послать брату, я наткнулся на ту же самую открытку, но совершенно позабыл, что ее прислал брат, а поскольку выглядела она вполне нетронуто, словно из магазина, я и отправил, опять же, кажется, ничего не написав. Брат сказал, что был удивлен, как это мне удалось найти точно такую же открытку, как он посылал в прошлом году. Вот и поди, пойми его, шутил он или всерьез думал, что я купил еще одну такую же открытку? Вообще эти формальности весьма напрягают человека – дни рожденья, Новый год, вынужденные праздники, а ведь сколько их за жизнь? Не сосчитать… Подарки нужно дарить, когда того просит душа, а не в определенные даты…
– Герберт, ты и так превратил нашу жизнь в нескончаемый праздник, поэтому нам так трудно свыкнуться с необходимостью праздновать общепринятые торжества, – сказала Эльза и заторопилась: – Скоро вернутся дети, я не успеваю завернуть подарки!
Неподдельный ужас скользнул по ее милому, смешному личику. Герберт мобилизовался и, собравшись с мыслями, выпалил:
– Подарить фотокамеру еще раз будет смешно, потому что Энжела наконец избавилась от своего ухажера…
– Скорее, сожителя… – вздохнула Эльза.
– Ну, так или иначе, эта камера напоминает мне о нем, потому что он неразлучно носился с ней весь год, пока они жили вместе… А помнишь, как Энжела боялась, что Стюард стащит у нее эту камеру, да и не только ее… – сказал Герберт. – А подпишем мы этот подарок: «От Стюарда»… По-моему, выйдет смешно!
– А не обидим ли мы ее?
– Мне кажется, не обидим. Этот малый умудрился так ее достать, что, кроме страха за свои вещи, я не нашел в Энжеле никаких иных чувств. А ведь, казалось бы, первая любовь у девочки… Расскажи кто, я не поверил бы…
– Да, Энжела у нас стойкий оловянный солдатик. Девочкам обычно очень трудно отказаться от их первых…
– Любовников?
– Ну да… И они, упыри, это отлично знают. Издеваются, как хотят…
– Ну, этот упырь уже доиздевался… – удовлетворенно заметил Герберт.
– Не у всех же есть героические отцы вроде тебя, – улыбнулась Эльза и гордо погладила Герберта по голове.
– Сегодня, когда я сидел в квартире у Энжелы, мне казалось, будто мы изгнали оттуда козла…
– Положим, в том, что мы недолюбливали ее избранника, нет ничего необычного. Естественным образом так отреагировали бы любые родители, если бы у них из-под носа увели девочку… Но он-то каков?
– А что – каков? Он с самого начала был находкой. Бросил школу, курил наркоту, даже, кажется, в тюрьме сидел по мелочи… И главное, не преминул похвастаться всем этим при первом же знакомстве с нами: мол, так, мол, вам, думайте, что хотите, а дочурку вашу я сожру и не поперхнусь…
Лицо Герберта отуманилось. Он явно пришел не в самое наиприятнейшее расположение духа.
– Пакуй фотоаппарат и добавь талоны на шоколадно-молочный коктейль…
– Какие талоны?
– Да те, что мы обнаружили у Энжелы в квартире вместе с вежливым письмом от молочного комбината, адресованным Стюарду.
– То письмо, над которым вы с Джейком так неостановимо ржали?
– Да, то самое… Ну это надо же, жил человек на всем готовом, в ус не дул, так нет, повадился строчить жалобы на некачественные молочные продукты. Купил себе пакетик с молочно-шоколадным коктейлем. Тоже мне, молокосос. В его возрасте я пил виски из горла, а не молочный коктейль. Так ему этот коктейль чем-то не приглянулся, он и давай писать… И это за несколько дней перед тем, как Энжела его поперла! Нашел время беспокоиться о пакетике с коктейлем!
– Вообще-то чужие письма читать нехорошо…
– Ты знаешь, никогда себе не позволял, но увидев открытый конверт от молочного комбината, не выдержал. Леший попутал, прочел… Тебя тошнило, и ты вышла на несколько минут, а мы с Джейком как раз наткнулись на это письмо…
– Хохот, который я услышала, меня даже напугал…
– Джейк сказал, что с молочно-шоколадным продуктом все было как раз в порядке. Оказалось, что Стюард его даже не покупал, а хвастался Джейку, что время от времени отправляет письма на несчастный комбинат, якобы он купил некачественный продукт, зная, что они в виде извинений присылают талоны на бесплатные пакеты со своей продукцией… Надо же было, чтоб девочка так прикипела к ничтожеству…
– А к ничтожествам они чаще всего и прикипают… Порядочные люди женятся, заводят детей, обеспечивают семью, – промолвила Эльза со вздохом, – а этот после года совместной жизни заявил – и кому? нам, родителям, хотя никто за язык не тянул, – что жениться он не готов и что Энжеле все равно никогда не хватит духу его выставить…
– Возможно, ей и не хватило бы, если бы я не вмешался… – задумчиво вздохнул Герберт и помог Эльзе спрятать подарки, потому что у дверей послышался веселый смех детей. Трудно сказать почему, но занятия гончарным делом приводили их в неописуемый восторг и потом весь вечер они пребывали в прекрасном расположении духа.
