Итак, он вежливо и с максимально допустимой в подобных обстоятельствах правдивостью ответил на все вопросы полицейского, сообщил, что квартира не имеет к Стюарду никакого отношения и так далее, и попросил поприсутствовать, когда Стюард будет допущен внутрь.
Полицейский хмуро согласился, неуверенно пробормотав, что вообще-то не следовало менять замок, но Герберт произнес какие-то совершенно правильные с законной точки зрения слова, и полицейский отправился наблюдать за порядком в квартире.
Герберт открыл дверь и по-хозяйски уселся за обеденный стол, предложив и полицейскому сесть, но тот отказался и остался стоять у входа. Родственники попытались было тоже сунуть нос, но Герберт вежливо сказал полицейскому:
– Я хотел бы, чтобы эти люди не входили. Пусть войдет только Стюард.
Полицейский как-то незаметно вытолкал родственников за дверь, и те понимающе подчинились. Вообще с появлением ими же вызванного полицейского вся троица стала шелковой.
Стюард подносил Герберту различные вещи, спрашивая, может ли он их взять.
– Нет, это вещь спорная, – с видимым удовольствия отвечал Герберт на все, что подносил к его носу Стюард. Все, включая чуть ли не зубную щетку!
– А это? – растерянно спрашивал Стюард, указывая на вспышку для фотоаппарата.
– А ты за нее платил? Зачем тебе вспышка, если фотоаппарат принадлежит Энжеле? – отвечал Герберт, прекрасно зная, что Стюард никогда ни за что не платил.
– Вообще-то эту вещь вы подарили мне на Рождество.
– Положи на место, – торжествующе ответил Герберт.
– Этот спектакль может продолжаться вечно, – наконец строго сказал полицейский Стюарду. – Возьми свои документы и кошелек и освободи квартиру.
– Остальное ты можешь оспорить в гражданском суде, это не касается полиции, – предупредительно пояснил Герберт, и полицейский довольно кивнул.
Стюард понял, что спектакль не удался, и он попался в собственную мышеловку. Полицейский не выкручивал руки Герберту и не арестовывал его, как наивно представлялось Стюарду, а внимательно наблюдал, чтобы он, Стюард, ничего не прихватил из квартиры.
– Можно взять стиральную машину? – спросил Стюард.
– Нет, она тоже спорная… – весело ответил Герберт.
– Но ведь это же машина его матери! – послышалось завывание тети из-за двери.
– Видимо, они перевезут машину на склад и передадут вам ключи, – успокоил всех полицейский.
– Ты так и не понял, что речь идет не о вещах… – грустно улыбнулся Герберт Стюарду.
– Мне кажется, что как раз о вещах… Вы лицемеры… Энжела ранила меня в самое сердце, а вы просто обобрали меня до нитки…
– Это как раз то, чего мы со дня на день ждали от тебя по отношению к нашей дочери, – искренне возразил Герберт. Происходящее доставляло ему чрезвычайное, тягучее, как патока, удовольствие.
Наконец все разошлись… Вдогонку Стюард прокричал:
– Все, чего я хотел, – это забрать свое дерьмо…
– Твое дерьмо всегда с тобой, – весело бросил в ответ Герберт.
На следующее утро Адлер написал своему адвокату письмо с просьбой подготовить иск против Стюарда, так, для острастки, на всякий случай. Затем принялся за письмо к Стюарду, написание которого вызвало у него буквально состояние экстаза.
После того как письмо было отослано, Герберту стало противно. Он действительно никогда не цеплялся ни за деньги, ни за вещи. А этот щенок вынудил его вести себя так, будто он последний склочник.
– Я знаю, как следует поступить. Вот теперь Стюард наверняка извинится, и мы все соберем ему денег. Эльза, ты дашь ему денег?
– Да, – ответила жена, – я постараюсь наскрести долларов семьсот.
– И я дам, – сказал Джейк и трогательно притащил свою копилку.
– Ну и я выдам ему тысячу или полторы. А ты, Энжела?
– И не подумаю… – ответила девушка и отвернулась.
– Мы ведь помогаем нищим и бездомным вне зависимости, негодяи они или святоши… – возразил мистер Адлер.
– Хорошо… – неохотно согласилась Энжела.
Так набралось около трех тысяч долларов, с лихвой перекрывающих все вообразимые и невообразимые потери Стюарда в результате отчуждаемого у него телевизора.
Однако вместо извинения пришло письмо от адвоката Стюарда, а Энжела внезапно призналась, что заглянула в электронный почтовый ящик Стюарда, который то ли по рассеянности, а может, и намеренно не поменял пароль. Там она нашла неотправленное письмо, предназначавшееся ей. Письмо весьма польстило Энжеле, однако ничуть ее не тронуло… Всё о себе, о себе, о себе…
– Этот щенок так ничему и не научился… Всё о себе, о себе, о себе… Главное, чтобы только, не дай бог, не самоубился. Всё, что в нем есть человеческого, он считает болезнью… – вздохнул Герберт, а сам подумал, что вот она, изнанка его холста, только, похоже, если продолжать так жить, то от холста не останется ничего, кроме изнанки. Просто не надо было связываться с этим пасмурным и по-своему очень страдающим человеком. Он неизбежно втянул и Герберта, и всех его домашних в эти свои страдания, в грязь, в удушливость склоки, да, да, именно в столь не свойственное Герберту склочное перепихивание угрозами.
Где же произошла ошибка? Почему дочь не слушала его и Эльзу, когда они предупреждали ее год назад? А может быть, не нужно относиться к жизни, как к парадному холсту? Довольно! Это отношение – тоже наверняка несносная ошибка какого-нибудь перевода Новейшего Завета. Люди должны ошибаться, иначе невозможно себе представить никакой жизни, никакого развития, никакого движения… Пускай вся жизнь протекает в узелках холстовой изнанки; боль так же необходима, как и наслаждение, подлость, благородство, злоба, доброта… Не нужно искать идеального, чистого, незапятнанного – это все дурная иллюзия, упрямая ошибка толкования… Не совершив оплошность, не покаешься, а не покаявшись, так и останешься с зависшим на всю жизнь неприступно-белым, а потому неизбежно чужим холстом.
Часть 2
Полицейский хмуро согласился, неуверенно пробормотав, что вообще-то не следовало менять замок, но Герберт произнес какие-то совершенно правильные с законной точки зрения слова, и полицейский отправился наблюдать за порядком в квартире.
Герберт открыл дверь и по-хозяйски уселся за обеденный стол, предложив и полицейскому сесть, но тот отказался и остался стоять у входа. Родственники попытались было тоже сунуть нос, но Герберт вежливо сказал полицейскому:
– Я хотел бы, чтобы эти люди не входили. Пусть войдет только Стюард.
Полицейский как-то незаметно вытолкал родственников за дверь, и те понимающе подчинились. Вообще с появлением ими же вызванного полицейского вся троица стала шелковой.
Стюард подносил Герберту различные вещи, спрашивая, может ли он их взять.
– Нет, это вещь спорная, – с видимым удовольствия отвечал Герберт на все, что подносил к его носу Стюард. Все, включая чуть ли не зубную щетку!
– А это? – растерянно спрашивал Стюард, указывая на вспышку для фотоаппарата.
– А ты за нее платил? Зачем тебе вспышка, если фотоаппарат принадлежит Энжеле? – отвечал Герберт, прекрасно зная, что Стюард никогда ни за что не платил.
– Вообще-то эту вещь вы подарили мне на Рождество.
– Положи на место, – торжествующе ответил Герберт.
– Этот спектакль может продолжаться вечно, – наконец строго сказал полицейский Стюарду. – Возьми свои документы и кошелек и освободи квартиру.
– Остальное ты можешь оспорить в гражданском суде, это не касается полиции, – предупредительно пояснил Герберт, и полицейский довольно кивнул.
Стюард понял, что спектакль не удался, и он попался в собственную мышеловку. Полицейский не выкручивал руки Герберту и не арестовывал его, как наивно представлялось Стюарду, а внимательно наблюдал, чтобы он, Стюард, ничего не прихватил из квартиры.
– Можно взять стиральную машину? – спросил Стюард.
– Нет, она тоже спорная… – весело ответил Герберт.
– Но ведь это же машина его матери! – послышалось завывание тети из-за двери.
– Видимо, они перевезут машину на склад и передадут вам ключи, – успокоил всех полицейский.
– Ты так и не понял, что речь идет не о вещах… – грустно улыбнулся Герберт Стюарду.
– Мне кажется, что как раз о вещах… Вы лицемеры… Энжела ранила меня в самое сердце, а вы просто обобрали меня до нитки…
– Это как раз то, чего мы со дня на день ждали от тебя по отношению к нашей дочери, – искренне возразил Герберт. Происходящее доставляло ему чрезвычайное, тягучее, как патока, удовольствие.
Наконец все разошлись… Вдогонку Стюард прокричал:
– Все, чего я хотел, – это забрать свое дерьмо…
– Твое дерьмо всегда с тобой, – весело бросил в ответ Герберт.
На следующее утро Адлер написал своему адвокату письмо с просьбой подготовить иск против Стюарда, так, для острастки, на всякий случай. Затем принялся за письмо к Стюарду, написание которого вызвало у него буквально состояние экстаза.
«Стюард!
Я прилагаю письмо к своему адвокату, описывающее нашу позицию в деловых отношениях с тобой. Если ты захочешь через суд добиться от Энжелы каких-либо денег или вещей, ты получишь встречный иск.
Однако я не стану подавать на тебя в суд, если ты, после того как заберешь свои вещи, которые мы оставим в специально отведенном для этого месте, навсегда исчезнешь из нашей жизни. Если же ты продолжишь приставать ко мне или к Энжеле со своей «драмой», или попытаешься подать на нас в суд, мы незамедлительно подадим на тебя жалобу в полицию, ибо мы убеждены, что ты намеренно склонил нашу дочь к сожительству с целью вымогания у нее денег, в то время как твоя так называемая работа привела к колоссальным потерям не только в компании, но и к потере личных сбережений Энжелы, которые были скоплены на ее образование в колледже. Единственная причина, по которой я не подаю на тебя в суд немедленно, заключается в том, что ты – бездомный, безработный неудачник, и я не смог бы вернуть себе даже потрат, необходимых для того, чтобы подать на тебя в суд.
Ну, а теперь об эмоциональной стороне вопроса. В чера ты назвал меня лицемером. Это не так. Ты никогда мне не нравился. И я этого не скрывал.
Когда оказалось, что ты бывший (и, возможно, будущий) наркоман, шизофреник и даже не закончил среднюю школу, это отнюдь не прибавило любви к тебе, несмотря на всю либеральность моих взглядов на людей.
Ни одна из моих попыток привести тебя в божеский вид, обеспечить работой и достойным заработком не увенчалась успехом. Ты портил все, к чему прикасались твои руки.
И это тоже я был готов терпеть, но ты каким-то образом умудрился так сильно оскорбить Энжелу, что нет тебе прощения. Впрочем, я не удивлен. Ведь в порыве бахвальства ты нравоучительно заявил Джейку, что для того чтобы завоевать девушку, необходимо убедить ее в том, что ты являешься всем, чем она хотела, чтобы ты являлся. Нет, дорогой мой альфонс, жалкий жиголо. Для того чтобы завоевать девушку, необходимо действительно стать всем, чем она хотела бы, чтобы ты стал.
И знакомство с твоей семьей отнюдь не прибавило тебе шарма. Как-то твоя мама заявилась к нам и стала отговаривать нас ехать на одно важное мероприятие, утверждая, что ей приснилось, что мы все погибли в автокатастрофе, и что последний раз, когда ей приснился подобный сон о других людях, они на самом деле разбились! Нам все-таки пришлось поехать, и мы вернулись живыми, но признаюсь, это было не самое приятное путешествие в моей жизни.
Когда Энжела из-за тебя бросила школу и в слезах заявила, что хочет выйти за тебя замуж, я не видел никакой другой возможности, как дать вам съехаться, чтобы она сама смогла убедиться в том, какое ты ничтожество.
Все, чего я хочу, – это чтобы ты извинился перед Энжелой. Как только она получит твои извинения, я передам тебе ключ от места, где хранятся твои пожитки. Я говорил тебе, что дело не вещах. За свою жизнь наша семья уже не раз лишалась практически всего, я легко раздавал свои вещи наркоманам, соседям и просто малознакомым людям. Мы пускали пожить в свой дом и вовсе незнакомых нам людей. Дело в том, что ты не понимаешь никакого другого языка, кроме языка вещей, поэтому мне и пришлось устроить весь этот спектакль, из которого, впрочем, ты, кажется, не извлек урока.
Герберт Адлер»
После того как письмо было отослано, Герберту стало противно. Он действительно никогда не цеплялся ни за деньги, ни за вещи. А этот щенок вынудил его вести себя так, будто он последний склочник.
– Я знаю, как следует поступить. Вот теперь Стюард наверняка извинится, и мы все соберем ему денег. Эльза, ты дашь ему денег?
– Да, – ответила жена, – я постараюсь наскрести долларов семьсот.
– И я дам, – сказал Джейк и трогательно притащил свою копилку.
– Ну и я выдам ему тысячу или полторы. А ты, Энжела?
– И не подумаю… – ответила девушка и отвернулась.
– Мы ведь помогаем нищим и бездомным вне зависимости, негодяи они или святоши… – возразил мистер Адлер.
– Хорошо… – неохотно согласилась Энжела.
Так набралось около трех тысяч долларов, с лихвой перекрывающих все вообразимые и невообразимые потери Стюарда в результате отчуждаемого у него телевизора.
Однако вместо извинения пришло письмо от адвоката Стюарда, а Энжела внезапно призналась, что заглянула в электронный почтовый ящик Стюарда, который то ли по рассеянности, а может, и намеренно не поменял пароль. Там она нашла неотправленное письмо, предназначавшееся ей. Письмо весьма польстило Энжеле, однако ничуть ее не тронуло… Всё о себе, о себе, о себе…
«Ты никогда не прочтешь этих строк. Я не спал несколько ночей… все время я слышу твой голос… каждый раз, когда я вижу машину, похожую на вашу…
каждый раз, когда кто-нибудь мне звонит… постоянно… это ты… это все ты… ты была всем в моей жизни в последние годы, и я не могу жить без тебя… Это так больно, как… я уверен, ты знаешь… только бы иметь возможность видеть тебя ежедневно… как я не понимал, какое это было счастье… знать, что я увижу тебя вечером, смогу тебя обнять… поцеловать… это уносило прочь любое из моих мучительных волнений… Мне никогда не преодолеть того, что произошло… Но я должен! А я пишу тебе письма, которые ты никогда не прочтешь… Я не сплю… постоянно думаю о тебе… что дальше… страх… ненависть… любовь… я так растерян… Мне нужно освободиться от этого состояния, но каждый наступающий момент ясности разрывается в клочки моими мыслями… твоим присутствием… ты одна… ты все и ничто для меня одновременно… я никогда не смогу тебя обнять… никогда не буду с тобой… и это так замечательно… но так болезненно… мечты, разорванные в клочья… жизнь, разорванная в клочья… Я не думаю, я только пишу… Мне нужно быть с тобой… Мне нужно уйти… Любовь все затопляет… Я никогда не дам тебе уйти…
Мне кажется, я слишком фиксируюсь на одном и том же… Наверняка это моя болезнь… мои эмоции овладевают мной и затравливают меня обратно в одну и ту же ловушку, которая мне так знакома… чувства – вот что разрушает меня. Нужно убить в себе чувства… Они слишком сильны, чтобы продолжить жить как ни в чем ни бывало… я уничтожу чувства… я не буду больше чувствовать… я не буду… я добьюсь… ничего больше, до победы… ничего…начиная с сего самого момента…»
– Этот щенок так ничему и не научился… Всё о себе, о себе, о себе… Главное, чтобы только, не дай бог, не самоубился. Всё, что в нем есть человеческого, он считает болезнью… – вздохнул Герберт, а сам подумал, что вот она, изнанка его холста, только, похоже, если продолжать так жить, то от холста не останется ничего, кроме изнанки. Просто не надо было связываться с этим пасмурным и по-своему очень страдающим человеком. Он неизбежно втянул и Герберта, и всех его домашних в эти свои страдания, в грязь, в удушливость склоки, да, да, именно в столь не свойственное Герберту склочное перепихивание угрозами.
Где же произошла ошибка? Почему дочь не слушала его и Эльзу, когда они предупреждали ее год назад? А может быть, не нужно относиться к жизни, как к парадному холсту? Довольно! Это отношение – тоже наверняка несносная ошибка какого-нибудь перевода Новейшего Завета. Люди должны ошибаться, иначе невозможно себе представить никакой жизни, никакого развития, никакого движения… Пускай вся жизнь протекает в узелках холстовой изнанки; боль так же необходима, как и наслаждение, подлость, благородство, злоба, доброта… Не нужно искать идеального, чистого, незапятнанного – это все дурная иллюзия, упрямая ошибка толкования… Не совершив оплошность, не покаешься, а не покаявшись, так и останешься с зависшим на всю жизнь неприступно-белым, а потому неизбежно чужим холстом.
Часть 2
Плоскость шара
Одержимость нашей Вселенной, помешанной на шарах, перетекает в периодически одолевающие человека мысли, чувства и желания, которые неприятны ему и вызывают у него беспокойство, но от которых он никак не может избавиться. Шары, шары, шары… Человеку кажется, что сам он – шар, что друзья его – бильярдные шары, голова – арбуз, судьба – вот-вот собирающийся лопнуть мыльный пузырь, который вопреки всем колдовствам поверхностного натяжения существует только благодаря неизбывному энтузиазму варителей мыла. Человеку кажется, что он живет на шаре и что скользкая поверхность этой одутловатости постоянно пытается сбросить его в бездну. Бездна не так уж и страшна. Ведь бездна – это нечто без дна, а в падении самое страшное не сам факт полета, а именно неизбежность встречи с дном. Так что слава вам, бездонные бездны! Бездонность есть явление положительное, к нему следует стремиться, как к победе в конкурсе, в котором всякий человек может принять участие, независимо от страны проживания, – кто продержится на шаре дольше всех! Прыгающие повсюду шары нарушают в нас неподкупную веру в плоскостопие как универсальное средство выживания, как надежду на отмазку от службы в армии, как сифилитическую правду разухабистой личной жизни тех, кто круглее шара может представить только шар, кто уже не верит ни во что надежное и не скатывающееся в жадные недра пугающей гравитации.
Гербет Адлер был специалистом балансировать на шарах. Он мог даже спать, спокойно покачиваясь на непослушной глади шаровидной изогнутости. Такова была особенность его земного жизнепроведения. Он хотел бы философствовать и писать, забывая о главных горестях прожорливого человеческого тела, он хотел бы парить в парном молоке низкой облачности или, на худой конец, устремляться в то же самое небо, как устремляются увесистые стволы направленных в вечность деревьев. Герберт был человеком, не очень приспособленным к тягучей рутине.
Ему было физически больно от необходимости ограничивать себя в потратах, но с другой стороны, он и представить себе не мог, чтобы так запросто позволить паскудной материальности дыхательно-пищеутыркивающего процесса полностью овладеть его страстностью. Изредка и с весьма перекошенным лицом Адлер закатывал рукава и штанины и погружался в подробно булькающее дерьмо бизнеса, откуда извлекал презренные монеты, словно бы отобранные для того, чтобы служить идолом послушности булочно-кротовому инстинкту: стырил-затырил, стырил-затырил, стырил… и так до конца времен, до погружения в роскошную усыпальницу фараонов, до облачения в маску Агамемнона, в портки Менелая, до ритуального прикрепления к бедрам кобуры Париса.
Если герои Гомера жили в условно-приподнятом эпическом мире, то Герберт Адлер проживал в безусловно приспущенном антиэпическом мире, в котором Афродита не уговаривает Елену любить Париса, а склоняет ее, грешную, к простой, как дуновение весеннего ветра, лесбийской любви. И сколько намотано предрассудков перед этим простым, как сожаление о прожитой вечности, делом? Люди любят богов небескорыстно. Отчего же ожидать чистоты и бескорыстности в отношении богов к ним? Что получил, то и оплатил… Что подарил, то и обесцветил в невынужденном ожидании своего акта слияния с ними, небоносными извергами, сладострастными мучителями античности, немытыми иконами Средневековья и суперзвонкими рок-какофониями современности…
Герберт Адлер проживал в антиэпическом мире, в котором страстного гомеровского мстителя Менелая величали минилаем, то есть очень негромким, субтильным лаем, переходящим в нервическое повизгивание, которое являет на свет забрехавшаяся сука, облеченная в специальный электрический ошейник, бьющий ее каждый раз, когда несчастная пытается проронить звук, но от боли она скулит пуще прежнего, от чего пунктуальный ошейник продолжает исправно ударять ее током… И так до бесконечности, до судорог, до собачьей эпилепсии, до вывороченного наизнанку небытия, в котором уже не полаешь, в котором все верхи стали одновременно низами и где акт лесбийской любви не воспринимается как нечто повседневное, а видится потусторонней глупостью копошащихся в испарениях бытия тел.
Плоскость шара, на которой пытался удержаться Герберт Адлер, была особенно покатой. В Уголовном кодексе не хватит пунктов, чтобы описать все, что сотрудники Герберта позволяли себе по отношению к нему. Его легкий и временами жизнеутверждающий характер настолько раздражал людей, что они нередко и вовсе сходили с ума, действовали неосмотрительно, словно преследуя единственную цель – навредить Герберту наимаксимальнейшим образом. Адлер тоже был не промах. В ответ – хотя никогда не было ясно, кто же начал, – итак, в ответ Герберт дрался, как лев, пил горькую из бутылки, воровал сам у себя и обвинял других в краже, сам себя избивал и, напоминая человека после полета с дерева, демонстрировал присяжным заседателям самовывих собственного голеностопа, растяжение связок руков и ногов, залихватски-трагически крича:
– Это они! Это они меня так изуродовали!
При этом Герберт был человеком хорошим, действительно очень хорошим. Таким хорошим, что шары, на которых он балансировал, гордились своими изломами пустот. То есть иногда Герберту только казалось, что он балансирует на поверхности шара, хотя по-настоящему он балансировал в пустоте и причинял себе гораздо больше вреда и неурядиц, чем его враги, и вражда изъедала Герберта изнутри, даже не до изнанки поверхности кожи, а до изнанки одежды, до подкладки, до холодной, ласковой поверхности материи, которая вдруг вызывает нестерпимое желание сбросить с себя все и остаться даже не в чем мать родила, а в том, в чем сырая земля родит нас обратно…
Живущий по заповедям Божьим, Герберт Адлер нередко забывал, в чем же они заключаются, и, вспоминая, вдруг удивлялся: а ведь из всех запретов он нарушил не более пяти… Хотя если вдуматься, вглядеться попристрастнее, то наверняка и больше… И возводя себе кумира, Адлер менял определения; судебные же издержки от своих препирательств с совестью изрядно погашал за счет своей аморфной от длительного использования души.
И все это ради чего? Чтобы жить в своем фантастическом мирке, где дочка в день рождения получает бриллиантовые сережки, а сынишка – полный набор инструментов джазового оркестра… Особенно барабаны. Ну какой отец добровольно подарит собственному сыну барабаны? Разве что только глухой. Но Герберт и был таким глухим. Ему не мешал лай любимых собак Эльзы, ему не ничего не мешало, потому что он давно проживал в другом измерении; провалившись под подкладку бытия, он вроде бы и присутствовал в этой жизни, но по-настоящему был где-то еще или уже нигде не был. Наблюдая протекающий момент из засады, Герберт уже не удивлялся своей отстраненности, не грезил возвращением в реальность, не надеялся однажды проснуться и снова обрести нормальную обитель бытия, с возможностью судить об актуальности и полезности вещей не по их таинственным ноуменологическим[1], каузальным ипостасям, а по конкретным, больно стучащим углами феноменологическим праздностям. Неужели жизнь – это только пляска молекул?.. Ночь, луна, пьянящий, будоражащий запах то ли смерти, то ли сирени. И поплыла по небу серебристая шарообразная развратница, и Земля, беспечная, как плоскость шара, внезапно ушла из-под ног! Что это – акт любви? Что это – акт смерти? Что это – и то, и другое?
Удивительное дело: подчас заблуждения настолько вытесняют из головы трезвые мысли, что человек буквально двигается рассудком. Помните, как быстро меняется психология чеховской героини на благотворительном базаре? «Аня зазывала покупателей и брала с них деньги, уже глубоко убежденная, что ее улыбки и взгляды не доставляют этим людям ничего, кроме большого удовольствия. Она уже поняла, что она создана исключительно для этой шумной, блестящей, смеющейся жизни с музыкой, танцами, поклонниками… Когда Аню провожали домой, то уже светало и кухарки шли на рынок. Радостная, пьяная, полная новых впечатлений, замученная, она разделась, повалилась в постель и тотчас же уснула…»
И так-то большинство из нас, представителей голопяточных, по большей части пребывает в махровом бреду, но стоит даме с порванными колготками стать «Анной на шее» и очутиться в блеске не ею нажитого богатства, как ум ее и вовсе отлетает, а на его место приходит святая вера в то, что «ее улыбки и взгляды не доставляют людям ничего, кроме большого удовольствия».
Нередко случайно затесавшийся в серость невротической жизни успех воспринимается такой «Анной на шее» не как шанс вырваться из повседневной отвратительной душности, а как одобрение ее образу мысли и жизни, и в результате Господь Бог, почесав затылок на такое странное во всех отношениях свое чадо, оставляет ее у разбитого корыта, но и это не отрезвляет затуманенных мозгов нашей королевы бала. Она проживает в совершенно отдельном измерении, где простые и незамысловатые желания выливаются в террористические наклонности по отношению к своим близким, и так и передается из поколения в поколение эта нить никчемности, тонкая горбинка на носу, которая, как врожденное проклятие, не дает женщине, являющейся прежде всего человеком, найти такое занятие в жизни, от которого не было бы тошно всем окружающим.
Может быть, все дело в потерянном поколении? Но нет, все дело в потерянном человечестве. И сквозь страницы несчастного чахоточного Чехова хочется обратиться к тебе, Анна, и взываю: «Пробудись! Сколько можно пребывать в несносных для тебя самой и для твоих ближних фантазиях? Пойми, что жизнь предоставила тебе шанс вовсе не для того, чтобы ты от души поплясала в шумном ресторане! Жизнь – это не только бесконечная смена покрытых театральной мишурой декораций!»
Но не слышит нас наша Анна. Оказавшись у разбитого корыта, она по-прежнему считает, что в нем плещется лазурное море, и по-прежнему убеждена, что ее улыбки и взгляды не доставляют окружающим ничего, кроме большого удовольствия…
В жизни есть много другого, кроме этой бесконечной мишуры, кроме твердого, как грецкий орех, желания мелочно тиранить своих ближних. В жизни есть благородство неторопливого созерцания, поиск путей дарения безымянного добра, стремление к самосовершенствованию, в конце концов. Но ты избираешь путь безудержного пляса, ты веришь, что создана исключительно для этой шумной, блестящей, смеющейся жизни с несносной музыкой, танцами, поклонниками…
Мне жалко тебя, чеховская Анна! Тебя в который раз сбросили с шеи, но ты даже не пытаешься понять, что же с тобой произошло. Почему всю твою жизнь ты гонима и тихо ненавидима? Почему терпеливейшие люди, которые десятилетиями уживаются и работают с такими подонками, что просто свет туши, все же не выдержали и прогнали тебя поганой палкой? Но такие мысли не посетят твою твердолобость… Ты отряхнешься как ни в чем не бывало – плюнь в глаза – божья роса, – и отправишься на поиски очередной шеи, и никто не в состоянии тебе, Анна, помочь…
Герберт Адлер был вынужден заводить таких «Анн на шее», ибо всеми силами старался оградить себя от управления собственными делами. Он чувствовал, как мельчает и исчервляется надобностью сводить счета, следить за доходом, бороться с расходом… Ну не все же рождены тянуть лямку купца? Вот и приходилось Герберту переодически нанимать управляющих да управительниц, которые сначала пили его кровь потихоньку, потом большими жадными глотками, а под конец и вовсе взахлеб.
Но стоило Адлеру с омерзением отбросить от себя пиявку, разросшуюся до размеров половозрелого небоскреба, как он тут же начинал рыскать глазами в поисках новой пиявки, будучи готовым на все, только бы его хоть немного освободили от рабства быть хозяином собственного дела…
Сидя в полюбившемся ресторане, Адлер внимательно наблюдал, как оса, влетевшая в окно, приземлилась прямо в сахарницу и, не поверив своему счастью, буквально застыла в изваятельной позе, столь несвойственной пытливому насекомому. Было слышно, как она пожирает сахар.
– Хватит, ну хватит же! – тихо промолвил Герберт. – Ты же не сможешь взлететь!
Но оса не слушала мудрого совета и все поглощала и поглощала сахар. Герберт понял, что если он не прекратит это безумие, насекомое погибнет… Просто упадет, сраженное внезапным приступом сахарного диабета, который протекает особенно тяжело у пчел и прочих профессиональных сладкоежек. Он аккуратно отодвинул сахарницу, чтобы спугнуть осу, но та лишь покачнулась, продолжив свое мучительное обжорство. Наконец через четверть часа насекомое, явно до крайней степени опьяненное своей невоздержанностью, подпрыгнуло на кромку сахарницы и изготовилось взлететь, но с первой попытки это не удалось, а со второй оса смешно завалилась на бок и упала Герберту в тарелку. Адлер весело рассмеялся… Вот оно как бывает… Его чрезмерная уживчивость довела до краха даже осу. Ведь любой другой посетитель ресторана прогнал бы наглую полосатость сразу, не раздумывая, не наблюдая и не увещевая несчастную воздержаться от неумеренного потребления сладкого…
«Вот в этом весь я. С моим мучительным, вечно философствующим умом трудно приходится не только мне, но и всем окружающим. Жила бы оса и в ус не дула (а есть ли у ос ум? нужно посмотреть в энциклопедии), а теперь вряд ли выживет, ведь совсем распухла, а аэродинамика этого не любит…»
Герберт переживал очередной раздор со своей управляющей. Она не то что проворовалась, как это случалось с ее предшественницами и предшественниками, но вообразила, что ей надобно следить за тем, сколько денег будет получать хозяин, и все свои усилия направила на то, чтобы задушить бюджет Адлера. Это тянулось годами; Герберт охал, но терпел. Ему не хотелось снова вникать во все мелочи и унизительности своего бизнеса, но в конце концов польза, которую могла приносить его управляющая, уступила место обширному вреду, который она приносила, и Герберт вышвырнул ее вместе со всеми ее разжиревшими помощниками. Сначала ему казалось, что этого достаточно, но опыт подсказывал, что Анна как-то подозрительно тихо ушла, и Герберт на всякий случай стал готовиться к судебному преследованию своей помощницы. Вскоре оказалось, что интуиция его не подвела. Анна, прихватив с собой досье всех клиентов Герберта, компьютер и кое-какие документы, уютно расположилась на соседней улице в надежде теперь уже с помощью внешней конкуренции задушить своего бывшего хозяина.
Гербет Адлер был специалистом балансировать на шарах. Он мог даже спать, спокойно покачиваясь на непослушной глади шаровидной изогнутости. Такова была особенность его земного жизнепроведения. Он хотел бы философствовать и писать, забывая о главных горестях прожорливого человеческого тела, он хотел бы парить в парном молоке низкой облачности или, на худой конец, устремляться в то же самое небо, как устремляются увесистые стволы направленных в вечность деревьев. Герберт был человеком, не очень приспособленным к тягучей рутине.
Ему было физически больно от необходимости ограничивать себя в потратах, но с другой стороны, он и представить себе не мог, чтобы так запросто позволить паскудной материальности дыхательно-пищеутыркивающего процесса полностью овладеть его страстностью. Изредка и с весьма перекошенным лицом Адлер закатывал рукава и штанины и погружался в подробно булькающее дерьмо бизнеса, откуда извлекал презренные монеты, словно бы отобранные для того, чтобы служить идолом послушности булочно-кротовому инстинкту: стырил-затырил, стырил-затырил, стырил… и так до конца времен, до погружения в роскошную усыпальницу фараонов, до облачения в маску Агамемнона, в портки Менелая, до ритуального прикрепления к бедрам кобуры Париса.
Если герои Гомера жили в условно-приподнятом эпическом мире, то Герберт Адлер проживал в безусловно приспущенном антиэпическом мире, в котором Афродита не уговаривает Елену любить Париса, а склоняет ее, грешную, к простой, как дуновение весеннего ветра, лесбийской любви. И сколько намотано предрассудков перед этим простым, как сожаление о прожитой вечности, делом? Люди любят богов небескорыстно. Отчего же ожидать чистоты и бескорыстности в отношении богов к ним? Что получил, то и оплатил… Что подарил, то и обесцветил в невынужденном ожидании своего акта слияния с ними, небоносными извергами, сладострастными мучителями античности, немытыми иконами Средневековья и суперзвонкими рок-какофониями современности…
Герберт Адлер проживал в антиэпическом мире, в котором страстного гомеровского мстителя Менелая величали минилаем, то есть очень негромким, субтильным лаем, переходящим в нервическое повизгивание, которое являет на свет забрехавшаяся сука, облеченная в специальный электрический ошейник, бьющий ее каждый раз, когда несчастная пытается проронить звук, но от боли она скулит пуще прежнего, от чего пунктуальный ошейник продолжает исправно ударять ее током… И так до бесконечности, до судорог, до собачьей эпилепсии, до вывороченного наизнанку небытия, в котором уже не полаешь, в котором все верхи стали одновременно низами и где акт лесбийской любви не воспринимается как нечто повседневное, а видится потусторонней глупостью копошащихся в испарениях бытия тел.
Плоскость шара, на которой пытался удержаться Герберт Адлер, была особенно покатой. В Уголовном кодексе не хватит пунктов, чтобы описать все, что сотрудники Герберта позволяли себе по отношению к нему. Его легкий и временами жизнеутверждающий характер настолько раздражал людей, что они нередко и вовсе сходили с ума, действовали неосмотрительно, словно преследуя единственную цель – навредить Герберту наимаксимальнейшим образом. Адлер тоже был не промах. В ответ – хотя никогда не было ясно, кто же начал, – итак, в ответ Герберт дрался, как лев, пил горькую из бутылки, воровал сам у себя и обвинял других в краже, сам себя избивал и, напоминая человека после полета с дерева, демонстрировал присяжным заседателям самовывих собственного голеностопа, растяжение связок руков и ногов, залихватски-трагически крича:
– Это они! Это они меня так изуродовали!
При этом Герберт был человеком хорошим, действительно очень хорошим. Таким хорошим, что шары, на которых он балансировал, гордились своими изломами пустот. То есть иногда Герберту только казалось, что он балансирует на поверхности шара, хотя по-настоящему он балансировал в пустоте и причинял себе гораздо больше вреда и неурядиц, чем его враги, и вражда изъедала Герберта изнутри, даже не до изнанки поверхности кожи, а до изнанки одежды, до подкладки, до холодной, ласковой поверхности материи, которая вдруг вызывает нестерпимое желание сбросить с себя все и остаться даже не в чем мать родила, а в том, в чем сырая земля родит нас обратно…
Живущий по заповедям Божьим, Герберт Адлер нередко забывал, в чем же они заключаются, и, вспоминая, вдруг удивлялся: а ведь из всех запретов он нарушил не более пяти… Хотя если вдуматься, вглядеться попристрастнее, то наверняка и больше… И возводя себе кумира, Адлер менял определения; судебные же издержки от своих препирательств с совестью изрядно погашал за счет своей аморфной от длительного использования души.
И все это ради чего? Чтобы жить в своем фантастическом мирке, где дочка в день рождения получает бриллиантовые сережки, а сынишка – полный набор инструментов джазового оркестра… Особенно барабаны. Ну какой отец добровольно подарит собственному сыну барабаны? Разве что только глухой. Но Герберт и был таким глухим. Ему не мешал лай любимых собак Эльзы, ему не ничего не мешало, потому что он давно проживал в другом измерении; провалившись под подкладку бытия, он вроде бы и присутствовал в этой жизни, но по-настоящему был где-то еще или уже нигде не был. Наблюдая протекающий момент из засады, Герберт уже не удивлялся своей отстраненности, не грезил возвращением в реальность, не надеялся однажды проснуться и снова обрести нормальную обитель бытия, с возможностью судить об актуальности и полезности вещей не по их таинственным ноуменологическим[1], каузальным ипостасям, а по конкретным, больно стучащим углами феноменологическим праздностям. Неужели жизнь – это только пляска молекул?.. Ночь, луна, пьянящий, будоражащий запах то ли смерти, то ли сирени. И поплыла по небу серебристая шарообразная развратница, и Земля, беспечная, как плоскость шара, внезапно ушла из-под ног! Что это – акт любви? Что это – акт смерти? Что это – и то, и другое?
Удивительное дело: подчас заблуждения настолько вытесняют из головы трезвые мысли, что человек буквально двигается рассудком. Помните, как быстро меняется психология чеховской героини на благотворительном базаре? «Аня зазывала покупателей и брала с них деньги, уже глубоко убежденная, что ее улыбки и взгляды не доставляют этим людям ничего, кроме большого удовольствия. Она уже поняла, что она создана исключительно для этой шумной, блестящей, смеющейся жизни с музыкой, танцами, поклонниками… Когда Аню провожали домой, то уже светало и кухарки шли на рынок. Радостная, пьяная, полная новых впечатлений, замученная, она разделась, повалилась в постель и тотчас же уснула…»
И так-то большинство из нас, представителей голопяточных, по большей части пребывает в махровом бреду, но стоит даме с порванными колготками стать «Анной на шее» и очутиться в блеске не ею нажитого богатства, как ум ее и вовсе отлетает, а на его место приходит святая вера в то, что «ее улыбки и взгляды не доставляют людям ничего, кроме большого удовольствия».
Нередко случайно затесавшийся в серость невротической жизни успех воспринимается такой «Анной на шее» не как шанс вырваться из повседневной отвратительной душности, а как одобрение ее образу мысли и жизни, и в результате Господь Бог, почесав затылок на такое странное во всех отношениях свое чадо, оставляет ее у разбитого корыта, но и это не отрезвляет затуманенных мозгов нашей королевы бала. Она проживает в совершенно отдельном измерении, где простые и незамысловатые желания выливаются в террористические наклонности по отношению к своим близким, и так и передается из поколения в поколение эта нить никчемности, тонкая горбинка на носу, которая, как врожденное проклятие, не дает женщине, являющейся прежде всего человеком, найти такое занятие в жизни, от которого не было бы тошно всем окружающим.
Может быть, все дело в потерянном поколении? Но нет, все дело в потерянном человечестве. И сквозь страницы несчастного чахоточного Чехова хочется обратиться к тебе, Анна, и взываю: «Пробудись! Сколько можно пребывать в несносных для тебя самой и для твоих ближних фантазиях? Пойми, что жизнь предоставила тебе шанс вовсе не для того, чтобы ты от души поплясала в шумном ресторане! Жизнь – это не только бесконечная смена покрытых театральной мишурой декораций!»
Но не слышит нас наша Анна. Оказавшись у разбитого корыта, она по-прежнему считает, что в нем плещется лазурное море, и по-прежнему убеждена, что ее улыбки и взгляды не доставляют окружающим ничего, кроме большого удовольствия…
В жизни есть много другого, кроме этой бесконечной мишуры, кроме твердого, как грецкий орех, желания мелочно тиранить своих ближних. В жизни есть благородство неторопливого созерцания, поиск путей дарения безымянного добра, стремление к самосовершенствованию, в конце концов. Но ты избираешь путь безудержного пляса, ты веришь, что создана исключительно для этой шумной, блестящей, смеющейся жизни с несносной музыкой, танцами, поклонниками…
Мне жалко тебя, чеховская Анна! Тебя в который раз сбросили с шеи, но ты даже не пытаешься понять, что же с тобой произошло. Почему всю твою жизнь ты гонима и тихо ненавидима? Почему терпеливейшие люди, которые десятилетиями уживаются и работают с такими подонками, что просто свет туши, все же не выдержали и прогнали тебя поганой палкой? Но такие мысли не посетят твою твердолобость… Ты отряхнешься как ни в чем не бывало – плюнь в глаза – божья роса, – и отправишься на поиски очередной шеи, и никто не в состоянии тебе, Анна, помочь…
Герберт Адлер был вынужден заводить таких «Анн на шее», ибо всеми силами старался оградить себя от управления собственными делами. Он чувствовал, как мельчает и исчервляется надобностью сводить счета, следить за доходом, бороться с расходом… Ну не все же рождены тянуть лямку купца? Вот и приходилось Герберту переодически нанимать управляющих да управительниц, которые сначала пили его кровь потихоньку, потом большими жадными глотками, а под конец и вовсе взахлеб.
Но стоило Адлеру с омерзением отбросить от себя пиявку, разросшуюся до размеров половозрелого небоскреба, как он тут же начинал рыскать глазами в поисках новой пиявки, будучи готовым на все, только бы его хоть немного освободили от рабства быть хозяином собственного дела…
Сидя в полюбившемся ресторане, Адлер внимательно наблюдал, как оса, влетевшая в окно, приземлилась прямо в сахарницу и, не поверив своему счастью, буквально застыла в изваятельной позе, столь несвойственной пытливому насекомому. Было слышно, как она пожирает сахар.
– Хватит, ну хватит же! – тихо промолвил Герберт. – Ты же не сможешь взлететь!
Но оса не слушала мудрого совета и все поглощала и поглощала сахар. Герберт понял, что если он не прекратит это безумие, насекомое погибнет… Просто упадет, сраженное внезапным приступом сахарного диабета, который протекает особенно тяжело у пчел и прочих профессиональных сладкоежек. Он аккуратно отодвинул сахарницу, чтобы спугнуть осу, но та лишь покачнулась, продолжив свое мучительное обжорство. Наконец через четверть часа насекомое, явно до крайней степени опьяненное своей невоздержанностью, подпрыгнуло на кромку сахарницы и изготовилось взлететь, но с первой попытки это не удалось, а со второй оса смешно завалилась на бок и упала Герберту в тарелку. Адлер весело рассмеялся… Вот оно как бывает… Его чрезмерная уживчивость довела до краха даже осу. Ведь любой другой посетитель ресторана прогнал бы наглую полосатость сразу, не раздумывая, не наблюдая и не увещевая несчастную воздержаться от неумеренного потребления сладкого…
«Вот в этом весь я. С моим мучительным, вечно философствующим умом трудно приходится не только мне, но и всем окружающим. Жила бы оса и в ус не дула (а есть ли у ос ум? нужно посмотреть в энциклопедии), а теперь вряд ли выживет, ведь совсем распухла, а аэродинамика этого не любит…»
Герберт переживал очередной раздор со своей управляющей. Она не то что проворовалась, как это случалось с ее предшественницами и предшественниками, но вообразила, что ей надобно следить за тем, сколько денег будет получать хозяин, и все свои усилия направила на то, чтобы задушить бюджет Адлера. Это тянулось годами; Герберт охал, но терпел. Ему не хотелось снова вникать во все мелочи и унизительности своего бизнеса, но в конце концов польза, которую могла приносить его управляющая, уступила место обширному вреду, который она приносила, и Герберт вышвырнул ее вместе со всеми ее разжиревшими помощниками. Сначала ему казалось, что этого достаточно, но опыт подсказывал, что Анна как-то подозрительно тихо ушла, и Герберт на всякий случай стал готовиться к судебному преследованию своей помощницы. Вскоре оказалось, что интуиция его не подвела. Анна, прихватив с собой досье всех клиентов Герберта, компьютер и кое-какие документы, уютно расположилась на соседней улице в надежде теперь уже с помощью внешней конкуренции задушить своего бывшего хозяина.