Неизменно, с первого дня похода, Фритьоф вставал раньше спутников. Высунув голову, белую от инея, он выползал из мешка к кипятильнику и, стуча зубами, наливал спирт в «кусающуюся» металлическую лампу. Замерзшие фитили долго не разгорались, снег таял в кастрюле невыносимо медленно.

Дав завтрак «в постель» своим товарищам и наскоро поев, он шел вместе с ними соскабливать снег, примерзший к полозьям. Потом впрягался в самые тяжелые сани и тянул до привала. У других сани становились легче, у него — тяжелее: он переложил к себе часть груза Равны.

Когда другие валились на привалах в снег, Фритьоф развешивал на точных весах порции сушеного мяса. Вечером ему же, как самому сильному, приходилось больше всех возиться с палаткой. Он утешал себя любимой поговоркой капитана Крефтинга о лисице, с которой сдирали шкуру. Все на свете проходит, должен же быть когда-нибудь конец и этой муке.

Однажды Нансен и Свердруп, со свистом дыша, вытягивали вдвоем на ледяной бугор тяжелые сани. Ноги подгибались от усталости, противная вялость расслабляла мускулы.

— А к полюсу? — прохрипел Нансен, останавливаясь. — Ты думаешь, к полюсу идти легче?

Свердруп покосился на него:

— Ты к чему это?

Но Фритьоф уже снова навалился на лямку.

Берег Доброй Надежды

Фритьоф считал, что 4 или 5 сентября экспедиция была на самой высокой точке своего пути: 2720 метров над уровнем моря. Значит, скоро должен начаться заметный уклон к западному берегу — к берегу, где тепло и крыши Годтхоба, люди, обильная еда. Подбадривало уже само название поселка — в переводе с датского обо означало «Добрая надежда».

И настал час, когда сани как будто полегчали, хотя на глаз ледник все еще казался ровным. 17 сентября — это был шестидесятый день с того хмурого вечера, как «Язон» скрылся на горизонте — первый привет с желанного западного берега принесла пуночка. Она покружилась над палаткой, где по случаю конца второго месяца похода каждый наслаждался праздничной порцией масла и куском сахара. Вместе с приветом птичка принесла и попутный ветер.

Подгоняемые им санные паромы понеслись под уклон. Свердруп управлял первым снежным кораблем. Он бежал на лыжах впереди парома, а Фритьоф поспешал сзади.

— Идет дело! — восклицал Свердруп, прибавляя ход.

Сани подскочили на снежном гребне, и с них свалился ледоруб. Нансен наклонился на ходу, задел лыжами за сугроб и растянулся в снегу. Снежный корабль тем временем летел дальше с возрастающей быстротой, теряя на ходу всякую всячину: меховую куртку, жестяные ящики, запасные лыжи. Свердруп, не оглядываясь, покрикивал:

— Эх, хорошо! Совсем хорошо!

Но Нансен, который, как думал Свердруп, сидел на санях за парусом, почему-то отмалчивался. Капитан снова гаркнул что есть мочи:

— Право же, дело идет отменно!

Никто не откликнулся. Заподозрив неладное, Свердруп остановил сани и оглянулся: далеко сзади еле различались черные точки. Капитан поспешно спустил парус…

Увязав сани покрепче, они в свисте метели понеслись дальше. Склоны становились все круче, движение — все бешенее.

— Земля! Земля! — по-корабельному закричал вдруг Балто.

Сквозь снежную мглу темнели две горные вершины.



Хребты западного побережья! Цель, теперь уже близкая, видимая!

Конечно, никто не думал об отдыхе. Хотя начался лед, весь исполосованный трещинами, сани при свете луны продолжали нестись мимо черных провалов. Темная полоска хребтов заметно приподнялась над ледяным морем.

Великий ледник кончался!

Ночью в палатке Фритьоф долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к храпу товарищей. Нестерпимо болели обмороженные пальцы, а в голове стучало: «Победа, победа, победа!»

Утром были ясно видны горы, похожие на хребты Норвегии. Равна уверял, что он своим носом старого горного лопаря чует запах обнаженной земли и мха.

И, хотя на их пути попались скользкие гребни голого льда, хотя бурю с градом сменил мокрый снег, прикрывший трещины ледника, — все было теперь нипочем.

Боже мой, вот и предмет долгих, страстных желаний: лужа! Большая лужа талой воды. Припав к ней, они пили, пили, пили. Им казалось, что они способны выпить все до дна. Балто еле встал, прошел несколько шагов и снова вернулся к луже.

Утром 24 сентября Нансен, шедший впереди, очутился у края кручи. Серый лед с разбросанными по нему камнями обрывался у небольшого озера, а дальше была земля — настоящая, черная, со слабой зеленью на холмах. Ветер доносил из долины запах мокрой травы, раскачивал чахлый ивовый куст, вцепившийся в расщелину.

Страшный материковый лед был пересечен.

Подбежали остальные. Никто не поздравлял друг друга, не обнимался. Всякие торжественные слова были тут лишними.

Через два дня экспедиция спустилась к синему фиорду Амералик. Из палаточной парусины, лыжных палок и ивовых ветвей смастерили легкую лодчонку. Нансен и Свердруп поплыли на ней к Годтхобу, чтобы потом вызволить остальных.

Лодка протекала. Каждые десять минут воду из нее вычерпывали кружками. Гребцы сидели па узких бамбуковых палках. После нескольких часов плавания известная часть тела ныла нестерпимо…

Последнюю ночь перед встречей с цивилизованным миром Нансен и Свердруп коротали у костра на одном из островков.

— Чудесный вечер! Посмотри, какие звезды. — Нансен лежал на спине, вдыхая запах увядающих трав. — Да, приходилось тяжело, но дело наше сделано. И знаешь, Свердруп, очень странно, но мне не хочется спешить в этот Годтхоб. Пожалуй, наибольшую ценность жизни придает борьба за достижение цели, а не само ее достижение. Как ты думаешь?

Свердруп молча кивнул.

— Слушай, пошел бы ты со мной к Северному полюсу? — неожиданно спросил Нансен.

— Отчего бы нет? — Свердрун сказал это совершенно спокойно, как будто речь шла о прогулке в воскресный день. — Я понял: ты неспроста заговаривал о полюсе там, на леднике.

— Знаешь, у меня даже есть план…

То, что услышал Свердруп, показалось ему крайне странным, несуразным и, уж во всяком случае, совершенно необычным. Он не мог сразу собраться с мыслями и лишь пробурчал в замешательстве:

— Ну, это ты, пожалуй, того…

— Ладно, не торопись с ответом. И пока — никому ни слова. Спокойной ночи.

Они завернулись в балахоны, залезли в заросли под скалой и проспали до рассвета.

На следующий день возле Годтхоба их встретила толпа эскимосов и молодой чиновник. Он принял Нансена и Свердрупа за потерпевших кораблекрушение английских матросов и растерялся, услышав норвежскую речь. Чиновник растерялся еще больше, когда узнал имена бородатых бродяг:

— О, так вы господин Нансен!.. Мы недавно получили газеты из Норвегии, и я рад поздравить вас с присуждением докторской степени.

От волнения чиновник забыл поздравить Нансена с пересечением Гренландии…

— Скажите, когда уходит судно в Европу?

— О, господин Нансен, последний корабль ушел из Годтхоба несколько месяцев назад. И, насколько я знаю, на острове нет сейчас ни одного корабля. Впрочем, извините, может быть, «Фокс» задержался в Ивигтуте. Но это в четырехстах километрах отсюда. Я думаю, что вам придется зимовать у нас. Я так рад, так рад…

Но чиновник поперхнулся, увидев, как вытянулись лица у Нансена и Свердрупа.

