Страница:
И вот в один из дней он наскочил во дворе дома-пилы на драку. Прижав к беседке, трое наседали на одного, что-то от него требовали – с жесткими, заострившимися, гневными лицами, какие были у Малахова с Дубровым, когда подошли в классе с вопросом о Сеничкине, – и то один, то другой боксерским движением били его по лицу, уже разбив нос, – на губу и дальше на подбородок у того струилась яркая красная струйка. Лёнчик узнал его. Во время своих прогулок здесь он уже видел его прежде. Он обратил на него внимание, потому что тот обретался во дворе всегда один. В стороне от всех компаний или вроде бы с ними, но поодаль. Одного из тех, что били его, Лёнчик тоже знал – видел в школе. Третьеклассник из класса «В». Явный двоечник, с лицом, невольно вызывавшим сравнение с крысой, на переменах он не участвовал ни в каких играх, а стоял в сторонке со своим товарищем, мордатым и большеруким, похожим на Гаракулова, оглядывали на пару всех вокруг исподлобья – казалось, что-то прикидывали, запоминали.
Увидев эту картину – как трое били одного, – Лёнчик на мгновение остановился от неожиданности, затем в нем внутри как что-то вспыхнуло, и он бросился к беседке. Схватил с ходу за шиворот того из троицы, кто оказался ближе к нему, рванул на себя изо всех сил – так, что тот полетел на землю.
– Трое на одного, да?! – закричал Лёнчик.
Лихо ты, благодарно говорил ему уже потом, когда сдружились, Вика. Они охренели. Они видят, ты старше, подумали, ты их сейчас отметелишь.
Отметелить их Лёнчику точно бы не удалось. Драться так, как они, он не умел. Он не мог бить по лицу. В этом было что-то подлое, низкое – бить в лицо. Не потому, что чувствительно – он теперь знал, что это чувствительно, – а потому, что в лицо. Сработал эффект неожиданности и, видимо, то, что крысолицый также знал его по школе.
– Он нам два рубля должен, гад, а не отдает! – вскакивая, проблажил тот, которого Лёнчик свалил на землю.
– Ничё я вам не должен, – слабо сказал Вика, швыркая носом и подтирая пальцем с губы бегущую кровь. Неожиданная помощь разом ободрила его.
Крысолицый, быстро окинув Лёнчика оценивающим взглядом, вдруг заулыбался.
– Ладно, – сказал крысолицый, – мы ему прощаем. Раз ты за него. Чё ты сразу-то так!
По тому, как он обращался к Лёнчику, было ясно, что Лёнчика по школе он тоже знает и школьный авторитет его как старшего – авторитет для крысолицего и здесь, на улице. А может быть, он решил, что за Лёнчиком кто-то стоит, еще более старший, с кем наверняка лучше не связываться.
Лёнчик проводил Вику до квартиры. Вика попросил его зайти, и, хотя Лёнчик уже торопился, потому что пора было домой, и так задержался, пришлось ответить Вике согласием: матери его подошло время прибежать с работы на обеденный перерыв, и увидит его с таким носом – поднимет хай до неба, а будет он не один, поднимать хая не станет. Ей, главное, сразу хайла не дать открыть, а потом она, наоборот, жалеть будет, уговаривающе сказал Вика. Лёнчика это удивило, его мать никогда на него не кричала, как и отец, но он не стал выказывать своего удивления, сделав вид, что родительский хай для него – обычное дело.
Квартира у Вики была коммунальной, дверь открыла соседская старуха, но Викина мать и в самом деле уже прибежала – распахнула дверь комнаты и прокричала Вике с порога:
– Поживее, поживее! Жанна уже за столом, и всё на столе! – Тут она заметила за плечами Вики Лёнчика. – Это ты с кем?
– Здравствуйте, – выступая из-за Вики, поклонился Лёнчик. – Меня Лёня зовут. Я в 68-й школе учусь, четвертый «Б» класс.
– Да-а? – с удивлением протянула Викина мать. – Очень интересно. И что такое? – Она двинулась им навстречу, и полупотемки прихожей не смогли скрывать тайну Викиного носа дальше. – Опять! – криком изошло из Викиной матери. – Опять всю одежду… – Тут она, видимо, вспомнила о Лёнчике, и крик ее пресекся. – Но ты сумел дать сдачи?! – через паузу спросила она Вику.
Вика залепетал что-то невнятное, и Лёнчик понял, что слово должен взять он.
– Там невозможно было дать сдачи. Простите, не знаю, как к вам обращаться…
– Ого! – проговорила Викина мать. – Как обращаться!.. Таисия Евгеньевна, можно ко мне обращаться, молодой человек.
– Там их было трое на одного, – сказал Лёнчик. – На Вику, я имею в виду. – Когда трое на одного, очень трудно дать сдачи.
– А Лёня меня выручил! – ясно, внятно каждое слово произнес Вика. – Он подбежал, как Петьку швырнул… Они все сразу же разбежались!
– Ну не разбежались. – Лёнчик не хотел большей славы, чем заслужил. – Но они испугались. Трое на одного! Это подлость.
