И уроком всем, уроком.
   Бабы роптали:
   — Когда свои огороды обихаживать? Разве ночью?
   Стали — после долгих Марьиных просьб и причитаний — давать на Гошку харч от господ. Но что за харч? Смех сказать! Кабы не Митьковы — ноги протянул. Где там работать от темна до темна!
   И все же не поспевал за женщинами Гошка да и полол хуже, хоть и выбивался из последних сил. Не было их сноровки и выносливости.
   Скверно бы ему пришлось, не миновать розог и плетей. Спасибо, нашлась добрая душа: хиленький, щуплый старичок из господских огородников, Федул. Банным листом прилип к Марфе:
   — Отдай молодца. Мне мужицкие руки надобны, а он промеж бабьих подолов путается.
   Сначала сопротивлялась Марфа.
   Однако отпустила и сама, видать, была довольна, что отделалась Гошкой вместо взрослого работника.
   Лето набирало силу. С каждым днем прибавлялось хлопот. Зацвели травы — началась сенокосная страда. Баб и девок, почитай, всех — ворошить сено. На лугах подчас и ночевали. Скорее бы сбросить барское да взяться за свое!
   Наползла, откуда ни возьмись, туча. Сверкнула молния, одна, другая, третья. Покатился гром. И хлынул дождь! А он не в пору, ох, как во вред сейчас!
   В ближайшее воскресенье — Упыревы гонцы по дворам:
   — Всеобщий сгон! Всеобщий сгон!
   И возле конторы в железяку:
   Бам! Бам! Бам!
   У мужиков желваки по скулам. Бабы в крик:
   — Сколь можно на господ?! Себе когда?!
   А возле конторы:
   Бам! Бам! Бам!
   Упыревы вестники:
   — Всеобщий сгон! Всеобщий сгон!
   Все знают: надо идти. У Стабарина порядок строг: не явился на всеобщий сгон — сразу под плеть.
   Снова звенят косы. Шелестит сено. И коли прежде смех слышался и песня озорная, тут — все молчком. Не со злостью — со злобой косят. Кажись, не траву барскую под корень срезают острой косой, а, прости господи, самих бар… И того гляди, орудие крестьянского труда обернется оружием.
   Упыри господский интерес блюдут.
   — Давай! Давай! — ходит с плетью каменский Упырь.
   И переборщили. Что тому причиной? Лето ли трудное? Близкая ли воля? Или и впрямь к концу пришло мужицкое терпение? А может, все вместе. Только объявили Упыревы скороходы всеобщий сгон на жатву — Каменка на барщину не пошла.
   Было это делом неслыханным. Старики такого не помнили.
   И тут Каменка стала свидетелем другого невиданного зрелища. Прямо на мужицких хлебах, словно посланцы самого сатаны, — сразу два Упыря. Верхами. Бок о бок. На одинаковых каурых жеребцах. Ровно два уха или глаза с одного лица — не различишь.
   Не только бабы, мужики испугались.
   Кто послабее духом, кинулись бежать.
   Однако проку и от этого жуткого видения не вышло. Видать, кончилась длинная-предлинная веревочка мужицкого терпения.
   — Ну, глядите, мужики! — пригрозил один из Упырей. — Худо будет!
   И все в Каменке понимали: это не пустая угроза. Действительно будет худо. По вине, какой доселе не бывало.

Глава 12
ПРИСТУПАЙ, МАРТЫШКА!

   Утром в понедельник Каменка опять не вышла на барщину. С яростным отчаянием обихаживали мужики и бабы свои поля и огороды, до того пребывавшие в горьком запустении. «День, да наш, а за семь бед все ответ один», — решили мужики. Впрочем, и они и бабы поминутно оглядывались на дорогу, ведущую от Никольского. Ожидали, когда пожалуют незваные гости — хозяева.
   Солнце только начало пригревать, заклубилась пылью дорога, послышался глухой постук копыт.