Среди эскимосов

Эскимосы привезли в Годтхоб четырех товарищей Нансена. Все снова собрались под одну крышу — вернее, под две, потому что губернатор счел решительно неприличным пребывание в одном доме доктора зоологии и «невежественных лопарей».

Балто и Равна заинтересовали эскимосов куда больше, чем Нансен: на европейцев они насмотрелись достаточно, лопари же казались им пришельцами из другого мира. Балто это даже вскружило голову. Почти каждую фразу он не без высокомерия начинал словами: «Мы, лопари… У нас, лопарей…»

Нансен не терял надежды, что «Фокс» завернет из Ивигтута в Годтхоб и возьмет экспедицию. Но нарочный, посланный туда с письмом Нансена, застал корабль поднимающим якорь. Капитан «Фокса» в короткой записке ответил, что не знает фарватера возле Годтхоба и не рискнет идти сюда темными осенними ночами. Письма же, которые послал Нансен, он обещал доставить лично, едва «Фокс» достигнет берегов Европы.

Фритьофу и его товарищам предстояло зимовать в Годтхобе. Нансен находил лишь один плюс в гренландской зиме: ее можно было использовать для тренировки к новому походу в Арктику, план которого он обдумывал и так и этак. Эскимосы отлично чувствуют себя на своей суровой земле. Приблизиться к их образу жизни — значит развить в себе качества, очень полезные при арктических путешествиях.

Фритьоф не предполагал тогда, что гренландская зима быстро пролетит для него, что, рассказывая потом о жизни в Годтхобе, он будет говорить о шести счастливых месяцах.

Да, он был по-своему счастлив в построенных из камня и торфа эскимосских хижинах, где бывал чаще, чем в просторных комнатах губернаторского дома. Фритьоф охотился с эскимосами, с ними веселился, ел то, что с аппетитом уплетали они, — сырой тюлений жир или мерзлые ягоды.

Язык эскимосов за полгода стал ему понятным так же, как и их обычаи. Он привык откликаться на прозвища. Одно из них в переводе означало «большой человек», другое — «предводитель длиннобородых», хотя бороду тут, в поселке, не остриг только Свердруп.

На рождество «предводитель длиннобородых» затеял елку для эскимосских детей и с увлечением отплясывал вокруг деревянного кола с привязанными к нему зелеными ветками можжевельника. Он играл с детворой в эскимосскую игру, похожую на футбол, удивляясь, что игроки, в отличие от европейских ребят, почти не спорят и не ссорятся на поле.

За одну зиму Фрптьоф приобрел среди эскимосов, наверное, больше друзей, чем все живущие в Гренландии европейцы, вместе взятые.

Фритьоф учился владеть каяком. Плавание в этой крохотной кожаной лодочке, такой легкой, что охотник может много миль протащить ее на плече, — искусство, в котором достигает совершенства далеко не всякий эскимос. О европейцах же и говорить нечего.

Каяк и человек должны стать одним целым. Втиснув нижнюю часть туловища в круглое отверстие кожаного верха лодочки, эскимос надевает непромокаемую одежду с капюшоном и нижние края ее завязывает вокруг деревянного обруча над отверстием. После этого внутрь не может попасть даже капля воды. Но, если каяк перевернется, человеку очень трудно вынырнуть из-под него. Неопытный гибнет. Опытный самостоятельно или с помощью товарищей ухитряется вернуть каяк в прежнее положение.

Фрптьоф не рисковал затягивать одежду вокруг обруча. Он не раз вываливался из каяка возле берега, прежде чем лодчонка стала слушаться его. Но потом начал на каяке выходить в море вместе с эскимосами, охотившимися на хохлачей или ловившими рыбу. Он смотрел и не мог насмотреться на эту игру с морем и со смертью.

Налетел шторм — и, как черные буревестники, понеслись эскимосы к берегу сквозь волны, обрушивающиеся на них. Весла мелькают то в воде, то в воздухе, тело наклонено немного вперед. Сколько отваги! А если из бушующих волн вынырнет тюлень, эскимос молниеносно выхватывает гарпун — и потом все с той же неподражаемой ловкостью тянет за каяком убитое животное. Каждую секунду волна может поглотить каяк, но лицо охотника спокойно. У него и мысли нет о том, что он герой. Это его будни, его обычная жизнь. «Здесь он велик, — думалось Нансену. — Как жалки мы рядом с ним!»

А пока мужчины единоборствуют с бурей, женщины толпятся на берегу, забыв о пронизывающем ветре. Им мерещится, что далеко в волнах прыгают черные точки. Наконец в самом деле появляются каяки. Сколько их? Не хватает двух. Женщины бледнеют, снова и снова пересчитывают точки. Нет, вот еще одна и еще… На этот раз беду пронесло.

И ведь не только шторм угрожает охотнику. Каяк легко может разорвать хохлач, проткнуть бивнями морж, перекусить своими страшными зубами касатка. Да что хищная касатка! Крупная рыба, попавшая на крючок, утягивает под воду каяк вместе с пловцом, если тот не успеет вовремя обрезать лесу.

Нелегка жизнь эскимоса, но природу он побеждает. Гораздо тяжелее и непосильнее для него борьба с людьми, которые думают лишь о том, как бы нажиться за счет эскимосов.

Нансен побывал за зиму в нескольких селениях. Везде он видел одно и то же: угасание народа.

Старики говорили ему, что на острове было много диких оленей. Купцы дали охотникам винтовки и велели стрелять животных. Мясо бросали: купцам были нужны только шкуры. Теперь диких оленей почти не осталось.

Многие семьи обеднели, больных туберкулезом стало больше, чем здоровых. Развращающее влияние денег, погоня за наживой все сильнее сказывались на этом народе, который жил раньше одной большой семьей.

Любой европеец, даже самый ничтожный и плюгавый, считал себя маленьким царьком на острове. Он сам издавал законы и строго взыскивал за их нарушение. В одном из селений возле Годтхоба Фритьоф увидел на стене дома объявление: «В поселке строго запрещается иметь собак». Почему? Да потому, что местный священник боялся, как бы собаки не напугали его любимую козу.

Фритьоф негодовал, спорил с губернатором, с колонистами-датчанами. Написать бы книгу о жизни эскимосов — правдивую, горькую! В свободные вечера Фритьоф делал наброски.

«Каждый раз, — записывал он, — когда я видел доказательства их страданий и бедствий, которые мы принесли им, остаток справедливости, все же находящийся в большинстве из нас, будил во мне чувство негодования, и я полон жгучего желания рассказать правду всему миру… Я знаю очень хорошо, что мой голос будет как крик вопиющего в пустыне, даже без гор, которые могли бы эхом повторить его. Моя единственная надежда — это пробудить в некоторых чувство симпатии к эскимосам и печали об их судьбе».

…Пролетели зимние месяцы, пришла весна, взломавшая морские льды. 15 апреля 1889 года жители поселка сбежались к берегу: вдали показался корабль. Нансен и его товарищи бросились к каякам.

На приближающемся судне вдруг спустили датский флаг и подняли норвежский. Фритьоф не сразу понял, что это в их честь. Он не знал, что письма, доставленные в Европу капитаном «Фокса», были напечатаны в тысячах газет и мир восторгается подвигом в Гренландии.

Что сказать об обратном пути экспедиции на родину? Это было триумфальное плавание с бесконечными обедами, ужинами, завтраками, где речей было больше, чем блюд, а торжественности больше, чем искренности.

В солнечный день 30 мая вся Кристиания вышла на берег фиорда. Множество лодок встречало героев.

Нансен в поношенной серой куртке стоял возле борта со своими товарищами. Свердруп равнодушно смотрел на суету вокруг. Балто самодовольно улыбался. Тщедушный Равна, подавленный пышностью встречи, прятался за спину Нансена и твердил, что все это красиво, но лучше бы вместо людей вокруг было так же много оленей.

На одной из лодок, встречавших пароход, худощавый горбоносый подросток размахивал руками и орал так неистово, что нельзя было не обратить на него внимания. Нансен помахал шляпой.

— Руал Амундсен, это он тебе! — закричали подростки с других лодок. — Ему понравился твой нос.

Но Руал как завороженный смотрел на высокую фигуру Нансена, и ему казалось, что перед ним — оживший викинг из древних норвежских саг.

«ФРАМ» БУДЕТ ТВОЕ ИМЯ!

Ева Нансен

Впервые Нансен увидел ее на холме Фрогнер возле Кристиании.

Это было еще до гренландской экспедиции. Он бежал по следу какого-то лыжника, который, как видно, не боялся крутых спусков. След привел к сугробу, где барахталась, пытаясь высвободить застрявшие в снегу лыжи, маленькая фигурка.

— Э-э, приятель, давай подсоблю! — И Фритьоф со смехом ударил лыжника по плечу.

Но тот, ловко извернувшись, сам приподнялся на колено. Черные глаза гневно сверкнули на залепленном снегом женском лице. Смущенный Фрнтьоф помог лыжнице встать.

— Вы не ушиблись? Если угодно, я провожу вас.

Девушка холодно поблагодарила и посоветовала Фритьофу идти своей дорогой.

Он забыл об этой встрече, но однажды, приехав в Кристианию по делам экспедиции, снова встретил девушку с черными глазами. Она прогуливалась с подругой по бульвару возле университета. Нансен приподнял шляпу. Девушка узнала его, но не проявила никакого желания продолжать знакомство. Подойти к ней и представиться Фритьоф не решился.

Потом он встречал ее на улице еще два раза и узнал, что девушку зовут Евой Сарс. Она была дочерью покойного профессора Михаэля Сарса, основателя Бергенского музея. Говорили, что Ева — талантливая певица, что она окружена поклонниками и не отличается особенной кротостью нрава.

Незадолго перед отъездом гренландской экспедиции один из знакомых привел Фритьофа в дом Марен Саре.

Мать Евы была собирательницей народных песен и великолепной рассказчицей старинных саг. В ее доме собирались поэты, художники, музыканты. Тут был частым гостем сам Бьёрнстьерне Бьёрнсон. Нансен провел приятный вечер, слушая пение Евы.

Когда Кристиания торжественно встречала участников экспедиции, Фритьоф искал взглядом в толпе знакомую гордую головку. Но, должно быть, Ева не пришла в порт.

Минуло еще некоторое время. Однажды Ева стояла на улице с подругой. Они оживленно болтали и не заметили, как с проезжавшего мимо экипажа на всем ходу соскочил молодой человек.

— Филиппин!.. — со смехом воскликнул он, схватив руку Евы. — Я выиграл! И знайте, что потребую многого.

Раньше чем она опомнилась, Фритьоф в несколько прыжков догнал экипаж.

Филиппин! Ева растерянно улыбалась. Подруга нетерпеливо заглядывала ей в глаза, всем своим видом говоря: «Ну? Я сгораю от любопытства!»

Ева нехотя рассказала, что перед отъездом в Гренландию этот самый Нансен был у них дома. И есть такая глупая игра: двое съедают по половине одного грецкого ореха, и тот, кто при следующей встрече первый успеет сказать «Филиппин», считается выигравшим и может требовать любой подарок…

— Он писал тебе оттуда? Да?

— Несколько строчек с дороги…

— А по-моему, он от тебя без ума!

— Глупости! — вспыхнула Ева.

Все это произошло летом 1889 года, а немного позднее, в дождливую августовскую ночь, сводную сестру Фритьофа разбудил сильный стук в дверь. Было далеко за полночь — время не очень подходящее для визитов. Поэтому муж сестры, раньше чем открыть дверь, распахнул окно и гаркнул:

— Какого черта! Кто это беспокоит людей по почам?

Под окном стояла длинная серая фигура.

— Фритьоф? Ты?

— Я. Впусти.

Наверное, произошло какое-нибудь несчастье. Сестра дрожащими руками зажгла лампу. Вошел Фритьоф в обвисшем мокром костюме. На полу тотчас образовалась лужа.

— Боже мой, Фритьоф, что случилось?

Фритьоф, поглубже засунув руки в карманы, сказал:

— Решено — я женюсь на Еве!

Муж сестры выругался, прежде чем поздравить жениха. Затем он пошел за вином. Начался ночной пир. Фритьоф не был особенно откровенным с сестрой и сказал коротко, что и сам не заметил, как полюбил Еву, и что Ева тоже любит его. Так почему бы им не быть счастливыми!

Сестра в душе не одобряла выбор Фритьофа. Ева была младшей в семье, ее баловали с детства. Она привыкла к поклонникам, к успеху на сцене. А Фритьоф всегда по горло занят своими делами. Или, может, Ева заставит его взяться за ум и получить солидное, спокойное место?

Вскоре Нансен известил о помолвке с Евой друзей. Свердруп, зайдя поздравить друга, долго вздыхал и наконец решился:

— А Северный полюс — ко всем чертям?

— Нет, старина, что ты! — Нансен взял его за плечи. — Я сказал ей все. Понимаешь? Я предупредил ее, что должен пойти туда.

— И она?..

— Она — настоящий человек!

Перед свадьбой Евы старая Марен Сарс пролила немало слез: Фритьоф сначала отказывался венчаться в церкви. Мать Евы долго уговаривала его, напоминала о религиозности отца, говорила о сплетнях, которые, конечно, тотчас поднимутся вокруг брака, не освященного церковью. Пусть он подумает не только о себе, но и о Еве, о будущих детях…

Молодой и уже знаменитый путешественник женится на молодой и уже известной певице! В церкви была давка. Фритьоф страдал от духоты. Ему хотелось скорее на воздух. Накрахмаленный воротничок давил шею.

Вместо веселого свадебного путешествия молодые поехали на географический съезд в Лондон. Съезд тянулся неделю. У Евы Сарс, теперь Евы Нансен, было достаточно времени, чтобы в одиночестве поразмыслить о некоторых неудобствах жизни с таким человеком, как Фритьоф.

Когда съезд кончился, Ева взбунтовалась и сказала, что если Фритьоф намеревается и дальше целыми днями просиживать со своими учеными, то она немедленно купит билет на пароход и вернется домой. И чтоб никаких корреспондентов: они отняли столько часов у нее и Фритьофа!

Фритьоф со смехом покорился. И три недели в Лондоне, а затем в Париже они ранним утром уходили из гостиницы, чтобы до ночи бродить по бульварам, паркам и музеям.

Осенью на торжественном заседании Шведского антропологического и географического общества в Стокгольме король вручил Нансену высшую в стране географическую награду — медаль «Веги». Только пять человек получили ее до Фритьофа — сам Нордеишельд, капитан «Веги» Арнольд Паландер, русский путешественник по Африке Василий Васильевич Юнкер, американский путешественник Генри Мортон Стенли и всемирно известный исследователь Центральной Азии Николай Михайлович Пржевальский.

Лондонское королевское географическое общество позже тоже присудило Фритьофу свою высшую награду — медаль Виктории. В дипломе несколько высокопарно было сказано, что медаль доктору Нансену присуждается за то, что он первым перешел через материковый лед Гренландии; за то, что он, стоя во главе крайне опасной экспедиции, проявил наилучшие качества путешественника-исследователя; за то, что при всех испытаниях и трудностях он сделал много астрономических и метеорологических наблюдений, выполнив долг деятеля науки; за то, что он пролил свет на физический характер внутренних областей Гренландии и вообще достиг своей экспедицией многих ценных научных результатов.

Крючок в губе

Вернувшись в Кристианию после поездок по странам Европы, Нансен прежде всего заглянул в скромный дом Марты Ларсен.

— Ты опять пришел ко мне?.. — Старушка крепко расцеловала своего любимца. — Приводи ее, и живите пока у меня. Или она привыкла к роскоши, а?

В тот же вечер Нансены перебрались к Марте Ларсен. Она недавно открыла небольшой пансионат.

В доме все было старомодным, крепким. На окнах цвела розовая герань. В расписанном красными и зелеными узорами буфете красовалась оловянная посуда. Возле старого просиженного кресла Марты стояла корзина с цветной шерстью для вязания.

Марта выросла в деревне, где на земляных крышах кустилась полынь и закрома в амбарах пустовали с середины зимы. «Железные ночи», когда внезапные заморозки губили посевы, часто оставляли семью без хлеба. Уйдя из деревни на заработки, Марта поступила в прислуги к матери Фритьофа, да так и прожила в этой семье большую часть жизни, нянча ребят и заправляя всем несложным хозяйством. Фритьоф жил у нее в доме перед защитой диссертации. Она ухаживала за ним, как за сыном. В памятное майское утро, когда Кристиания встречала героев Гренландии, Марта стояла на крыльце своего дома и глядела на приближавшийся по улице Карла Иохана торжественный кортеж. Она увидела Фритьофа, который был с важными господами. И что же? Фритьоф подбежал к крыльцу, обнял ее, простую служанку, и расцеловал на глазах у всех.

Старушка прослезилась, рассказывая об этом Еве. Ева не была растрогана. В обществе, к которому она привыкла, слуги были слугами, и их не обнимали. Ева вообще предпочла бы жить либо у матери, либо в хорошей гостинице. Но стоило ли перечить Фритьофу?

Старушка относилась к ней доброжелательно и сердечко. Однако Еве порой казалось, что старой Марте хотелось бы видеть жену Фритьофа несколько иной — может быть, более привязанной к дому, более простой и работящей.

Когда Фритьоф уходил, Ева придвигала стул к креслу, где сидела с вязанием Марта, и слушала ее рассказы.

— Да, покойный батюшка вашего мужа был достойнейшим человеком, это святая правда, — начинала Марта. — Уж если возьмется за что-нибудь, то разберется до конца. А собой был нехорош, невидный такой, хмурый, болезненный. Фрнтьоф-то в мать. Вот посмотрели бы вы, что это была за женщина! Высокая, статная! На лыжи встанет — не всякий парень угонится. Все умела: и шить, и гряды копать, и пирог испечь. Бывало, стираю, а она подойдет: «Ну-ка, Марта, отдохните, дайте я», — и к корыту. Вот как! А сана ведь из знатных, урожденная баронесса Аделаида Ведель-Ярлсберг-Форнебо.

— А Фритьоф? — перебивала Ева.

О, этот сорвиголова доставлял столько хлопот фру Аделаиде и Марте! Чего только с ним не случалось!

— Да, ему было тогда года два, не больше. Он вертелся возле кухни, и вылетевшая из печки искра зажгла его рубашонку. А шрам у него над бровью? Это он в пять лет расшибся на льду. Прибежал весь в крови, бледный, но чтобы хныкать — ни-ни. В другой раз оба — и Фритьоф и Александр — провалились под лед. Фритьоф выкарабкался, да и брата вытянул за волосы. Александр-то рос тихим, смирненьким — отцова радость… А что, Фритьоф не рассказывал, как он попался на крючок?.. На какой крючок?.. На самый простой, которым рыб ловят. Они рыбачили, братья, ну Фритьоф разбаловался, дразнил Александра, нырял, хватал приманку. А тот и дерни леску. Крючок-то — в нижнюю губу. Фритьоф — к матери. А та: «Будет больно, но ты сам виноват». Взяла бритву, спокойненько разрезала губу и вынула крючок…