Взгляд Викиной матери, когда Вика стал рассказывать о славном деянии своего неожиданного спасителя, устремился на Лёнчика, и смотрела она теперь так внимательно, что Лёнчику стало не по себе. Она была высокая, статная, с выпуклыми большими глазами, и казалось, просвечивает его взглядом, будто на рентгене, до костей.
– Ладно, я пойду, – сказал Лёнчик. – Я с Викой просто… проводил его, меня бабушка дома ждет.
– Нет-нет, ни в коем случае! – Викина мать ступила к нему, принялась расстегивать пуговицы на пальто. – Ты должен остаться и пообедать с нами. У нас от Симхастойры фаршированная щука осталась. Настоящая еврейская фаршированная щука. Ты когда-нибудь ел еврейскую фаршированную щуку? Уверена, что не ел.
Щука была – щука и щука, окунь, из которого бабушка любила варить уху, нравился Лёнчику больше. Да еще эта щука оказалась чем-то набита внутри, и есть эти внутренности уж совсем не хотелось. Но Викина мать то и дело спрашивала: «Как, нравится?» – приходилось подтверждать: «Еще как!» – и ничего не оставалось другого, как трескать за обе щеки.
За столом сидели вчетвером. Жанка, которую помянула, выйдя из комнаты, мать Вики, оказалась Викиной сестрой. Она училась в той же школе, что Вика, была одного года рождения с Лёнчиком, но пошла в школу раньше, и теперь училась на класс старше его. То, что одного года, а на класс старше, давило Лёнчика. И Викина сестра все время подчеркивала свое старшинство. «А вот это вы уже проходили? – спрашивала она Лёнчика. – Не проходили? Ой, мы год назад в это время уже прошли!» У нее были такие же выпуклые серые глаза, как у матери, но, в отличие от матери, она была темноволосая, и ей это очень шло – светлоглазая, но темноволосая, все черты ее лица от этого были такими внятными, отчетливыми – будто проведенные грифелем. Вика был и светлоглазый, и светловолосый, еще чуть-чуть – и белобрысый.
После обеда, когда мать унеслась обратно на работу, а Жанна, расчистив стол, села делать уроки, Вика пошел Лёнчика провожать. Первым делом, когда они оказались на улице, Лёнчик спросил:
– А что такое еврейская фаршированная щука?
– Как что? – удивился Вика. – Вот ты ел.
– Нет, что значит «еврейская»? «Фаршированная» – понятно. А что значит «еврейская»?
– Как что значит, – сказал Вика. – Раз у меня батя еврей.
– А «еврей» – это что?
– А ты что, не знаешь, кто такие евреи? – в Викином вопросе прозвучало еще большее удивление.
Лёнчик замялся. Ему было неудобно, что он не знает, кто такие евреи. Вика вот знает, а он нет.
– Это что, специальность такая? – спросил он наконец.
Вика фыркнул:
– Специальность! Национальность, а не специальность. Вот ты кто по национальности?
– Не знаю, – сказал Лёнчик.
– Раз не знаешь, значит, русский, – уверенно заключил Вика. – Вот я тоже русский. Сеструха у меня русская. Матушка русская. А батя еврей. Польский. Он от фашистов убежал, его сюда к нам на Урал привезли, и тут они с матушкой встретились и поженились.
– Мои тоже тут встретились и поженились, – зачем-то сообщил Лёнчик. Он просто не знал, что ответить на этот Викин рассказ. – Наш Уралмаш – это такая большая социалистическая стройка была, сюда отовсюду приезжали и здесь встречались.
Вика присвистнул:
– Ты что! Уралмаш же в тридцатые строили. А батя сюда позднее приехал. Нет, мои потом встретились, Уралмаш уже был.
Отца Вики Лёнчик увидел позднее, когда уже лежал снег и на заводском стадионе залили футбольное поле под каток. В воскресенье он собрался туда кататься на коньках, оделся, повесил на грудь, перекинув через шею, связанные тесьмой ботинки с «гагами», но никто со двора компании ему не составил. Ни Вовка Вовк из пятой квартиры, ни Борька Липатов из восемнадцатой, ни Игорь Голубков из тридцатой. Идти одному было скучно, и он решил сходить позвать нового приятеля.
Вика был дома, тотчас согласился отправиться на каток, и, пока он собирался, Лёнчик сидел ждал его у него в комнате.
Комната у них была большая, в два окна, Лёнчик сидел на стуле у самой двери, а в другом конце комнаты, в простенке между окнами, в черном кожаном фартуке, зажав между ногами сапожную лапу, сидел с надетым на лапу ботинком, стучал по нему молотком, вынимая изо рта маленькие сапожные гвозди, Викин отец. Посередине головы у него была широкая лысина, волосы на висках кудрявые, длинные и торчали в стороны двумя черными пушистыми метелками.
Оказывается, Лёнчик знал Викиного отца и раньше. Это был сапожник из обувной мастерской на площади Первой пятилетки. Лёнчик как-то сдавал ему обувь в починку, тот выписывал квитанцию, называя его почему-то «паном», и еще Лёнчику показалось странным, как тот говорил: по-русски, но с какой-то необычной интонацией, и все время вставлял в свою речь слова, которые были непонятны.
Потом, когда шли на стадион, Вика рассказывал: батя сапожник, таких в городе больше нет, раньше он работал в обкомовской мастерской, все партийное начальство в городе ходит в его ботинках, и туфли на их женах тоже им сшиты, но поругался с самим первым секретарем обкома, не стал ему шить, как тот просил, потому что так, как тот просил, шьют только на «Скороходе» для быдла, теперь он в обычной мастерской, чинит обувь, но все равно заказов у него – на полгода вперед, и теперь в его обуви ходит все заводское начальство.
Лёнчику было непонятно, что такое обком, партийное начальство, но Вика говорил так, что получалось – все это должны знать, и он не решался ничего уточнять. Он только сказал:
– Да, я как-то бате твоему сдавал в починку. Там, на площади Первой пятилетки.
– Точно, на площади Первой пятилетки, – подтвердил Вика.
Так с того раза в ту зиму и повелось: как собирался на каток, бежал звать с собой прежде всего Вику. Или же, с коньками на груди, возникал сам Вика: «Пойдешь сегодня?» В ту зиму, когда учился в четвертом классе, Лёнчик очень часто ходил на каток, бывало, что и каждый день.
И всё с Викой. Вика даже гулял теперь не в своем дворе, а прямым ходом бежал во двор Лёнчикова дома, и все тут уже знали его, принимали как своего, так о нем и говорили: друг Лёнчика.
Еще в том году Лёнчик много читал. Он был записан в детскую библиотеку на улице Стахановцев и во взрослую заводскую на улице Ильича. Точнее, во взрослую заводскую был записан отец, но можно было ходить брать книги на его абонемент, и раз в недели две Лёнчик это делал. В библиотеке на Ильича он брал книги, которые бы ему не удалось получить в детской: «Падение Берлина» Шпанова, «Борьба за мир» и «В стране поверженных» Панферова, «Сталь и шлак» Попова, «Белая береза» Бубеннова, «В окопах Сталинграда» Некрасова, «Семья Рубанюк» Поповкина, «За правое дело» Гроссмана, «Сын рыбака» и «К новому берегу» Вилиса Лациса, «Дни нашей жизни» Кетлинской, «На сопках Маньчжурии» Павла Далецкого. В детской приходилось брать, что входило в рекомендуемые списки. Но брать можно было сразу по три книги, и то, что читать не хотелось – какие-нибудь сказки народов Севера, – принеся домой, просто не читал. Из книг детской библиотеки Лёнчику особенно понравилась книга о Володе Дубинине «Улица младшего сына» Льва Кассиля, «Школа» Аркадия Гайдара, «Два капитана» Каверина, «Сын полка» Валентина Катаева, его же «Белеет парус одинокий» и рассказ «Отче наш», в котором он, правда, мало что понял. Еще он в тот год прочел «Кортик» Рыбакова, «Старую крепость» Беляева, книги про шпионов «Осиное гнездо», «Тарантул», «Над Тиссой».
Но после того случая с Сеничкиным он перестал выступать на совете дружины, как прежде. Не то чтобы он боялся, что к нему снова может кто-то подойти – как Малахов с Дубровым. Ничуть он этого не боялся. Хотя воспоминание о пережитом унижении было всегда с ним, не оставляя, кололо – словно камешек, попавший в ботинок, но камешек можно вытрясти, а воспоминание о том унижении вытрясти из себя было невозможно. И вот, может быть, из-за него? Как бы то ни было, он больше не мог, как прежде. Хоть заставляй его – не мог.
3
Увидев эту картину – как трое били одного, – Лёнчик на мгновение остановился от неожиданности, затем в нем внутри как что-то вспыхнуло, и он бросился к беседке. Схватил с ходу за шиворот того из троицы, кто оказался ближе к нему, рванул на себя изо всех сил – так, что тот полетел на землю.
– Трое на одного, да?! – закричал Лёнчик.
Лихо ты, благодарно говорил ему уже потом, когда сдружились, Вика. Они охренели. Они видят, ты старше, подумали, ты их сейчас отметелишь.
Отметелить их Лёнчику точно бы не удалось. Драться так, как они, он не умел. Он не мог бить по лицу. В этом было что-то подлое, низкое – бить в лицо. Не потому, что чувствительно – он теперь знал, что это чувствительно, – а потому, что в лицо. Сработал эффект неожиданности и, видимо, то, что крысолицый также знал его по школе.
– Он нам два рубля должен, гад, а не отдает! – вскакивая, проблажил тот, которого Лёнчик свалил на землю.
– Ничё я вам не должен, – слабо сказал Вика, швыркая носом и подтирая пальцем с губы бегущую кровь. Неожиданная помощь разом ободрила его.
Крысолицый, быстро окинув Лёнчика оценивающим взглядом, вдруг заулыбался.
– Ладно, – сказал крысолицый, – мы ему прощаем. Раз ты за него. Чё ты сразу-то так!
По тому, как он обращался к Лёнчику, было ясно, что Лёнчика по школе он тоже знает и школьный авторитет его как старшего – авторитет для крысолицего и здесь, на улице. А может быть, он решил, что за Лёнчиком кто-то стоит, еще более старший, с кем наверняка лучше не связываться.
Лёнчик проводил Вику до квартиры. Вика попросил его зайти, и, хотя Лёнчик уже торопился, потому что пора было домой, и так задержался, пришлось ответить Вике согласием: матери его подошло время прибежать с работы на обеденный перерыв, и увидит его с таким носом – поднимет хай до неба, а будет он не один, поднимать хая не станет. Ей, главное, сразу хайла не дать открыть, а потом она, наоборот, жалеть будет, уговаривающе сказал Вика. Лёнчика это удивило, его мать никогда на него не кричала, как и отец, но он не стал выказывать своего удивления, сделав вид, что родительский хай для него – обычное дело.
Квартира у Вики была коммунальной, дверь открыла соседская старуха, но Викина мать и в самом деле уже прибежала – распахнула дверь комнаты и прокричала Вике с порога:
– Поживее, поживее! Жанна уже за столом, и всё на столе! – Тут она заметила за плечами Вики Лёнчика. – Это ты с кем?
– Здравствуйте, – выступая из-за Вики, поклонился Лёнчик. – Меня Лёня зовут. Я в 68-й школе учусь, четвертый «Б» класс.
– Да-а? – с удивлением протянула Викина мать. – Очень интересно. И что такое? – Она двинулась им навстречу, и полупотемки прихожей не смогли скрывать тайну Викиного носа дальше. – Опять! – криком изошло из Викиной матери. – Опять всю одежду… – Тут она, видимо, вспомнила о Лёнчике, и крик ее пресекся. – Но ты сумел дать сдачи?! – через паузу спросила она Вику.
Вика залепетал что-то невнятное, и Лёнчик понял, что слово должен взять он.
– Там невозможно было дать сдачи. Простите, не знаю, как к вам обращаться…
– Ого! – проговорила Викина мать. – Как обращаться!.. Таисия Евгеньевна, можно ко мне обращаться, молодой человек.
– Там их было трое на одного, – сказал Лёнчик. – На Вику, я имею в виду. – Когда трое на одного, очень трудно дать сдачи.
– А Лёня меня выручил! – ясно, внятно каждое слово произнес Вика. – Он подбежал, как Петьку швырнул… Они все сразу же разбежались!
– Ну не разбежались. – Лёнчик не хотел большей славы, чем заслужил. – Но они испугались. Трое на одного! Это подлость.
Взгляд Викиной матери, когда Вика стал рассказывать о славном деянии своего неожиданного спасителя, устремился на Лёнчика, и смотрела она теперь так внимательно, что Лёнчику стало не по себе. Она была высокая, статная, с выпуклыми большими глазами, и казалось, просвечивает его взглядом, будто на рентгене, до костей.
– Ладно, я пойду, – сказал Лёнчик. – Я с Викой просто… проводил его, меня бабушка дома ждет.
– Нет-нет, ни в коем случае! – Викина мать ступила к нему, принялась расстегивать пуговицы на пальто. – Ты должен остаться и пообедать с нами. У нас от Симхастойры фаршированная щука осталась. Настоящая еврейская фаршированная щука. Ты когда-нибудь ел еврейскую фаршированную щуку? Уверена, что не ел.
Щука была – щука и щука, окунь, из которого бабушка любила варить уху, нравился Лёнчику больше. Да еще эта щука оказалась чем-то набита внутри, и есть эти внутренности уж совсем не хотелось. Но Викина мать то и дело спрашивала: «Как, нравится?» – приходилось подтверждать: «Еще как!» – и ничего не оставалось другого, как трескать за обе щеки.
За столом сидели вчетвером. Жанка, которую помянула, выйдя из комнаты, мать Вики, оказалась Викиной сестрой. Она училась в той же школе, что Вика, была одного года рождения с Лёнчиком, но пошла в школу раньше, и теперь училась на класс старше его. То, что одного года, а на класс старше, давило Лёнчика. И Викина сестра все время подчеркивала свое старшинство. «А вот это вы уже проходили? – спрашивала она Лёнчика. – Не проходили? Ой, мы год назад в это время уже прошли!» У нее были такие же выпуклые серые глаза, как у матери, но, в отличие от матери, она была темноволосая, и ей это очень шло – светлоглазая, но темноволосая, все черты ее лица от этого были такими внятными, отчетливыми – будто проведенные грифелем. Вика был и светлоглазый, и светловолосый, еще чуть-чуть – и белобрысый.
После обеда, когда мать унеслась обратно на работу, а Жанна, расчистив стол, села делать уроки, Вика пошел Лёнчика провожать. Первым делом, когда они оказались на улице, Лёнчик спросил:
– А что такое еврейская фаршированная щука?
– Как что? – удивился Вика. – Вот ты ел.
– Нет, что значит «еврейская»? «Фаршированная» – понятно. А что значит «еврейская»?
– Как что значит, – сказал Вика. – Раз у меня батя еврей.
– А «еврей» – это что?
– А ты что, не знаешь, кто такие евреи? – в Викином вопросе прозвучало еще большее удивление.
Лёнчик замялся. Ему было неудобно, что он не знает, кто такие евреи. Вика вот знает, а он нет.
– Это что, специальность такая? – спросил он наконец.
Вика фыркнул:
– Специальность! Национальность, а не специальность. Вот ты кто по национальности?
– Не знаю, – сказал Лёнчик.
– Раз не знаешь, значит, русский, – уверенно заключил Вика. – Вот я тоже русский. Сеструха у меня русская. Матушка русская. А батя еврей. Польский. Он от фашистов убежал, его сюда к нам на Урал привезли, и тут они с матушкой встретились и поженились.
– Мои тоже тут встретились и поженились, – зачем-то сообщил Лёнчик. Он просто не знал, что ответить на этот Викин рассказ. – Наш Уралмаш – это такая большая социалистическая стройка была, сюда отовсюду приезжали и здесь встречались.
Вика присвистнул:
– Ты что! Уралмаш же в тридцатые строили. А батя сюда позднее приехал. Нет, мои потом встретились, Уралмаш уже был.
Отца Вики Лёнчик увидел позднее, когда уже лежал снег и на заводском стадионе залили футбольное поле под каток. В воскресенье он собрался туда кататься на коньках, оделся, повесил на грудь, перекинув через шею, связанные тесьмой ботинки с «гагами», но никто со двора компании ему не составил. Ни Вовка Вовк из пятой квартиры, ни Борька Липатов из восемнадцатой, ни Игорь Голубков из тридцатой. Идти одному было скучно, и он решил сходить позвать нового приятеля.
Вика был дома, тотчас согласился отправиться на каток, и, пока он собирался, Лёнчик сидел ждал его у него в комнате.
Комната у них была большая, в два окна, Лёнчик сидел на стуле у самой двери, а в другом конце комнаты, в простенке между окнами, в черном кожаном фартуке, зажав между ногами сапожную лапу, сидел с надетым на лапу ботинком, стучал по нему молотком, вынимая изо рта маленькие сапожные гвозди, Викин отец. Посередине головы у него была широкая лысина, волосы на висках кудрявые, длинные и торчали в стороны двумя черными пушистыми метелками.
Оказывается, Лёнчик знал Викиного отца и раньше. Это был сапожник из обувной мастерской на площади Первой пятилетки. Лёнчик как-то сдавал ему обувь в починку, тот выписывал квитанцию, называя его почему-то «паном», и еще Лёнчику показалось странным, как тот говорил: по-русски, но с какой-то необычной интонацией, и все время вставлял в свою речь слова, которые были непонятны.
Потом, когда шли на стадион, Вика рассказывал: батя сапожник, таких в городе больше нет, раньше он работал в обкомовской мастерской, все партийное начальство в городе ходит в его ботинках, и туфли на их женах тоже им сшиты, но поругался с самим первым секретарем обкома, не стал ему шить, как тот просил, потому что так, как тот просил, шьют только на «Скороходе» для быдла, теперь он в обычной мастерской, чинит обувь, но все равно заказов у него – на полгода вперед, и теперь в его обуви ходит все заводское начальство.
Лёнчику было непонятно, что такое обком, партийное начальство, но Вика говорил так, что получалось – все это должны знать, и он не решался ничего уточнять. Он только сказал:
– Да, я как-то бате твоему сдавал в починку. Там, на площади Первой пятилетки.
– Точно, на площади Первой пятилетки, – подтвердил Вика.
Так с того раза в ту зиму и повелось: как собирался на каток, бежал звать с собой прежде всего Вику. Или же, с коньками на груди, возникал сам Вика: «Пойдешь сегодня?» В ту зиму, когда учился в четвертом классе, Лёнчик очень часто ходил на каток, бывало, что и каждый день.
И всё с Викой. Вика даже гулял теперь не в своем дворе, а прямым ходом бежал во двор Лёнчикова дома, и все тут уже знали его, принимали как своего, так о нем и говорили: друг Лёнчика.
Еще в том году Лёнчик много читал. Он был записан в детскую библиотеку на улице Стахановцев и во взрослую заводскую на улице Ильича. Точнее, во взрослую заводскую был записан отец, но можно было ходить брать книги на его абонемент, и раз в недели две Лёнчик это делал. В библиотеке на Ильича он брал книги, которые бы ему не удалось получить в детской: «Падение Берлина» Шпанова, «Борьба за мир» и «В стране поверженных» Панферова, «Сталь и шлак» Попова, «Белая береза» Бубеннова, «В окопах Сталинграда» Некрасова, «Семья Рубанюк» Поповкина, «За правое дело» Гроссмана, «Сын рыбака» и «К новому берегу» Вилиса Лациса, «Дни нашей жизни» Кетлинской, «На сопках Маньчжурии» Павла Далецкого. В детской приходилось брать, что входило в рекомендуемые списки. Но брать можно было сразу по три книги, и то, что читать не хотелось – какие-нибудь сказки народов Севера, – принеся домой, просто не читал. Из книг детской библиотеки Лёнчику особенно понравилась книга о Володе Дубинине «Улица младшего сына» Льва Кассиля, «Школа» Аркадия Гайдара, «Два капитана» Каверина, «Сын полка» Валентина Катаева, его же «Белеет парус одинокий» и рассказ «Отче наш», в котором он, правда, мало что понял. Еще он в тот год прочел «Кортик» Рыбакова, «Старую крепость» Беляева, книги про шпионов «Осиное гнездо», «Тарантул», «Над Тиссой».
Но после того случая с Сеничкиным он перестал выступать на совете дружины, как прежде. Не то чтобы он боялся, что к нему снова может кто-то подойти – как Малахов с Дубровым. Ничуть он этого не боялся. Хотя воспоминание о пережитом унижении было всегда с ним, не оставляя, кололо – словно камешек, попавший в ботинок, но камешек можно вытрясти, а воспоминание о том унижении вытрясти из себя было невозможно. И вот, может быть, из-за него? Как бы то ни было, он больше не мог, как прежде. Хоть заставляй его – не мог.
3
О Боже мой, будь они прокляты! Деньги, я имею в виду. Финикийцы, придумавшие эту штуку, чтоб вы на том свете жарились беспрерывно на сковородках, – это все благодаря вам: и радио с телевидением, и Хиросима-Нагасаки, и глобальное потепление климата – вся наша цивилизация. Не этот бы ваш эквивалент труда и товара, алхимики не искали бы способов превращения всего и вся в золото, леонардо да винчи не толклись бы вокруг порфироносных дворцов, стремясь получить побольше звонкой монеты за свои изобретения, Ньютон спокойно занимался богословием и не лез в тайны мироздания.
Мой заблудившийся в сумрачном лесу бизнеса старший сын звонит мне, когда я еще в постели. Правда, час уже далеко не ранний, рабочий день начался даже в самых ленивых конторах, но я еще не вставал. В этом и заключается преимущество человека свободной профессии – возможность валяться в постели хоть до полудня. Впрочем, я не сплю. Лежу и просто не могу заставить себя подняться. Унижение, пережитое мной вчера в доме Савёла, снова стоит во мне у самого горла, и я задыхаюсь от него.
– Отец, что такое, ты здоров? – спрашивает меня сын, услышав мой голос.
Голос стиснутого депрессией, как удавьим телом Лаокоона.
– Вполне, – отвечаю я. – А что ты? Всё в порядке?
Звонок его предательски свидетельствует против него: было бы все в порядке, что бы ему звонить мне. Однако же он полагает своим долгом получить от меня подтверждение моему бравурному заявлению.
– Нет, ты правду говоришь? Тебе можно верить?
Верить мне нельзя. Но что ему до моих обстоятельств.
– Верь мне, верь, – говорю я. – Кому же тебе и верить, как не отцу.
– Да, это ты прав, – следует мне ответом после паузы и глубокого вздоха, в котором прорывается тот же Лаокоон, что у меня.
Вздох означает переход к сути дела. Из-за которого он и звонит мне. И я догадываюсь, что у него за дело. Они, эти самые штуки, изобретенные финикийцами.
И конечно же, я оказываюсь прав. Ему нужны деньги. Немного, четыре тысячи долларов. Ненадолго, месяца на два. За два месяца он разрулит ситуацию. Он очень просит выручить. Ему сейчас больше не к кому обратиться, только ко мне. А если он сейчас не разрулит ситуацию… Тут он прерывается. Прерывается и ждет моей реакции.
Моя реакция – заорать во всю силу легких, и все матом, матом, таким многоэтажным – вавилонская башня и завершенной показалась бы рядом с моим ором приземистым бараком.
Но я молчу и только тяжело дышу в трубку. Какое я имею право обрушивать на него свои чувства. Ведь этот крик адресован не ему. Да и вообще неизвестно кому. Во всяком случае, он не виноват, что не оказался в начале девяностых в нужном месте и в нужное время, как оказались другие. Может быть, ему чуть-чуть недостало возраста, чтобы попасть в число тех, кто оказался в этих нужных местах в нужное время. А может быть, и окажись, ничего бы ему не обломилось. Не всем ведь обламывалось. Его отцу вон тоже ничего не досталось. Правда, отец и близко не стоял к нужным местам, а что за время на дворе – вообще ничего не понимал. А сейчас я не понимаю, что у него за бизнес. Сегодня компакт-диски, вчера мебель, позавчера скобяные товары, и все должно вот-вот принести бешеные бабки! И не имею представления, сумел ли он закончить свой исторический факультет МГУ, куда в свою пору так блистательно поступил! Наверное, нет. Так и остался без высшего образования, разве что купил какой-нибудь липовый диплом, чтобы в случае нужды было что предъявить.
Теперь ему понадобилось четыре тысячи долларов. Деньги, которых у меня и не ночевало. Вернее, так: они у меня есть, как раз четыре, чуть больше, но это такой НЗ – все равно что продать собственную почку. Если я отдаю их ему, на младшего сына не остается ничего, не говоря уже о дочери. Но дочь – ладно, а у младшего мало что репетиторы, но еще и само поступление, и, может быть, придется на платное… Я чувствую себя героем югославского фильма, который смотрел совсем молодым, – действие там происходило во время Второй мировой, фашистский офицер за какую-то вину собирается расстреливать сыновей крестьянина, а потом, подобрев, дает ему на выбор спасти одного из них. Веселенький фильмец.
– Возьми кредит, – собравшись с силами, наконец говорю я, как будто не знаю ответа. – Банки кредиты сейчас направо-налево раздают, только ленивый не берет.
– Вот я уже это и сделал, – ожидаемо отвечает он мне. – И у банков, и не у банков. Я же говорю, такая ситуация – больше мне не к кому обратиться.
Теперь мне вспоминается герой Генри Миллера из «Сексуса». Он был вечно без денег, всем должен, ненавидел своих кредиторов, но к одному из них испытывал симпатию: к отцу. Потому что отец никогда не торопил его с возвратом долгов. Отдашь, когда сможешь, говорил отец. Я так не говорю, но тем не менее по молчаливому согласию мы так и поступаем: долг за сыном не меньше той суммы, что он просит сейчас, но отдавать мне тот долг он пока не собирается. С какой же стати ему возвращать через два месяца новый?
Я решаюсь.
– Нет у меня таких денег, – говорю я. – Извини.
Зачем я, болван, произношу это последнее слово! Он сразу же чувствует мою слабину – и энергично переходит в решающее наступление:
– Ну если не всю сумму? Хотя бы половину. Отец, хотя бы половину, это помогло бы мне продержаться!
Ах, Боже мой, я сдаюсь. Ненавидя себя, понимая, что вновь делаю глупость, – но сдаюсь.
– Подъезжай, – говорю я. – Но только чтобы через два месяца возвратил. Кровь из носу.
– Обещаю, – отвечает сын. Голос у него уже молодецки-бодрый – как у рекламного ковбоя «Мальборо». – Через два месяца обязательно. Может быть, даже и раньше.
Я опускаю руку с трубкой на одеяло и снова лежу, пусто глядя на потолок, лежу, лежу… Тому, кто позавидует свободному художнику, имеющему возможность вот так по утрам валяться, глядя на потолок, я скажу: мой дорогой, готов поменяться с тобой местами и вскакивать по утрам как ошпаренный по звонку будильника! Это вы, пришитые своей работой к какой-нибудь структуре, полагаете, что таскаете гири на ногах. На самом деле принадлежать к структуре – это гарантированно иметь кость с куском мяса на ней. Это все равно что принадлежать к стае. В стае, пока ты не ослаб, не подранен и не разлил в воздухе запаха своей крови, твоя доля общей добычи тебе обеспечена. А волк-одиночка может рассчитывать лишь на себя.
Но, сколь ни долго я созерцаю давно не беленный потолок своей комнаты, в конце концов я поднимаюсь. Машу руками-ногами, приседаю-наклоняюсь. Чего я не делаю – это уже не отжимаюсь. Что-то при отжимании кровь приливает к голове как-то не так, как прежде. Прежде она проясняла мозг, будто там прометало горячей метлой, теперь его затуманивает. Делая зарядку, я занимаюсь самооправданием. Да, я, конечно, идиот, но все же не законченный. Я позволил себе дать слабину, потому что надеюсь на вчерашнее предложение Балеруньи. Чего-чего, а слов на ветер она не бросает. Сколько, правда, придется ждать…
Ждать приходится недолго. Новый звонок телефона раздается, когда я, перед тем как залезть в ванну принимать душ, чищу над раковиной зубы.
– Аллё-ё! – торопливо прополоскав зубы, так же торопливо схватив лежащую в готовности на крышке стульчака рядом трубку, произношу я с такой вальяжностью – ну прямо английский лорд, хозяин имения и пью свой поздний утренний кофе со сливками в кресле у разожженного дворецким камина.
Это она, Балерунья.
– Ручка, бумага имеются в доме? Готов записывать?
Она диктует мне телефоны. Рабочий, еще рабочий, мобильный. Можно сказать, полный набор, нет только домашнего.
– Можешь прямо сейчас и звонить.
– И что говорю? – уточняю я.
– А ничего. Задача решена, твое дело – подставить в условия нужные цифры.
– Но порядок цифр? – продолжаю настаивать я. – Чтобы сориентироваться.
Она осаживает меня своим неподражаемым легким смешком:
– Не волнуйся. Тебя сориентируют. Без подвохов.
Сын появляется, когда кофе как раз допит и я, залезши в заветную книжку из своей четырехтысячетомной библиотеки, успеваю извлечь оттуда обещанную ему сумму. От его появления в моей однокомнатной берлоге разом делается тесно. Я если и не мелковат, то все же не слишком высок ростом, как вымахал, помню, к четырнадцати годам до ста семидесяти, так того роста и остался и, в общем, сохранил прежний рисунок фигуры, а он не в меня: и выше на полголовы, и шкафообразен в плечах, и в свои тридцать пять уже животаст – видимо, в породу моего бывшего тестя.
– Отец, привет, тыщу лет тебя не видел! – с порога топит меня эта гора в своих объятиях.
Если я скажу, что его объятья не трогают меня, это будет неправдой. Трогают, и еще как. Хотя, конечно же, я не забываю, зачем он приехал. Но мои чувства к нему усугубляются комплексом вины перед ним. Что из того, что он в возрасте, который с легкой руки Данте принято считать серединой жизни. Я не могу забыть, что он был оставленным ребенком. Не только мной, но и матерью. И если я – вот он, здесь, можно мне позвонить и попросить у меня взаймы, то где его мать? Вета ее звали. Неплохое имя для поэтессы.
– Привет, сын, привет, – похлопываю я его по спине. – Кофе выпьешь?
Он мнется.
– Ты знаешь, у меня сегодня еще дел… Я бы взял – и сразу помчался.
Что ж, может быть, это даже и хорошо, что сразу. Что делать со взрослым сыном? Сидеть и смотреть друг другу глаза в глаза? Глупее не придумаешь. Он не рассказывает ни о своих делах, ни о прочей жизни, которую называют личной, а мне, со своей стороны, рассказывать ему о себе – что может быть пошлее?
– Держи, – подаю я ему конверт с долларами.
Он уходит, и я, собравшись с силами, представив себя лордом в покойном кресле Викторианской эпохи у разожженного дворецким камина у себя в имении, с видом из окна на английский парк, набираю один из полученных от Балеруньи номеров.
– Да, слушаю, – почти тотчас приветливо отзывается мужским голосом трубка.
Моего собеседника зовут Евгений Евграфович. За всю жизнь не встречал человека ни с именем Евграф, ни с таким отчеством. Давать подобные старорежимные имена при советской власти, тем более носить их – это было в некотором роде подвигом. Я отношусь к людям, несущим в своих именах следы того пожара, что так беспощадно прогулялся по родному отечеству, с заведомой симпатией.
– Простите великодушно, если звоню не вовремя, – с интонацией английского лорда, спеченного со старорежимным русским интеллигентом, витиевато приступаю я к представлению. – Это Леонид Николаевич Поспелов. Если вам сейчас неудобно…
Я не успеваю договорить фразы – мой собеседник перебивает меня, и приветливость в его голосе становится адресной:
– Что вы, Леонид Михайлович, замечательно, что позвонили. Я понимаю, нам надо встретиться?
Встретиться? Вот не думал. Значит, Балерунья уже распорядилась за меня завязкой сюжета.
– Да, надо встретиться, – говорю я.
– Давайте через час. Как раз ровно в час, – предлагает мне развитие сюжета Евгений Евграфович. – В Александровском саду. Около грота «Руины». Представляете где?
Грот «Руины». Под Средней Арсенальной башней. Чудесное местечко для встречи чиновника кремлевской администрации и поэта. Самое то.
– Представляю, – говорю я.
– Успеете добраться?
Успею ли! Кровь из носу. Прилечу, прибегу, приползу – по земле, по воздуху, методом телепортации!
Мой заблудившийся в сумрачном лесу бизнеса старший сын звонит мне, когда я еще в постели. Правда, час уже далеко не ранний, рабочий день начался даже в самых ленивых конторах, но я еще не вставал. В этом и заключается преимущество человека свободной профессии – возможность валяться в постели хоть до полудня. Впрочем, я не сплю. Лежу и просто не могу заставить себя подняться. Унижение, пережитое мной вчера в доме Савёла, снова стоит во мне у самого горла, и я задыхаюсь от него.
– Отец, что такое, ты здоров? – спрашивает меня сын, услышав мой голос.
Голос стиснутого депрессией, как удавьим телом Лаокоона.
– Вполне, – отвечаю я. – А что ты? Всё в порядке?
Звонок его предательски свидетельствует против него: было бы все в порядке, что бы ему звонить мне. Однако же он полагает своим долгом получить от меня подтверждение моему бравурному заявлению.
– Нет, ты правду говоришь? Тебе можно верить?
Верить мне нельзя. Но что ему до моих обстоятельств.
– Верь мне, верь, – говорю я. – Кому же тебе и верить, как не отцу.
– Да, это ты прав, – следует мне ответом после паузы и глубокого вздоха, в котором прорывается тот же Лаокоон, что у меня.
Вздох означает переход к сути дела. Из-за которого он и звонит мне. И я догадываюсь, что у него за дело. Они, эти самые штуки, изобретенные финикийцами.
И конечно же, я оказываюсь прав. Ему нужны деньги. Немного, четыре тысячи долларов. Ненадолго, месяца на два. За два месяца он разрулит ситуацию. Он очень просит выручить. Ему сейчас больше не к кому обратиться, только ко мне. А если он сейчас не разрулит ситуацию… Тут он прерывается. Прерывается и ждет моей реакции.
Моя реакция – заорать во всю силу легких, и все матом, матом, таким многоэтажным – вавилонская башня и завершенной показалась бы рядом с моим ором приземистым бараком.
Но я молчу и только тяжело дышу в трубку. Какое я имею право обрушивать на него свои чувства. Ведь этот крик адресован не ему. Да и вообще неизвестно кому. Во всяком случае, он не виноват, что не оказался в начале девяностых в нужном месте и в нужное время, как оказались другие. Может быть, ему чуть-чуть недостало возраста, чтобы попасть в число тех, кто оказался в этих нужных местах в нужное время. А может быть, и окажись, ничего бы ему не обломилось. Не всем ведь обламывалось. Его отцу вон тоже ничего не досталось. Правда, отец и близко не стоял к нужным местам, а что за время на дворе – вообще ничего не понимал. А сейчас я не понимаю, что у него за бизнес. Сегодня компакт-диски, вчера мебель, позавчера скобяные товары, и все должно вот-вот принести бешеные бабки! И не имею представления, сумел ли он закончить свой исторический факультет МГУ, куда в свою пору так блистательно поступил! Наверное, нет. Так и остался без высшего образования, разве что купил какой-нибудь липовый диплом, чтобы в случае нужды было что предъявить.
Теперь ему понадобилось четыре тысячи долларов. Деньги, которых у меня и не ночевало. Вернее, так: они у меня есть, как раз четыре, чуть больше, но это такой НