... Когда мы с этим рыжим Димкой взлетали, я решила вознаградить себя за маленькое унижение на земле. Я ласково погладила какой-то прибор со стрелкой и спросила:
   – Скажите, Дима, это действительно тот самый самолет, на котором в тысяча девятьсот десятом году летали Александр Иванович Куприн и борец Заикин?
   – Нет, что вы!.. – тут же ответил этот рыжий. – Это значительно более ранняя модель... На этом самолете в девятьсот восьмом разбился Сергей Исаевич Уточкин. К счастью, он отделался легкими ушибами, а самолет удалось, как вы видите, недурно починить.
   И тогда я подумала, что впервые вижу мальчишку, которому так шли бы рыжие волосы.
   – Слушай, – сказала я. – У тебя пожевать чего-нибудь не найдется? Буквально подыхаю...
   Он подмигнул мне и вытащил откуда-то кулек с конфетами «Старт». Я набросилась на эти конфеты.
   Мы уже летели, и все внизу было маленьким и медленным. Димка что-то изредка бормотал в микрофон, но я не слышала что. Когда же он о чем-нибудь спрашивал меня и я ему отвечала, нам приходилось наклоняться друг к другу – мешал шум мотора.
   Я лопала конфеты и смотрела на его руки – сильные, не мальчишеские, покрытые ровным темным загаром и нежными короткими золотистыми волосиками.
   – Ты как в эту дыру попала? – прокричал мне Димка.
   – У нас здесь весь курс был. – Я придвинулась к нему поближе. – Коровники строили, зернохранилища... А как уезжать собрались, я фолликулярной ангиной заболела...
   – Какой?
   – Фолликулярной!
   Димка с уважением покачал головой.
   – Все уехали, а я вот... На перекладных...
   – Как тебя зовут? – крикнул Димка.
   – Лена.
   Что-то мне в нем ужасно нравилось!
   – Тебе вообще-то куда? – спросил он.
   – В Москву.
   Димка покровительственно улыбнулся, щелкнул по приборам и пренебрежительно сказал:
   – На этой лайбе до Москвы не доползешь...
   И тут меня черт дернул сказать:
   – До Москвы я и не прошу. Мне хотя бы до Хлыбова...
   – Ну, до Хлыбова-то запросто! – лихо ответил рыжий Дима.
   Я посмотрела на него и поняла, что ему очень хочется произвести на меня впечатление. И дура этакая, еще и подлила масла в огонь:
   – А старик на земле сказал, что ваши самолеты до Хлыбова не летают...
   Несколько секунд он молчал. Поглядывал на приборы, на землю – принимал какое-то важное для себя решение. Наверное, принял, строго посмотрел на меня и высокомерно произнес:
   – Кто не летает, а кто и летает....
   Мне бы остановить его, набраться мужества и сказать, что он мне и так уже очень нравится... Но я молчала. И он, глупенький, принял мое молчание за ожидание подвига, поправил микрофон и занудливо заговорил, глядя прямо перед собой:
   – Сантонин... Сантонин... Я – борт триста семнадцать. Я – триста семнадцать...
   До сих пор простить себе этого не могу...

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

   Она тут абсолютно ни при чем. Если кто-нибудь и виноват в этой истории, так это только я. Только я...
   Мне так захотелось ее подбросить в Хлыбово, что я ей сказал:
   – Заткни уши.
   А она меня не поняла, сделала такую брезгливую мордочку и говорит:
   – Умоляю, не надо! Я не терплю мата...
   Я рассмеялся и успокоил ее.
   – Я буду гнусно врать, – сказал я ей. – Но это будет святая ложь...
   И я снова стал вызывать Добрынино:
   – Сантонин... Сантонин... Я – борт триста семнадцатый...