   — Эва, родненькие, тут как тут! Потрудиться, аспиды, не дали… — проворчал Иван Митьков.
   Угрожающий вид имела приближающаяся процессия. Впереди, словно раздвоившийся змеиный язык, — два Упыря. Следом — коляска со Стабарином на сиденье и Мартыном на облучке. За ними верхами десяток господских холуев.
   Железка подле конторы созывала крестьян:
   Бам-бам! Бам-бам!
   Понуро, нехотя потянулись крепостные господ Триворовых к конторе, где обычно объявлялись все барские распоряжения и где творились суд и расправа над провинившимися.
   Когда Гошка с Иваном и Марьей — не из первых — подошли к конторе, там толпились с полсотни мужиков и баб. Подле конторы, под развесистой старой черемухой, были поставлены стол и кресло, в котором расположился Стабарин. На столе, устланном твердой накрахмаленной скатертью, сверкал гранями хрустальный графин, наполовину погруженный в серебряное ведерко со льдом, и аппетитно смотрелась закуска: свежие огурчики, копченая рыбка, ветчина и прочие деревенские деликатесы. На рюмку, тоже хрустальную, хоть и не гляди! Разноцветные ослепительные блики разбрызгивались по сторонам. Солонка, перечница, баночка для горчицы — все из хрусталя, принадлежавшего еще Стабариновой бабке по матери. Каменские правители, в том числе и Упырь, сами были не рады случившемуся — недоглядели, упустили! Подобострастным обхождением хотели смягчить, насколько возможно, сердце барина.
   Однако Стабарин был по-черному гневен. Тяжело, исподлобья оглядел сумрачную толпу, сервированный для него стол, потом опять толпу. Внезапно рванул со стола скатерть, отчего все, что было на ней, покатилось с жалобным звоном на землю, и негромко, ни к кому не обращаясь, приказал:
   — Моего.
   Толпа одеревенела. Такое, знали, случалось редко, при происшествиях чрезвычайных, и выливалось каждый раз в дикую расправу.
   Возникла короткая суета, и на голом столе объявился штоф водки и огурцы в миске, ломоть черного хлеба, деревянный ковш с холодным квасом и простой стакан. Стабарин налил в стакан вина. Медленно выпил. Отломил корку хлеба, понюхал и захрустел огурцом. Все молча. Оглядел крестьян и неторопливо повторил всю процедуру сызнова.
   Толпа ждала. Кто взглядом уткнулся в землю, кто со страхом глядел на барина.
   Гошка до смерти не любил пьяных: ни буйных, ни тихих. По опыту знал, что действия даже самых кротких людей в подпитии неожиданны и непредсказуемы. Только лез обниматься, глядь — сотоварищу по зубам. За что? Про что? Спроси-ка — сам не знает. А на утро хватается за голову: «Батюшки, чего натворил!»
   На Стабаринову бутылку Гошка глядел со страхом и отвращением. Сколько ходило жутких историй о барских изуверствах, совершаемых над крепостными. В иные поверить было трудно. И ведь не сказки рассказывали, а чистую правду, быль. Стабарин между тем наполнил третий стакан вина. Осушил его медленно, понюхал кусок хлеба, густо посыпанный солью. Что была у него за привычка! И откуда! Верно, от пращуров, которые хитростью, изворотливостью и жестокостью прокладывали себе путь, чтобы получить дворянство и сочинить умопомрачительную, от Рюриковичей, родословную. Так или иначе, всяк из триворовских крепостных с трепетом наблюдал необычную трапезу.
   После третьего стакана Стабарин отяжелел. Взгляд замутился. Глаза налились кровью.
   — Бунтовать? — негромко выговорил поначалу. Но гнев прорвался наружу. — Бунтовать, мерзавцы?! Бить всех кнутом без пощады!
   Упыри, плечо к плечу, глядеть страшно, вытолкнули из толпы — кто бы мог подумать? — шумного, но безобидного огородника Федула, который и на барщину-то вышел, и вернулся домой, только глядя на других. Должно быть, рассчитали Упыри, сломивши слабого, устрашить других и склонить их к раскаянию и повиновению. Растерянно озирался Федул, потом, сообразивши, что именно ему грозит, оборотился со смиренной укоризной к Стабарину:
   — Грех берешь, батюшка, на душу…
   Стабарин с ненавистью уставился на хлипкого старичка:
   — Приступай, Мартышка!
   Ждала свою первую жертву отполированная животами тяжелая скамья. Стоял в красной рубахе кат, с засученными рукавами и палаческим кнутом в правой руке. Упыри схватили и положили на скамью Федула. А Мартын, все так же широко расставив ноги в щегольских сапогах — роскоши, почти неслыханной для крепостного в триворовском имении, — не двигался с места. Голова опущена, словно бы задумался или замечтался.
   — Что медлишь? Приступай! — гневно крикнул Стабарин.
   И тут произошло такое, отчего все: мужики с бабами и девками, и Упыри, и их помощники, и сам Стабарин — раскрыли рты.
   Мартын потянулся, зевнул — похоже, нарочно — и переложил кнут из правой руки в левую.
   — А знаешь, Александр Львович, неохота мне нонче твоих холопов бить. Душе противно…
   Кровь схлынула с лица Триворова. Он медленно поднялся с кресла и так же медленно достал из кармана револьвер. «Бульдог», — мелькнуло в Гошкиной голове. Щелкнул взводимый курок.
   — Застрелю, как собаку…
   Мартын тоже побледнел:
   — А что, стреляй! Мужики спасибо скажут.
   Гошка — он стоял сбоку и чуть-чуть позади Стабарина — прыгнул на помещика.
   Грохнул выстрел. Пуля, предназначенная Мартыну, подняла пыль под его ногами.
   — Та-ак! — протянул Мартын. — Стало быть, за службу. Премного тебе, Александр Львович, благодарен.
   — Приказчики, вязать! — заорал Стабарин. — Чего стоите!
   — Верно… — все тем же тихим голосом произнес Мартын. — Вязать его… — и кнутом указал Упырям на помещика.
   Толпа ахнула. Стабарин оцепенел.
   — Ну! — Мартынов кнут опоясал разом обоих Упырей. — Кому велено!
   Упыри коротко между собой переглянулись. Кабы один Мартын. Полсотни мужиков с ним. Сила! Нерешительно двинулись к помещику.
   — Назад! — закричал тот истошно. — Запорю насмерть! В Сибири сгною!
   — Ну! — повторил Мартын, и кнут вторично, с еще большей силой прошелся по Упырям. — Веселее, родненькие! Так ли, мужички?
   — Так! — в один голос откликнулась толпа. — Так, Мартынушка!
   И когда Упыри было замешкались подле упиравшегося Стабарина, Мартынов кнут поднялся и со свистом опустился еще раз:
   — Убью, псы!
   Упыри, коим собственная шкура была куда дороже бариновой, заработали споро и сноровисто. И как ни визжал Стабарин, как ни отбивался, был он раздет до пояса, повален на скамью и повязан.
   Первый удар лег на Стабаринову спину.
   — А-а-а! — закричал дико Александр Львович Триворов, российский дворянин, впервые в жизни отведывая того, чем он бессчетно потчевал своих крестьян.
   Красная полоса вздулась поперек дебелой спины.
   И снова.
   — А-а-а! — еще истошнее Стабаринов голос.
   И так третий, четвертый раз. После пятого удара Стабарин взмолился:
   — Хватит, Мартынушка! Будет!
   — Ты не меня — мужиков проси. Перед ими более всех виноватый!
   — Вели отвязать, Мартынушка.
   Мартын распустил веревки.
   Поспешно сполз Стабарин со скамейки, рухнул жирной тушей на колени:
   — Отпустите душу на покаяние, православные… Век за вас буду бога молить…
   И троекратно стукнулся лбом оземь. Отворачивались мужики и бабы, неловко было смотреть в выпученные глаза владельца и владыки, ныне поверженного в пыль.
   — Ладно уж… — раздались голоса. — Будет!
   — Только своих слов не забывай…
   Двое мужиков из толпы оттащили Александра Львовича под черемуху.
   — А не ему одному нынче праздник, мужички?
   — Вестимо, Мартынушка! — зло и весело отозвались из толпы. — Мы тута кое-кого для тебя еще придержали…
   Маялись, тосковали в первом ряду два приказчика да пяток господских прихвостней поменьше. Запахло жареным, начали было налаживаться с горячего местечка. Не тут-то было! Сомкнулась стеной толпа, ужом не проскользнешь.
   Вышла мужичкам потеха!
   В Упырях объявилась-таки разница. Один так и пролежал, сцепив зубы, под Мартыновым кнутом, другой — плакал, просил пощады. Людишек помельче перебирали со смехом всем миром: кому сколько и как. Иных розгами учили, иных — кнутом. Двоих вовсе отпустили по бабьему заступничеству: не вредные, мол.
   Когда невиданное дело было закончено, встал вопрос: как быть с наказанными дальше? Распустить всех по домам или придержать от греха. Мнения разделились, и решающим оказалось Мартыново:
   — Отпустить, православные, никогда не поздно. А до времени — не стоило бы. Сколь Упыревы да бариновы слова и клятвы стоят, надобно поглядеть.
   — Куды их денешь? — вопросили из толпы.
   — Эва, задача! — откликнулись оттуда же. — Да хоть в любую баню. И замок снаружи.
   — Нет, мужики. Кого можно и банькой остудить. А Александру Львовичу, пожалуй, чести и поболее следует воздать. Берите-ка его, — кивнул в сторону Стабарина, — и айда за мной.
   Мужички переглянулись, пожали плечами, однако послушались. Чудеса! Ныне среди них вожаком — Мартын — главный барский кат.
   Как было сказано, в запустении лежала Каменка. Покинуто, ради Никольского, некогда богатое имение. Нынешним Триворовым не по силенкам оказалась забота о двух поместьях разом, потому заколочен был барский дом, осевший под дождями и ветрами. Поржавела и провалилась местами крыша. Сгнил и обломился флагшток на круглой башенке. В плачевном состоянии находились и флигели — не жила в них более многочисленная дворня. И парк был запущен до предела. Вековые дуплистые дубы и липы тонули в молодой поросли. Но именно в парк направился Мартын. И, к великому удивлению мужиков, привел их к развалинам грота, некогда украшавшего парк и служившего местом развлечения и отдыха владельцев. При виде грота Стабарин приметно забеспокоился, спросил искательно и тревожно:
   — Зачем сюда, Мартынушка?
   — Сам знаешь, Александр Львович, что тут есть.
   — Мартынушка… — взмолился Стабарин, — что хочешь сделаю, волю дам, земли… Только не надо сюда…
   — Нет, барин, как раз сюда-то и надо. Откушал ноне одного своего кушанья, отведай и другого…
   Заплакал Триворов:
   — Ты-то откуда знаешь? До тебя все было…
   — Как сказать. Покуда я на конюшне управлялся, Харя живодер — тута. Он мне под пьяную руку однажды здешние хоромы и показал.
   Стабарин обмяк на руках мужиков:
   — За что такие страдания…
   — За дела твои, Александр Львович. За что еще? К слову, не скажешь ли, куды Харя подевался?
   Дернулся Стабарин:
   — Окстись, Мартын. Сам знаешь — сбежал с девкой этой, Нюркой…
   — Ну-ну, Александр Львович, коли сбежал, то и ладно, меньше тебе страха…
   Мужикам и Гошке непонятен был этот разговор, должно быть очень тягостный для Стабарина.
   — Денег дам, Мартынушка! Сколько запросишь! — вцепился в рукав своего главного палача Триворов, когда вошли под прохладные своды полуразрушенного грота. — Женю, на ком хочешь…
   — Ништо, Александр Львович! Сказывают, любишь кататься, люби и саночки возить. А ты на своем веку, ох, покуражился, помудровал над людьми.
   Миновали один поворот, другой, третий. То почти ощупью двигались — темно, то откуда-то сверху из пролома падал сноп солнечных лучей, и дорога вновь становилась видимой. Мартын шел уверенно: бывал здесь прежде. Возле кучи хлама остановился.
   — Подсобите, ребята! — начал раскидывать завал.
   Скоро обнаружилась дощатая крышка с железным кольцом, какие обычно делают для подполья. Мартын потянул за кольцо, и крышка нехотя поднялась на ржавых скрипучих петлях. Все увидели каменные ступеньки, ведущие вниз.
   — Давай его туда, мужички! — приказал Мартын.
   — Не надо! — диким, нечеловеческим голосом закричал Стабарин. — Изведу, мерзавцы! С живых шкуру спущу!
   — Опомнись, барин! — с сочувствием даже сказал Мартын. — Самому б оттуда выйти живым, а ты грозишься. Может, в последний путь провожаем. Тебе б помолиться о спасении души…
   Волокли теперь Александра Львовича Триворова безгласным и обмякшим кулем.
   Гошка, да не он один, озирался с изумлением. Выложенный белым известняком сводчатый ход. Мартын высек огонь, запалил свечу, находившуюся тут же, в ведомом ему месте, привел к низкой железной двери. Лязгнул замок, и дверь медленно, со зловещим визгом отворилась. Мартын зажег еще две свечи, стоявшие на грубом массивном столе. Мрак чуть расступился, и обнаружилось довольно-таки просторное помещение, со стенками и потолком, сложенными из того же белого, сейчас потемневшего камня. Гошка, а вместе с ним и другие не сразу поняли назначение и самой этой комнаты, и предметов, находившихся в ней. От потолка свисала веревка, перекинутая вверху через колесо. На стенах и столе — железные клещи крючья, в углу — жаровня со следами угля и золы.
   — Чудно! — пробормотал озадаченно один из мужиков. — Кузня, что ли? Иль мастерская какая?
   — Пытошный застенок… — Гошку осенила страшная догадка: — Глядите — дыба! — Он указал на блок с веревкой. — Здесь людей мучили!
   Мартын первым скинул шапку и перекрестился. За ним другие.
   — Угадал, парень, — сказал Мартын. — Барский пытошный застенок. Сколько тут человеческого мяса истерзано, пролито крови, сколько смертельных принято мук, одни каменные стены знают. А их не спросишь. Да и спросишь — не ответят. И они… — Мартын снял со стены большие железные щипцы, — тоже могли бы порассказать, как рвали тело: мужское и женское — равно. Или эти…
   В гробовом молчании слушали мужики Мартына, который рассказывал о назначении каждого предмета.
   — Так, православные, — закончил Мартын, — принимали здесь муки и смерть наши деды и прадеды от… — Мартын кивнул на Стабарина, — ихних дедов и прадедов…
   Все повернулись, словно по команде, к Александру Львовичу Триворову.
   — При мне ничего подобного… Это далекая старина… — ворочался тот затравленно на каменном полу.
   — Ну, что же… — каким-то слишком уж спокойным и равнодушным голосом отозвался Мартын. — Старина — так старина, тебе ж легше будет… Айдате-ка туда, мужики… — указал на темный проем и взял одну из свечей.
   И снова кричал осипшим голосом и бился в руках своих крепостных Александр Львович Триворов. А перед дверью в новое помещение вцепился в сапоги Мартына и принялся их целовать. С омерзением глядели мужики и Гошка на чудовищное унижение, которому подвергал себя Стабарин. Начинали догадываться, хотя и с трудом тому верили, в чем причина его страха.
   Отомкнув замок, Мартын остановился на пороге. Выставил вперед руку со свечой, Гошка сунулся было в каменную камору и отпрянул назад. Два полуистлевших человеческих тела лежали на полу.
   — Вот они — Харя Живодер и Нюрка, которой он полюбился наперекор бариновой воле. Ее замучил, а Харю, похоже, из того самого револьвера, что в меня палил, прикончил. А сказал, сбегли…
   Выл, кричал, сыпал проклятьями и сулил все земные блага Стабарин, когда Мартын захлопнул дверь каменной каморы, колотил кулаками о гулкое железо. Однако по мере того, как удалялись от Стабариновой двери, все глуше становились стук и крики. Вышли на поверхность — ни звука из-под земли. Как ни прислушивался Гошка, не мог ничего расслышать.
   — Так и с нашим братом было… — хмуро заметил Мартын. — Ровно заживо в могилу.
   Велик был у мужиков соблазн оставить Стабарина на веки вечные в подземелье. Отсоветовал Мартын:
   — Из-за старого козла на каторгу, а то и в петлю — жирно будет. Достанет с него нынешнего.
   Порешили: барина утром выпустить, Мартыну с тремя мужиками, более других замешанными в деле, из Никольского скрыться. Остальным на него, Мартына, валить всю вину — по принуждению, мол, действовали. И не одни. На что Упыри верные псы, а кнуту покорились.
   — Тебя куда? — оборотился Мартын к Гошке. — Может, со мной — бар кистенем крестить?
   Гошка заколебался. Понимал, и ему надо уходить. И все-таки чувствовал: разные у них с Мартыном дороги.
   — Не, я сам.
   — Ну, гляди. А за конюшню, похоже, сочлись.
   Простились коротко. И — каждый своим путем. Гошка — в Никольское. Там родители, дед Семен, Прохор. Прямой дорогой идти побоялся. Сделал крюк. И правильно. Увидел, как в сторону Каменки прокатил становой, а за ним, верхами, двое полицейских. «Уже донесли», — понял. Пробравшись на зады Никольского парка, решил дождаться темноты и под ее покровом красться в столярку.
   На глухой тропинке послышались голоса. Сразу узнал: студент и Аннушка.
   — Надо решать, Анна Александровна… — с мягкой настойчивостью убеждал студент. — Вы же сами справедливо говорили: сколько можно терпеть, ждать, мучиться?
   Под Гошкой хрустнула ветка.
   — Кто там?! — резко спросил студент.
   — Я! — Гошка выскочил из своего укрытия.
   — Что ты тут делаешь? — И в сторону Аннушки: — Не бойтесь, Анна Александровна, тут свои.
   Должно быть, словечко «свои», сказанное студентом, внезапно все и решило. Гошка разом, как на духу, выложил про события в Каменке.
   Выслушав внимательно, студент присвистнул:
   — Однако! Кашу заварил твой Мартын добрую. И куда ты теперь?
   — К вам! — выпалил Гошка.
   Брови студента изумленно взвились:
   — Ко мне?!
   — Ну да. Сперва хотел к деду и Прохору. А теперь к вам.
   Студент задумался:
   — Адрес ты выбрал, пожалуй, верный. Но задачку задаешь из трудных. Видите, Анна Александровна, события торопят…
   Той же ночью из старого Никольского парка выскользнули две тени. А наутро по дороге, ведущей к Москве, шагали среди прочего люда две богомолки. Как водится, во всем темном. С платками, надвинутыми на самые глаза. С холщовыми мешочками за спиной, наполненными провизией, что давало возможность богомолкам избегать постоялые дворы. Один бродяга — забубенная голова — изловчился; выследил их ночлег под ракитовым кустом. Однако корысти от встречи не имел. Только было за мешок той, что помоложе, а она из-за пазухи блестящий господский револьвер:
   — Иди с богом, сердешный…
   Тем временем другая каменным кулаком в спину. Детинушка охнул, рванулся в кусты.
   И до конца дней своих рассказывал изумленным слушателям, какие нынче дюжие да сноровистые богомолки пошли.
   Видели этих богомолок недели две спустя — путь не близок — в одном из арбатских переулков. Постучала старшая клюкой в дверь. Открывшая служанка было забранилась, стала гнать. Но тут у старшей платок чуть съехал — всплеснула руками служанка:
   — Батюшки! Да неужели…
   Богомолка решительно заткнула ей рот ладонью, и все трое исчезли в темной прихожей. А то-то бы увидели эту удивительную картину квартальный Иван Иванович или — еще чище — Федор Федорович Коробков, он же Сухаревский барышка Матька, он же секретный агент всемогущего Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии по кличке Смычок! Но, кому на счастье, кому на беду, ни одного из них не случилось поблизости.

Глава 13
В ЛАВКЕ БУКИНИСТА

   Месяца два после описываемых событий у одного из мелких казанских книготорговцев появился мальчик-ученик, именем Кирилл, фамилией Розанов. Приходился хозяину, как тот выражался, не седьмой — двенадцатой водой на киселе, однако оказался для холостого человека сущей находкой: можно оставить с покупателем, сгонять в лавку за съестным или отправить с любым другим поручением. Так и зажили они тихо и мирно вдвоем. Магазинчик у Николая Ивановича, хозяина, был скромный. Торговали копеечными книжками, а кроме того — книжным, журнальным и газетным старьем. Ни обложки, ни титула, ни оглавления — ничегошеньки в книжке, попробуй догадайся, что за сочинение! — а, глядишь, дождется своего часа: либо набежит любитель, нет — купит базарная торговка заворачивать товар. Тащили ему отслужившие свой век учебники. Казань — город древний. Университет из старейших в России. Гимназия здешняя — первая среди нестоличных городов — основана во времена Елизаветы Петровны. Потому — батюшки святы! — чего только не приволокут Николаю Ивановичу. Покупал он дешево, иной раз на вес.
   — Сколько фунтов? Три? Получай семишник и радуйся!
   И дешево продавал. Книжки в дорогих переплетах ему не несли. Зато все, что другие не берут, кому? Николаю Ивановичу!
   Николай Иванович, посмеиваясь, учил:
   — Ты, Кирюха, на переплет не гляди. Он, как лицо человеческое, лукав и обманчив. За красотой часто — пустота. Или того хуже — мерзость и подлость. А здесь, — кивал в сторону книжных завалов, — поэзия и мысль, доступные любому бедняку. У меня тот покупает, кому они подлинно нужны, кому они хлеб и воздух, а не прихоть или баловство от безделья.
   Новый помощник Николая Ивановича до всех разговоров понял, что предстоит ему служить в лавке не совсем обычной. Перед тем как привести его сюда, студент Викентий предупредил:
   — Помни, Егор, обо всем, что увидишь и услышишь в лавке, — никому ни слова. Вверяю тебя очень хорошему человеку, смотри не оплошай.
   Мог ли Гошка — а проницательный читатель, вероятно, понял, что это был именно он, — подвести людей, которым он обязан своим спасением и нынешней безопасностью?
   Гошка еще в Никольском догадался, что Викентий приехал туда не только ради него и еще меньше ради Николаши. Была у студента какая-то своя цель, которую Гошка не вполне разумел, однако определял Сухаревским словом «политика». Различный смысл в него вкладывался и разное отношение было в зависимости от того, кто его произносил. В устах деда, например, оно звучало неодобрительно, потому что «политика» значило — против царя. А идти против царя… Гошке от такой мысли делалось жутко.
   И когда зашел однажды разговор с Николаем Ивановичем о крестьянской жизни, такие беседы потом случались часто, Кирилл-Гошка уверенно сказал:
   — Царю бы сказать правду про помещиков, он бы их всех до одного небось в Сибирь отправил! В кандалах!
   — Маловероятно, Кирюха!
   — Отчего же?
   — Видишь ли, в таком разе пришлось бы ему первому звенеть по этапу.