– Заниматься сегодня будем? – спрашивает Надя.
   – А как же! – говорю. – Иди таблицу повесь.
   Она с места не тронулась и так осторожно меня спрашивает:
   – Может, тебе в диспетчерскую перейти?
   – Иди, – говорю, – вешай таблицу.
   Она прошла в комнату и вытащила из-за шкафа свернутую в рулон таблицу. Раскатала ее и повесила на стенку.
   Это таблица проверки зрения. Точно такая же, какие обычно висят в кабинетах глазных врачей. «Где же указка?» – думаю. Захожу в комнату и спрашиваю:
   – Надюш, ты не помнишь, куда я в прошлый раз указку засунул?
   – Здесь у меня указка, здесь... – говорит. – Ставь лампу.
   И как-то она это сказала, что мне даже вроде не по себе стало. Ладно, думаю. Промолчим. Она тоже, слава Господу, не железная...
   Поставил я настольную лампу так, чтобы она освещала только таблицу и оставляла в тени всю противоположную сторону комнаты.
   – Хорош?
   – Хорош... – говорит. И вдруг так раздраженно и нервно спрашивает меня: – Я вот что хочу знать: понимаешь ли ты, что вечно так продолжаться не может? Ну обманул ты прошлую комиссию... Ну черт с тобой, обмани еще одну!.. А дальше?
   – Ладно тебе... – говорю. А сам думаю: «А верно, что дальше-то?..»
   – Мне-то ладно... – говорит она. – Не криво? Посмотри оттуда.
   Я посмотрел и говорю:
   – Нормально.
   – Ставь стул, – говорит. – Садись.
   Я сел. А она снова:
   – Так что будет дальше?
   Ну тут, честно говоря, я не выдержал! И как рявкнул:
   – Я тридцать лет отлетал! Что ты мне прикажешь делать?! Клубникой на рынке торговать?.. Я летать должен! Летать! Я летчик...
   – Летчик, летчик... Самый лучший, самый смелый, самый опытный. Что там еще про тебя по праздникам говорят? Не помнишь?
   Тут я даже растерялся... Ну надо же такое сморозить!..
   – Что я, сам про себя это говорю, что ли?
   – Нет. Но раз уж ты «самый смелый», то встань хоть раз и скажи: «Граждане! Может, когда это все и было, а сейчас мне летать уже невмоготу. Спасибо за компанию, извините, если что не так».
   – Спятила, дура старая?!
   У нее даже вроде бы ноги подкосились. Опустилась она на диван, лицо ладонями потерла и таким усталым голосом говорит:
   – Это точно... Я старая дура, а ты у нас самый лучший, самый опытный. Учи свою таблицу, воруй свое счастьице...
   И так мне ее жалко стало, что прямо слезы подступили.
   Взяла она указку и говорит:
   – Закрой правый глаз.
   Я прикрыл ладонью глаз и жду, когда она ряд назовет. А она вдруг тихо-тихо говорит:
   – Почему-то Миша Маслов мог уйти вовремя. Не учил эту таблицу наизусть...
   – Правильно, – говорю. – Миша мог уйти... Ушел. Ушел и умер. А я не хочу уходить. Я не хочу умирать... Слышишь?!
   И тут мне уже не ее, а себя жалко стало – просто и не высказать! Сижу как дурак на стуле, глаз рукой прикрыл...
   Надежда промолчала, дала мне отдышаться и говорит:
   – Я бы на твоем месте без второго пилота вообще не летала бы.
   Я встал со стула и твердо, спокойненько ей говорю:
   – Не твое дело.
   Она подняла голову и так удивленно на меня посмотрела, будто увидела впервые или узнала про меня что-то такое, о чем и подозревать не могла.
   – Ах, не мое дело?! Теперь это не мое дело?.. А если в один прекрасный день я окажусь почтенной вдовой на персональной пенсии! Это будет мое дело?! Этого ты хочешь? Этого?..
   Меня такое отчаяние взяло:
   – Да где я возьму тебе второго пилота?! Где? Соломенцева, что ли, мне просить?..
   – Ладно, садись, – махнула рукой Надя.
   Я сел.
   – Ряд хорошо видишь?
   – Ничего... – неуверенно ответил я.
   – Какая буква? – Надежда ткнула указкой, кажется, в третий ряд.
   – «Ша»...
   – Правильно. А эта?
   – «Эн»...
   – Правильно. Эта?
   – Черт... Забыл вроде... – пробормотал я.
   – Забыл, забыл! Помнить нужно: третий ряд сверху, четвертая буква справа – «эм»! Понял?
   Я повторил про себя несколько, раз расположение буквы «эм» и говорю ей:
   – Слушай, Надь... А Соломенцева только на время от полетов отстранили или совсем о машины сняли?
   – Не знаю.
   – Ладно!.. Давай все сначала, – сказал я и снова прикрыл глаз ладонью.
   – Четвертый ряд снизу, пятая буква слева?
   «Ах, права моя Надюшка, права!.. Что же дальше будет?..»
   – Ты меня слышишь? Четвертый ряд снизу, пятая буква справа.
   Я поднял глаза на потолок, представил себе все расположение букв на таблице и вспомнил.
   – «Ю», – говорю.
   – Правильно...

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

   Вот ведь гадость-то! Недавно я поймал себя на том, что любой командный тон, от кого бы он ни исходил, подавляет меня. Вызывает желание оправдаться в чем-то, доказать свою невиновность. А еще противнее, что мне сразу хочется, чтобы человек, который по каким-то причинам командует мною, стал бы со мной, именно со мной, в силу какой-то самому мне неведомой моей исключительности, говорить запросто. Это отвратительно льстит мне, и я начинаю незаметно к нему подлаживаться. Незаметно для него и до отвращения заметно для самого себя. Однако если он не полный болван, то подозреваю, что и для него заметно. Тогда совсем худо.
   Но в таком состоянии я пребываю до определенного момента. Точнее, до неопределенного момента. Вдруг мне становится на все наплевать, и я стихийно начинаю сопротивляться этому человеку и его попытке говорить со мной командным тоном. Происходит просто извержение бешеной, абсолютно не направленной ярости, никого не пугающей, а только раздражающей людей против меня.
   Со мной так бывало и в школе, и в летном училище. Один раз случилось уже здесь, в эскадрилье. И вот что самое удивительное! Чем строже меня потом наказывали, тем большее я получал удовольствие. Я потом буквально наслаждался собственным страданием. Аномалия какая-то!
   Последнее время со мной такое стало происходить, все реже и реже. Но сегодня, в порту, я был просто убежден, что это произойдет.
   Я вообще-то не очень люблю Селезнева. Эта его постоянная ироническая манерочка разговаривать, это брызжущее из него благополучие, успокоенность, его убежденность в том, что «достиг он высшей власти», – меня просто тошнит от этого! Тоже мне «высшая власть»!.. В тридцать девять – командир отдельной зачуханной эскадрильи, который сам ишачит на «Ан-2» за какие-то три сотни рэ в месяц, и весь район его полетов не превышает двухсот километров в радиусе... Да если бы я только мог себе представить, что со мной произойдет то же самое, я бы удавился! А он ничего... Он всем доволен. Все у него замечательно! Апогей карьеры...
   И поэтому я был просто убежден, что сегодня сорвусь. Я еще когда заруливал и видел его, спешащего к моему «Яку», подумал о том, что, если он попробует на меня крикнуть или попытается заговорить со мной в своей обычной манере, я ему все скажу!.. Да, я виноват! Я нарушил. Я взял на борт человека. Пусть я даже обманул!.. Хотя это как раз можно расценить как шутку. Но я требую, чтобы не попирали мое достоинство! То, что мне двадцать один год, это не недостаток, а преимущество. Вот увидите, кем я буду в тридцать пять! На чем я буду летать и куда буду летать – увидите!
   Но то, что произошло, когда я оказался лицом к лицу с Селезневым, меня потрясло. Может быть, это все не так, но мне показалось, что передо мной стоит глубоко обиженный и оскорбленный мною человек. Он молча постоял передо мной, а потом повернулся и пошел.
   И тогда мне захотелось броситься ему вслед и умолять простить меня и поверить в то, что я больше никогда так не буду поступать... И что я совсем не хотел принести ему столько горя, сколько увидел сегодня в его глазах...
   Но я поступил как подонок. Я даже с места не сдвинулся. Наверное, мое состояние передалось этой девчонке, Лене. Потому что я будто во сне услышал, как она сказала:
   – ... Ох черт!.. Напрасно мы все это...
   ... Я вспомнил об этом, сидя в маленьком пригостиничном ресторанчике нашего добрынинского Дома колхозника. Я сидел один в самом дальнем углу. Передо мной стояли нетронутая котлетина и две пустые пивные бутылки.
   На крохотной эстрадочке четыре юных «битлза» в оранжевых пиджачках грустно и плохо играли «У незнакомого поселка, на безымянной высоте...».
   Но мне было наплевать и на «битлзов», и на все на свете. И не было для меня сейчас ничего, кроме этой мелодии и собственного отчаяния.
   «Ох черт... Напрасно мы все это...»
   Это самая удивительная девчонка в моей жизни... Ее нет, а в кармане у меня лежит только ее московский адрес и телефон. А собственно говоря, на кой черт я ей теперь нужен?..
   «Напрасно мы все это...»
   Мимо меня проплыла полная молодая официантка с очень добрым лицом. Я ее уже целый год знаю. Только не помню, как ее зовут. Я всегда стараюсь сесть к ней. Она очень хороший человек...
   Я посмотрел на нее, и она улыбнулась мне. И тогда я понял, что сейчас возьму и все расскажу этой доброй толстухе. Я кивнул ей, она поставила поднос на тумбочку и подошла к моему столу.
   – Знаешь... – сказал я, мучительно соображая, с чего бы начать. – А меня от полетов отстранили...
   Официантка улыбнулась и сказала:
   – С тебя рубль восемьдесят. Или еще чего-нибудь закажешь?
   Секунду я ошеломленно смотрел на нее, затем встал, положил на стол два рубля и направился к выходу.
   «Ох черт... Напрасно мы все это...»

КАТЕРИНА

   У меня нет никаких оснований не любить Селезнева – человека, с которым я прожила восемь лет, отца моей дочери. Я не имею права его предавать. Особенно сейчас... Да и вообще никогда! Не хватает еще того, чтобы я стала этакой первой полковой дамой, флиртующей с подчиненными своего мужа!.. Господи, да откуда он взялся на мою голову?.. Ну почему его прислали именно в нашу эскадрилью?!
   Я лежала на тахте, уткнув подбородок в толстенный учебник общей хирургии, и проклинала себя и все на свете. Было уже поздно. В соседней комнате спала Лялька, и я знала, что мне нужно пройти к ней и укрыть ее одеялом. Через час после того, как она засыпает, одеяло обычно оказывается на полу или у задней спинки кроватки. Ее нужно укрыть только один раз, до утра она уже больше не раскроется.
   Но я медлила. Спиной ко мне в синем, тренировочном костюме за столом сидел Селезнев, что-то записывал в толстой тетради и время от времени щелкал по столу навигационной линейкой. Я видела его широкие плечи, красивую голову и старалась вызвать в себе самые сокровенные, самые тайные и прекрасные воспоминания обо всем том, что десятилетиями удерживает людей друг около друга.
   Мне нужно было вытеснить из головы даже самые маленькие, ничтожные мыслишки о том человеке. Мне просто необходимо было снова заполнить себя одним Селезневым, своим мужем, которого я действительно люблю, к которому я привыкла так, что и представить себе не могу кого-нибудь другого на его месте. Про которого знаю и понимаю все. Значительно больше, чем он сам знает и понимает про себя...
   Он будто услышал меня. Он повернулся ко мне вместе с креслом, потер руками лицо и, такой родной, растерянный и незащищенный, посмотрел на меня и спросил:
   – Ну что, мать-командирша? Худо тебе?..
   Я пожала плечами, попыталась улыбнуться и уткнулась носом в главу шестую – раздел «Механические методы остановки кровотечения».
   Я слышала, как он встал из-за стола, отодвинул кресло и подошел ко мне. Потом он тяжело сел рядом со мной на тахту, осторожно убрал от моего лица учебник хирургии, обнял меня за плечи и повернул к себе.
   – Может быть, настало время нам серьезно поговорить? Спокойно, без нервов, без всяких сцен... – с трудом произнес он.
   – Может быть, не нужно, Васенька? – жалобно пробормотала я. – Может быть, подождем, родненький? – И я почувствовала, как дрогнула его рука на моем плече.
   В эту минуту я ничего не боялась. Если бы он стал настаивать, я рассказала бы ему все, что меня мучит, о чем я позволила себе думать... Даже о том, кто этот человек, который еще не сказал мне ни единого слова, но уже прочно вселил в меня какую-то постоянную тревогу.
   Если бы он стал настаивать, я рассказала бы ему все. Но я мечтала, чтобы этого не произошло. Поэтому я и сказала: «Может быть, подождем, родненький?..»
   Он встал с тахты и по привычке уселся на край письменного стола. Долго разминал сигарету, долго искал зажигалку, долго прикуривал, нервно и глубоко затянулся и все-таки сказал:
   – Нет, Катенька, поговорить нужно. Потому что ты меня ставишь в дурацкое положение буквально перед всей эскадрильей...
   Я привстала и забилась в угол тахты, поджав под себя ноги. Будь что будет... Значит, мне не удалось тебя уберечь. Лгать я не буду. Это мне просто не по силам...
   – Ты меня слышишь?
   Я кивнула головой. И тогда голос его вдруг окреп и зазвучал с привычной для меня иронической укоризной. Он так почти всегда разговаривает с Лялькой.
   – Вторую неделю висит приказ о переводе твоего медпункта в новый отремонтированный корпус, а ты и ухом не ведешь! – сказал он. – Ну есть у тебя совесть?.. А я должен отбиваться от штурманов, потому что они каждую секунду готовы занять это помещение! Ну хорошо это?
   Боже мой, как я ему была благодарна! Я посмотрела на него счастливыми глазами и тихонько ответила:
   – Плохо...
   Он тоже обрадовался, спрыгнул со стола, сел снова ко мне на тахту, взял мою руку и, потершись о нее щекой, легко и ласково произнес:
   – Давай-ка, мать-командирша, перебирайся завтра со всем своим медицинским барахлишком в новый корпус... Я тебе пару человек в помощь дам. Ладно?..
   Я обняла его, притянула к себе и с каким-то исступлением стала целовать его лицо, руки, шею. Меня душили слезы, я его уже совсем плохо видела и только судорожно всхлипывала:
   – Васенька... Васенька... Васенька...
   Он прижал меня к груди, и я слышала, как сильными толчками бьется его сердце. На какое-то мгновение мне вдруг показалось, что это не он, а тот, другой! Я сжалась в комок от ужаса, что в эту минуту мне могла прийти в голову такая мысль. Неужели я действительно такая дрянь и для меня нет ничего святого?..
   Я попыталась отодвинуться от него, но он крепко держал меня, гладил по голове и умиротворенно говорил:
   – Ну успокойся... Все будет хорошо... Все хорошо, прекрасная маркиза... Успокойся, малыш.

ЛЕША

   У нас на складе ГСМ – горюче-смазочных материалов, – если ты в себе силу не чувствуешь, делать особенно нечего. Они тебя, эти ГСМ, замучают. Конечно, у нас все такое для облегчения тяжелого человеческого труда тоже есть – и автоматика разная, насосы там, даже один автопогрузчик есть. Но в нашей работе есть много моментов, когда приходится прикладывать собственную физическую силу. Есть такие моменты, где, извините, ни с какой техникой не подступишься. И тут уж, конечно, только на себя надежда. Я то привык, потому как я на ГСМ уже четвертый год вкалываю, и потом, я занимаюсь в секции штанги в первом тяже. Это значит – в первом тяжелом весе. И то бывает, так на складе наломаешься, что потом ни спину не разогнуть, ни ложку ко рту не поднести... Я, конечно, не жалуюсь, но просто хочу, чтобы никто не думал, что у нас на ГСМ медом намазано.
   И я, значит, когда узнал, что ко мне в помощники комэска Димку Соломенцева направил, так, честно говоря, даже расстроился. Потому что может получиться нехорошо: мне его, хочешь не хочешь, придется заставлять вкалывать – нам стоять особенно некогда, а он может подумать, что я этим стараюсь его унизить. Дескать, вот, мол, дорогой товарищ летчик, ты все летал в рубашечке и галстучке и на нас сверху поплевывал, а теперь напяливай комбинезончик, сапожки кирзовые и приложи-ка свои белые ручки к нашим грязным тарам. И нос, уж будь любезен, от наших запахов не вороти... Ты, мол, при их содействии летал, так вот теперь нюхай!
   Я, конечно, так совсем не думал и никогда бы такое Димке не заявил, потому что я летчикам, как некоторые, не завидую и завидовать не собираюсь. У меня есть своя мечта. Мне нужно сделать пятьсот килограммов в троеборье и закончить химико-фармацевтический техникум. И как только я пятьсот сделаю, дипломник получу, только меня эта авиация со своими ГСМ и видела!
   А за Димку я вообще расстроился. Потому как он отличный пацан. И ему от этого жутко не везет. Он, понимаете, такой, как бы сказать, свободолюбивый... Я ему уже несколько раз говорил: «Давай, Димка, ходи со мной на штангу. Три раза в неделю по два часа...» А он все с этим Климовым... Туда, сюда. Вот и угодил теперь в заправщики. Конечно, я думаю, это временно, но все равно неприятно. Вот отберут у него пилотское свидетельство, будет тогда знать!
   Ну пришел он, значит, ко мне, переоделся, кто-то из заправщиков ему «шворку» дал. Это такая веревка с крючком – заправочные шланги на плоскость самолета втягивать. Я ему отвертку подарил – лючок над заливной горловиной открывать. У нас на аэродроме весь техсостав с отвертками ходит. Обязательно у каждого из нагрудного кармана отвертка торчит. И кому нужно, и кому не нужно. Короче, снарядили мы его, и он стал у нас работать. Кое-кто, конечно, попытался слегка над ним посмеяться, но я так спокойненько поглядел на этих веселых, и, значит, веселья как не бывало.
   А жарища стоит – ну не продохнуть! И тут как назло масла привезли. Бочки двухсотлитровые раскалились, собаки, не притронуться. И обязательно мне их нужно все на эстакаду закатить. Ну я подумал: чего ему, Димке, значит, по полю раскатывать? Только лишняя травма. Один спросит, другой пожалеет, третий посмеется. Пусть, думаю, со мной на складе, от глаз подальше, поработает. А после обеда рейсов будет меньше, тогда и на заправку его можно будет поставить.
   Дал я ему рукавицы брезентовые, и давай мы с ним эти бочки катать... Он, конечно, бычок крепенький – я его недаром все на штангу тяну, но привычки у него нету. Хотите – смейтесь, хотите – нет, но двухсотлитровые бочки кантовать – это наука целая. Тут столько тонкостей, что и не перечислишь.
   Но надо честно сказать, мы с Димкой сработались быстро. Он паренек понятливый.
   А солнце печет!.. Так в воздухе и дрожит все от жары.
   Сняли мы с ним комбинезоны с плеч, завязали их на поясе рукавами и тягаем бочки на эстакаду. И, что интересно, он – такой обычно общительный, разговорчивый, и вообще у нас с ним отношения хорошие – тут как воды в рот набрал. Иногда только захрипит от натуги, пот с лица стряхнет и за следующую бочку принимается. Ну, думаю, когда же это он перерыв запросит? Погляжу на него – он грязный, умученный, лица на нем нет, рожа злая, упрямая... Ну, думаю, молодчик!..
   У меня у самого уже ноги дрожат, руки будто свинцом налились. Хватит, думаю, а то завтра не разогнешься.
   – Порядок, Дим!.. – говорю. – Молодчик! Я без тебя знаешь сколько бы с ними чухался?..
   И тут он сразу, будто из него стержень вынули, на землю опустился.
   – Давай, Леха, – говорит, – покурим...
   – Ты что, чокнулся? На воздух взлететь хочешь?
   Он так посмотрел на меня, усмехнулся и говорит:
   – А я и забыл, где мы и что мы...
   И вижу, он так медленно и верно скисает. Я сел рядом с ним и говорю, чтобы поддержать его силы, чтобы характер у него не размягчался:
   – Я и не думал, что ты такой двужильный. Я думал, что ты после пятой бочки с круга сойдешь...
   А он только снова посмотрел на меня, растянул свою грязную физиономию в улыбку и отвечает:
   – Характеристику зарабатываю... Подпишешь?
   Я, конечно, понял, что он шутит, но на всякий случай спросил:
   – Какая еще характеристика?
   – Ну, мол, «работал не жалея сил... Незаметный герой... Скромный труженик...» Что там еще пишут?
   – На кой тебе это? – рассмеялся я.
   Димка лег на спину, одну руку под голову подложил, второй рукой глаза от солнца закрыл. Вздохнул глубоко и так негромко, но с сильной злостью ответил:
   – Мне сейчас надо летать... Летать! Мне скорей нужно начать летать. Куда угодно, на чем угодно – только чтобы часы шли! Только чтобы налет увеличивался...
   Я почувствовал, что он ужасно серьезно об этом говорит, но вот что ему ответить – я не знал. Что тут ответишь? Ну и, знаете, как бывает в таких случаях, решил я это все в шутку перевести.
   – Жениться собрался? – спрашиваю. – Деньжишек хочешь подкопить?
   Он руку с лица убрал, голову приподнял и прямо мне в глаза посмотрел. Наверное, подумал: «Дурак ты, Леха!» Но сказал другое:
   – Нет, Леха... Я на тяжелые машины хочу уйти. А для этого знаешь какой налет часов нужен? Ого! А там... «Уважаемые товарищи пассажиры! Экипаж корабля „Ил-62“ приветствует вас на своем борту. Мы выполняем рейс Москва – Калькутта на высоте восемь тысяч метров со скоростью девятьсот километров в час. Командир корабля – пилот первого класса Дмитрий Иванович Соломенцев...» А, Леха?.. Звучит?..
   Что тут-ему ответишь? Звучит, конечно. Хорошо было бы... Я лично не против. Но ведь это сколько всего еще нужно!..
   Я встал, стер ветошью пот с лица и говорю ему:
   – Ну, катанем еще одну? Поднимайся.
   Вскочил он на ноги, сплюнул и давай один ворочать двухсотлитровую бочку. И глаза у него стали такие, что я даже удивился...

АЗАНЧЕЕВ

   Я сел в тринадцать десять. Следующий вылет у меня был в четырнадцать тридцать. Последний вылет. С обязательным возвращением на базу, как у нас говорят, «по светлому времени». Никак малая авиация не может добиться разрешения летать после захода солнца. А уж о ночных полетах и говорить не приходится. Мне это не кажется верным. Даже в нашем микроскопическом подразделении есть летчики, которые могли бы прекрасно летать ночью. Это Сергей Николаевич Сахно, Селезнев – по-моему, первоклассный пилот – и я. Еще совсем недавно, в армии, я последнее время только и занимался ночными полетами.
   Итак, до следующего вылета у меня было в запасе почти полтора часа. Следовало пообедать. Но в столовую идти не хотелось. Решил ограничиться яблоками. Мой второй пилот еще вчера откуда-то приволок целый рюкзак прекрасной антоновки.
   Я снял наушники и, вылезая из-за штурвала, увидел, что к моей машине через все поле едет бензозаправщик. На подножке кабины стоял замурзанный Дима Соломенцев и что-то кричал шоферу.
   Прошло уже четыре дня с тех пор, как Соломенцев был переведен приказом Селезнева на ГСМ. И хотя я знаю, что многие, особенно наша молодежь из вторых пилотов, жалели Димку, я считал, что приказ был абсолютно правилен и удивительно мягок. Профессионал должен относиться к своей профессии с уважением.
   Я взял три яблока и вышел из самолета. Тут же подкатил бензозаправщик.
   Впервые за четыре дня своего отлучения Соломенцев заправлял мой самолет. До этого я только видел, как он возится на складе ГСМ или мотается на бензозаправщике. Он лихо взлетал по фюзеляжным ступенькам, пробегал по верхней плоскости, подтягивал шланг и отрывисто командовал водителю: «Давай!» Все это он делал не хуже настоящих заправщиков, даже с каким-то нарочитым артистизмом, но, как мне показалось, излишне нервозно. Ну да это было вполне понятно.
   – Сколько, Виктор Кириллович? – спросил Соломенцев.
   – Под самую завязку, Дима, – ответил я.
   В одно мгновение он оказался на плоскости, подтянул шланг и вставил пистолет в горловину бака.
   – Давай! – рявкнул он водителю и, стараясь перекрыть шум насоса, крикнул мне:
   – Куда вы ходили, Виктор Кириллович?
   – Рядом ползали...
   Я обтер платком самое большое яблоко.
   – Ловите, Дима!
   Он поймал яблоко и сунул его в карман комбинезона. Когда самолет был заправлен, он задраил лючки баков и спустился ко мне.
   – Давай чеши обедать, – по-хозяйски сказал он водителю. Вынул из кармана яблоко и откусил огромный кусок. – А вы почему не идете обедать, Виктор Кириллович? – спросил он меня.
   Он, наверное, решил играть со всеми в одну и ту же игру: «Паапросил бы не жалеть меня! Не знаю, как у вас, а у меня все прекрасно!»
   – Уж больно столовка наша паршивая, – ответил я. – По-моему, чтобы научиться так плохо готовить, как это делают они, нужно приложить максимум усердия.
   И тут он не выдержал заданной схемы. Наверное, просто силенок не хватило. А может быть, ему показалось, что он сейчас обретет во мне единомышленника...
   – Я вообще устал проклинать тот день и час, когда попал сюда, – раздраженно сказал он и снова откусил яблоко.
   Я промолчал.
   Он отступил от меня на шаг, развел руки в стороны и повернулся на триста шестьдесят градусов, как манекенщица из Дома моделей.
   – Ну как я вам в новом качестве? – неестественно улыбаясь, спросил он.
   – Да будет вам... – усмехнулся я. – Вы способный летчик...
   – Вы что-то путаете, – жестко произнес Соломенцев. – Я грузчик склада горюче-смазочных материалов. Заправщик...
   – Не лезьте в бутылку, Дима. «Грузчик» – это эпизод. Вы еще достаточно молоды...
   И тут я понял, что моя последняя банальная фраза сразу же отбросила меня в противоположный Соломенцеву лагерь.
   Он сощурился и, усмехнувшись, сказал:
   – Очень у вас у всех удобненькая позиция: когда нужно, вы кричите, что мы еще слишком молоды, а когда опять-таки вам нужно, вы говорите, что мы все никак не вылезем из коротких штанишек, и обвиняете нас в этом... Ну как его?..
   – В инфантильности, – напомнил я ему.
   – Вот-вот! – Он с отвращением стал доедать яблоко. – Или еще есть одна миленькая фразочка: «Вот я в ваши годы!..» И выясняется, что один в мои годы коров пас, другой камни ворочал, третий еще как-нибудь утверждал свое пролетарское происхождение... А вот мы, которые коров не пасли и камни не ворочали, в чем-то перед вами на всю жизнь виноваты! Противно просто...
   – Действительно противно, – согласился я.