   С недавнего времени я стал замечать в себе удивительное свойство – оказывается, я могу одновременно думать о двух самых разных вещах, причем без каких бы то ни было малейших ассоциативных связей. Этим открытием я начисто перечеркнул труд целого коллектива авторов одной восьмистраничной научно-популярной брошюрки, которую я недавно прочитал в нашей поликлинике. Видимо, просто авторы забыли о некогда существовавшем человеке по имени Кай Юлий Цезарь и не знали меня.
   Вот, например: я сижу за штурвалом, смотрю на Лену и думаю о том, что такой девчонки я еще в своей жизни не встречал, что за такую девчонку я бы на плаху пошел, – и одновременно (заметьте, совершенно параллельно!) я четко и ясно представляю себе, что сейчас происходит в диспетчерской: Иван Иванович слышит мой голос, вздыхает, откладывает в сторону «Огонек» с кроссвордом и, продолжая ломать голову над каким-нибудь словом из трех букв по вертикали, щелкает тумблером двухсторонней связи и говорит в микрофон: «Слышу, слышу, триста семнадцатый...» И рожа у него такая постная, что всем вокруг хочется повеситься...
   – Слышу, слышу... – сказал Гонтовой. – Движок погрузил?
   Ну что я вам говорил?! Грандиозно, правда?
   – Все в лучшем виде! – бодренько ответил я.
   – В накладной расписался?
   В накладной-то я как раз не расписался. Совсем из головы вылетело. Хоть бы дед напомнил.
   – В накладной расписался? – снова проскрипел голос Гонтового. И я чуть ли не увидел, как он обреченно покачал головой.
   – Иван Иванович...
   – Я тебя про что спрашиваю?.. – В голосе Гонтового появились плачущие нотки. – Ты что-нибудь до конца доделать можешь?..
   Он, наверное, даже замахнулся на динамик, откуда слышал мой голос. Этому старичью только дай волю! Они бы и шпицрутены ввели. Подумаешь, в накладной не расписался!.. Делов на рыбью ногу!
   И тогда я ему сказал:
   – У меня на борту находится ответственный работник республиканского масштаба. Ему в Хлыбово позарез нужно! Срочно!!! Из Министерства сельского хозяйства!.. Я его доброшу, заправлюсь и обратно. Иван Иванович, ладно? А, Иван Иванович?.. Как поняли?
   – Погоди, не бухти, – прервал меня Гонтовой.
   Видимо, он нажал клавишу внутреннего переговорного устройства, потому что я услыхал, как он заорал на весь наш, с позволения сказать, аэропорт:
   – Командира эскадрильи на вышку КДП!..
   До прихода Селезнева на вышку у меня еще оставалось минуты три спокойной жизни, и поэтому я, продолжая идти хлыбовским курсом, слегка наклонился к этой потрясающей девчонке и пропел:
   – ... Я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный...
   Она как-то очень уж по-взрослому горьковато улыбнулась и сказала:
   – Послушай, Димка, у тебя нет какого-нибудь парашюта завалященького?.. Я бы спрыгнула, и конец всем неприятностям. А ты бы потом сказал, что представитель министерства пересел на свое персональное облако...
   – Не дрейфь, старушка, – повторил я. – Все будет в лучшем виде!..
   И подумал, что, если комэск не разрешит мне лететь в Хлыбово, я пропал.

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

   Когда к нам на вышку поднялся Василий Григорьевич Селезнев, мне показалось, что ему нездоровится.
   Не знаю, может быть, я ошиблась... Скорее всего, что ошиблась, потому что уже в следующее мгновение Василий Григорьевич как-то преобразился и стал, как всегда, милым и остроумным «отцом-командиром», роль которого, по-моему, играл прекрасно.
   Селезнев был, как говорит мой Сережа, «очень грамотным летчиком». А если Сергей Николаевич говорит про летчика «очень грамотный» – это прощение всех грехов.
   – Что случилось? – спросил Селезнев и улыбнулся. – Неизвестный предмет в воздухе? Таинственные сигналы с Марса? Летающая тарелка?..
   – Соломенцев... – мрачно произнес Гонтовой.
   – Та-а-ак... – протянул Селезнев. – Какой новый сюрприз нам приготовил этот ас?
   Гонтовой почесал в затылке, посмотрел куда-то в сторону и ответил:
   – У него на борту из сельхозминистерства... Просятся в Хлыбово. Пустить, что ли?..
   – Да Бог с вами, Иван Иванович! Вы понимаете, что вы говорите? С нас за это потом голову снимут. Дайте-ка мне его на связь!
   Гонтовой щелкнул тумблером и протянул микрофон командиру.
   Я закончила передавать на «точки» метеообстановку и перестроилась на Димкину волну.
   – Соломенцев! Селезнев на связи, – сказал Василий Григорьевич.
   – Слушаю, товарищ командир... – И голос у Димки был просто похоронным. Что-то он, кажется, там опять перемудрил...
   – Тебе что, напомнить статью пятьдесят вторую Воздушного кодекса или восьмой параграф из «Правил полетов»? – спросил его Селезнев.
   – Василий Григорьевич! – закричал Димка Соломенцев. – Ему жутко в Хлыбово нужно! Он сказал, что будет «наверх» жаловаться.
   Я посмотрела на Селезнева. Мне была любопытна его реакция. Я знала, что Василий Григорьевич умеет замечательно ладить с любым начальством. Иногда мне даже казалось, что это чуть ли не основная цель его жизни. И в эту секунду я просто мечтала о том, чтобы он разрешил Димке лететь в Хлыбово! Что-то в Димкином голосе было такое...
   Но, по всей вероятности, Селезнев тоже что-то такое уловил, потому что последние Димкины слова насторожили его.
   – Ты меня только не запугивай! – сказал ему Селезнев. – Передай товарищу, что, если нужно, я его сам до Хлыбова доброшу. Если это уж так требуется для спасения сельского хозяйства нашей области... Все!
   Василий Григорьевич выключил связь, усмехнулся и сказал:
   – Этому из министерства крупно не повезло... Столкнулся бы он с кем угодно из нашей эскадрильи, и его дело было бы в шляпе. А он напоролся на Димку Соломенцева – на самого отъявленного разгильдяя...
   Гонтовой слушал, слушал и вдруг засуетился, что-то зашептал про себя, считая и загибая пальцы.
   – Что с вами, Иван Иванович? – испугался Селезнев.
   Он вопросительно посмотрел на меня и удивленно пожал плечами. Я уже догадывалась, в чем дело, и еле сдерживала себя, чтобы не расхохотаться.
   – Что с вами? – снова спросил Селезнев Гонтового.
   – Сейчас, сейчас... – забормотал Гонтовой, схватил со стола «Огонек» и наклонился над кроссвордом. – Тридцать семь по горизонтали... Третья буква «з»... «Разгильдяй»... Точно!
   Он посмотрел на нас с Селезневым счастливыми глазами и, отрешенно улыбаясь, сказал:
   – «Разгильдяй»... «Несобранный человек...», десять букв: «разгильдяй»!..
   Селезнев удивленно покачал головой, а я, не находя больше сил сдерживать себя, сбросила наушники и захохотала...
   * * *
   Минут через тридцать Димка запросил условия посадки.
   Я передала ему курс и ветер и стала ждать его прихода на аэродром.
   Я слишком старый радист, чтобы дальность расстояния, микрофонные искажения и эфирные разряды могли бы стереть тончайшие голосовые нюансы летчика, ведущего со мной связь. Тем более такого, как Димка Соломенцев, у которого и горе, и радости, и смятение, и восторги – все на виду. И поэтому я была почти убеждена в том, что Димка сейчас летит навстречу огромным неприятностям.
   Весть о том, что у Соломенцева на борту находится какой-то начальник из Министерства сельского хозяйства, который будто бы в воздухе закатил истерику с требованием изменить курс и лететь чуть ли не в Москву, уже каким-то образом разнеслась по всему аэродрому. Подозреваю, что это дело рук Гонтового. Он из-за своих больных почек уже два раза спускался с вышки. Как только из-за болезни его списали с летной работы, а это было лет десять назад, Иван сразу же махнул на себя рукой и почти перестал лечиться.
   Наверное, нет зрелища более печального, чем старый списанный летчик. Я сознательно говорю о «старом списанном» летчике. Не потому, что во мне поднимается слепая возрастная солидарность. Нет... Просто за тридцать лет моей жизни среди авиаторов я сотни раз видела, как молодые ребята, ушедшие с летной работы, пережив какой-то момент растерянности, сравнительно быстро находили себя в других специальностях, шли учиться, женились и начинали жить заново, твердо зная, что впереди у них очень много времени.
   Старые летчики, как правило, оставались на аэродромах. Они становились начальниками отделов перевозок, диспетчерами, инструкторами на тренажерах, заведовали складами... Новые должности и незнакомая работа были им неприятны и унизительны. Двадцать пять лет, проведенные за штурвалом, приучили их к мысли, что в авиации все, кроме воздуха, второстепенно и несложно. И теперь, когда им самим приходилось заниматься этим самым «второстепенным», они терялись, страдали от собственного неумения, попусту расходовали массу сил и никак не могли понять, почему у них на новом месте ничего не получается. Они же отлетали по двадцать пять лет!..
   Иногда от отчаяния наши старики пускались во все тяжкие: начинали водку пить, покидали семьи, уходили к двадцатилетним девчонкам – словом, любыми способами пытались остановить свое уходящее мужчинство.
   Потом все налаживалось. Не у всех, но налаживалось... Возвращались в свои дома, начинали чувствовать вкус к новой работе; водка и девчонки незаметно вытеснялись охотой и рыбалкой, нескончаемыми спорами о преимуществе подвесного мотора «Вихрь» перед стационарным «водометом».
   Все вроде бы приходило в норму. Даже налет какого-то равнодушия появлялся, отстраненного спокойствия, благополучия. Но это все неправда! Ни того, ни другого, ни третьего. Просто к ним, уже не летающим, возвращалась профессиональная привычка – умение держать себя в руках. И я знаю это лучше, чем кто бы то ни было! Я это по их голосам, когда они в воздухе, выучила. Сколько я этих голосов слышала! Как они запрашивают погоду, условия посадки, как докладывают о грозовом фронте, о загоревшемся двигателе, об оторвавшейся лыже, о заходе на вынужденную, о том, что его сбили и он сейчас будет прыгать. Или о том, что ему не удается выпрыгнуть...
   А вы когда-нибудь видели глаза старых списанных летчиков, когда они смотрят на взлетающий или садящийся самолет?
   Черт их, старых дураков, знает, может быть, им действительно все прощать нужно?..
   Почему я последнее время стала так часто об этом думать? Может быть, потому, что каждый день я сижу в диспетчерской с Иваном Гонтовым – добрым, больным и не очень умным человеком... Может быть, потому, что я еще с фронта помню его майором, заместителем командира полка пикирующих бомбардировщиков, хорошим летчиком? Может быть, потому, что они когда-то дружили с Сережей и вместе летали после армии в системе ГВФ?.. А может быть, потому, что именно на моих глазах списанный летчик Гонтовой превратился в недалекого, неуверенного в себе человека, боящегося малейшей ответственности, разучившегося принимать самостоятельные решения, так и не сумевшего найти себя в новом измерении?..
   А может быть, потому, что я все время подсознательно жду, что такое может произойти и под моей крышей? Я же знаю, что Сережа из последних сил тянет, что «Ан-2», на котором молодые только начинают свой путь в воздух, для моего Сахно – последняя машина в его летной судьбе...

СЕЛЕЗНЕВ

   Можно было, конечно, пустить Соломенцева в Хлыбово. Но как только я узнал, что у него на борту какой-то тип из Министерства сельского хозяйства, я подумал о том, что совсем неплохо было бы мне самому слетать с ним в Хлыбово. Посадить его рядом с собой, познакомиться и за время полета поговорить с ним о том о сем... То есть, конечно, «не о том о сем», а о совершенно конкретных вещах.
   Мы уже несколько лет боремся за то, чтобы колхозы, где мы ежегодно проводим авиахимработы, имели бы стационарную взлетно-посадочную полосу, непромокаемые склады для ядохимикатов и нормальные жилищные условия для экипажей. С нами соглашаются буквально все. Об этом дважды писали в «Известиях», несколько раз в «Гражданской авиации», в «Комсомолке», еще где-то... Десятки раз проводились совместные совещания на «высоком уровне», наворотили целую гору торжественных и мудрых резолюций, и эта гора, как говорится, родила мышь. Где-то на Украине, говорят, несколько колхозов построили такие полосы, даже с дренажным устройством, говорят.
   А мы каждый год должны заново выбирать площадки, мы неделями не можем подняться в воздух из-за раскисшей от дождей земли, теряем черт знает какое количество химикатов, времени, денег и тех же самых урожаев!.. В конце концов, мы рискуем людьми и техникой из-за того, что председатели колхозов боятся истратить в один раз несколько тысяч рублей и претворить собственную же (и нашу) мечту в жизнь. Нет, они будут тратить эти же тысячи на оплату наших простоев, на ежегодную расчистку и подготовку временных посадочных полос.
   Вот о чем я хотел поговорить с этим залетным представителем министерства. Чем черт не шутит, а вдруг в моем районе что-нибудь и наладится?.. Да если нужно, я его по всем «точкам» прокачу – пусть посмотрит, как мы работаем, пусть поговорит с председателями колхозов, с экипажами... Лишь бы он толковым мужиком оказался.
   – Климов! – крикнул я своему технику. – Подготовь пятьсот одиннадцатую, я на ней в Хлыбово сейчас пойду!..
   Все-таки провинциализм – страшная штука! Ну откуда могли знать, что Соломенцев взял на борт какого-то босса? А ведь все вылезли посмотреть на него. У каждого, видите ли, нашлось дело около стоянки, каждому любопытно поглазеть на курьерский поезд, который в кои-то веки по неведомой причине притормозит у глухого полустанка. Маленькие городишки, маленькие подразделения имеют свои маленькие незыблемые законы...
   Этот шалопай вполне пристойно посадил свой «Як» и покатил к стоянке. Я поправил фуражку и двинулся ему навстречу. И все потянулись за мной.
   – В чем дело, товарищи? – обернулся я. – Что вы здесь цирк устраиваете? Ведите себя достойно...
   А я веду себя достойно? Может, кителек не следует так уж одергивать, а? Замедли шаг, Селезнев... Еще медленнее... Вот так. Спокойно.
   Но я же не для себя, для дела. Нам же эти площадки как воздух нужны.
   Неподалеку в «Ан-2» садились пассажиры. Около самолета стоял Виктор Кириллович Азанчеев и, как мне казалось, с любопытством наблюдал за мной.
   Вразвалку прошел Сергей Николаевич Сахно – самый старый летчик эскадрильи. Он что-то спросил у Азанчеева, и Азанчеев что-то ответил, показывая на Димкин самолет. Сахно усмехнулся и остался стоять рядом с Азанчеевым.
   Из медпункта вышла Катерина в белом халате, держа Ляльку за руку.
   Я разозлился и цыкнул на кого-то из перемазанных мотористов...
   «Як-12» зарулил на стоянку и выключил двигатель.
   В общении с незнакомым начальством всегда очень важна первая фраза, которую ты произносишь. Она, как правило, дает тебе небольшое преимущество на старте и определяет характер всего разговора в дальнейшем. И поэтому я решил, что самое лучшее...
   Открылась дверца кабины «Яка», и на землю вышел не ответственный работник республиканского масштаба, а девчонка лет девятнадцати в какой-то немыслимой куртке, джинсах и стоптанных кедах.
   А потом из самолета выпрыгнул Соломенцев, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло, – подумаешь, мол, и пошутить нельзя.
   Я почувствовал себя так, словно мне связали за спиной руки и отхлестали по щекам. Растерянность моя была столь велика, что я не сдержал себя и оглянулся вокруг. С фантастической жгучей обостренностью, за какую-то долю секунды, я увидел все.
   Как улыбнулся Азанчеев...
   Как пожал плечами Сахно...
   Как засмеялся Климов...
   Как вздохнула Катерина и повела Ляльку в медпункт...
   Как Азанчеев посмотрел вслед Катерине и улыбка исчезла с его лица...
   Я увидел, как Сахно перехватил взгляд Азанчеева, и растерялся, будто неожиданно что-то для себя открыл...
   Я повернулся и, стараясь твердо ступать по земле, зашагал к зданию аэропорта. И тут я услышал голос этой девчонки:
   – Ох черт... – горько сказала она, наверное, глядя мне в спину. – Напрасно мы все это...
   ... Весь остаток рабочего дня прошел в каком-то полузабытьи. Мне казалось, что я похож на курицу, которой отрубили голову, а она все еще продолжает дергаться, куда-то бежать и судорожно взмахивать своими нелепыми короткими крыльями.
   Я подписывал какие-то бумаги, отдавал привычные распоряжения, написал приказ об отстранении Соломенцева Д. И. от полетов с последующим переводом его в распоряжение начальника склада ГСМ, попросил службу перевозок посадить эту девочку в хлыбовскую машину, возвращавшуюся в отряд из ремонта. Они у нас садились на дозаправку. Словом, я ни на йоту не отошел от обычного еженедельного рабочего распорядка. Но делал я это почти бессознательно, в силу какого-то устоявшегося стереотипа, и все окружавшие меня это чувствовали – в кабинет ко мне почти никто не заходил, а если я и вызывал кого-нибудь, то разговаривали со мной, как с тяжелобольным: тихо, кротко, во всем сразу же соглашаясь со мной...
   А я все старался понять: что же произошло? Что привело меня к такому состоянию? Неужели это из-за Димки Соломенцева? Слишком мелко, ничтожно... Может быть, потому, что я тщательно продумал весь разговор с этим мифическим «представителем министерства», а получилось черт знает что, и я теперь оскорблен в своих лучших чувствах? Или потому, что я оказался не очень честен и затеял маленькую, гнусную интрижку не пустил Соломенцева в Хлыбово, чтобы самому слетать с этим начальником... С каким начальником? Там же не было никакого начальника! Там же какая-то девчонка, студентка какая-то была!
   Но какие бы причины я ни находил, в памяти моей и в глазах моих стояло только то, что я увидел, когда обернулся там, на поле.
   Как улыбнулся Азанчеев...
   Как вздохнула Катерина...
   Как Азанчеев посмотрел ей вслед...
   Как Сахно перехватил взгляд Азанчеева и растерялся, словно неожиданно что-то открыл для себя...

САХНО

   Еще когда с аэродрома ехали – меня Витя Азанчеев на своем мотоцикле вез, – выпить захотелось, я и говорю ему:
   – Витек, давай завернем ко мне. Надежда поздно придет – у нее сегодня кружок радио в Доме пионеров. Она там часов до десяти с пацанами провозится, а мы с тобой за это время знаешь как хорошо посидим. Грибочки шикарные, мяса нажарим.
   А он мне и говорит:
   – Да нет, Сергей Николаевич, спасибо. У меня завтра вылет в семь двадцать.
   – Так мы же по маленькой, – говорю.
   И так мне захотелось посидеть с ним, так неохота было одному возвращаться...
   – Спасибо, – говорит, – Сергей Николаевич. Как-нибудь в следующий раз.