Эльза втайне была счастлива, что дочь избежала обычного в таких обстоятельствах душевного нарыва. Сама Эльза в семнадцать была беспомощно влюблена в своего сверстника. Казалось, ни одного мужчину на свете не любили сильнее и преданней, чем его. Когда он ее оставил, Эльза пыталась покончить с собой. Эта история оставила тягучий шрам на всю жизнь, и теперь Эльза смертельно боялась, что весь этот ужас повторится с ее несчастной, слабенькой дочуркой, ее масенькой такой девочкой… В других обстоятельствах Эльза обязательно остановила бы такую жестокость. Конечно же, ей было не по душе вышвыривать человека на улицу, но страх за дочь возобладал над всем, и она не противилась, когда Герберт привычно встал на тропу войны.
Окружающие спокойно и с очевидным интересом наблюдали за ходом военных действий, тем более, что стороны ничего не скрывали… Конечно, большинство были на стороне Герберта, потому что вообще не считали молодых за людей и относились к ним хуже, чем к домашним животным, но некоторые полагали, что Адлеры все-таки чрезмерно жестоки и что они – просто-напросто зажравшиеся буржуа, как моль, прокушавшие до дыр собственную совесть…
…Всю ночь Герберту снились отвратительные сны. Похоже, подсознание и есть наш злейший враг. Хочется хотя бы там, во сне, на грани бытия и небытия, когда все кажется сморщенным до ничтожной точки, забыться, но нет… Если наяву сознание подчиняется строгим усилиям воли, ходит паинькой, не плюет без надобности в колодец мыслей, из которого само же пьет, то стоит наступить эпохе снов, как тут же любые запреты слетают, как оборванные ноябрьским ветром последние листья, и сны мучают человека, не давая ни охнуть, ни вздохнуть.
Вот где поселяется ядовитая субстанция, именуемая в простонародье совестью. Она слепа и не очень умна. Ей неведомы хитрости разума и расчетливость логики. Она просто знает, что совершенное или замысленное нехорошо. И неважно, что человек предъявит ей тысячу доказательств и разумных противопоставлений. Всё, поздно. Пустил в себя троянского мерина совести – жди страданий на пустом месте и пустоты на месте души… А как его не пустить? Этот троянский конь совести (который, кстати, не следовало бы называть троянским, потому что вовсе не троянцы же его замыслили, а враги их, греки) истопчет своими деревянными копытами все, что только сможет, да еще и наделает кучу где-нибудь в самом потайном углу души…
У Герберта болела совесть. Да, этот подонок заслужил, чтобы его выбросили из дома. Да, Стюард – существо зловредное и гибельное, но от этого Герберту было не легче, ибо наш внутренний судья не желает прислушиваться к доводам логики, не владеет арифметикой и плюет на термодинамику. Его не интересует ничего, кроме интуитивно ощущаемого общемирового баланса добра и зла. И, осознанно совершая зло, как бы ни было оно оправданно и своевременно, мы расшатываем этот баланс и навлекаем на себя слепую казнь собственного естества… Не нужно высокопарности… Не нужно снова говорить о моральном законе внутри нас да о звездном небе над головой. Вне зависимости от того, что совершил ваш обидчик, подсознательная грымза, именуемая совестью, пошлет вам сны с какими-то покойниками, подсмеется над вами, приснив дочку и жену в виде воинов гражданской войны и прочую чушь, которой и полнились сны несчастного Герберта.
В общем, Адлер не имел особо разрушительных намерений. Если бы Энжела некоторое время назад не заговорила своим, как всегда иносказательным, языком – «найдите мне принца…», что означало: «мне очень плохо с этим человеком!», Герберт никогда Стюарда и не тронул бы, даже благословил бы на что угодно, лишь бы дочь была счастлива. Но когда оказалось, что она несчастна настолько, что уже просит о помощи, то у Герберта все, разумеется, вскипело, и он потер руки от предвкушения битвы.