   – Ну смотри, – говорю. – Как хочешь. А то посидели бы...
   Доехали до гастронома, я и говорю ему:
   – Тормозни, Витек, я здесь выползу.
   А потом в шутку и говорю:
   – Пора тебе, Витя, этот драндулет на «Москвича» хотя бы сменить.
   – Зачем мне одному «Москвич», Сергей Николаевич? – говорит он.
   – А ты женись.
   – Не на ком, – говорит.
   Я вспомнил, как он посмотрел сегодня на Катерину Михайловну Селезневу.
   – Все равно, – говорю, – купи, Витька, «Москвич»... Я тебе денег в долг дам. А то мне знаешь как тяжело из твоей коляски ноги выбрасывать!..
   А он засмеялся и говорит:
   – Вот это другое дело! Завтра же и запишусь.
   – Ну привет, – говорю. – До завтра.
   Попрощались мы с ним у гастронома, и он дальше покатил. Где-то он там на краю города комнату снимает.
   Хороший летчик, грамотный...
   Пришел домой, переоделся, походил по пустым комнатам и на кухню.
   Открыл банку с помидорчиками. Надя их на зиму закатывает страшное количество. Сел, налил себе рюмку и выпил.
   Выпил и задумался. Почему это, думаю, именно сегодня меня на водочку потянуло? С чего бы это? Зря Димка так нахально Селезнева напарил. Селезнев мужик стоящий. Как он, понимаешь, повернулся, ни слова не проронил и пошел себе!.. Я бы на его месте этому сопляку так вмазал... Витя Азанчеев тоже гусь... Обязательно нужно глаза на Екатерину Михайловну пялить... Я ничего не хочу про Витю плохого сказать – человек он хороший, серьезный и зря во всякие чувства играть не будет. Так это еще хуже! И себе маета, и людям не очень-то приятно... А Ванька Гонтовой ну такая бездарность! Чуть что: «Командира эскадрильи на вышку!» Ну пустил бы этого щенка в Хлыбово, и никто ничего не знал бы... Никаких никому душевных обид не пришлось бы нести. Ни Селезневу, ни этой девчонке. Хорошо ли людей на позор выставлять?.. Людей от лишних мучений оберегать нужно...
   Сегодня с буденновской площадки взлетал – все вроде нормально было. Высоту набрал, лег на курс, начал переориентировать радиокомпас – цифрового отсчета на лимбе не вижу! Стрелку вижу, а цифры плывут, сволочи, в глазах, и хоть криком кричи!.. Ну что ты будешь делать?! Я на другие приборы смотрю – крупные обозначения кое-как различаю, мелкие – ни одного!.. И сразу же голова разболелась... Посидел минут пять, успокоился, и все в норму пришло. Только в затылке ломило до самой посадки...
   Кончать надо, кончать... Хватит сквозь медицинскую комиссию на брюхе по-пластунски проползать.
   ... Только я помидорчик из банки выудил, слышу, Надежда у двери скребется. Дом новый, все дверные коробки наперекосяк: замок врежешь, все совместишь с минимальным допуском, а через месяц дверь не открыть. То ли косяки пересохли и покоробились, то ли, как говррят, действительно дом «осадку дает». Вот и стоишь иногда на лестнице час целый и в собственную квартиру попасть не можешь.
   Пошел открывать.
   – Не мучайся, – говорю. – Сейчас открою.
   Потянул ригель в сторону, и дверь открылась. Стоит Надежда с авоськами. Улыбается.
   – Спал? – спрашивает.
   – Ладно тебе... – говорю. – Давай кошелки. Сказать не могла, что ли? Таскаешь такие тяжести...
   И тут она меня поцеловала.
   Пошел я, конечно, приготовил ей ужин, накормил. И сам с ней поел. «Маленькую» допивать не стал. Заткнул и поставил в холодильник. Вроде она мне уже стала и ни к чему.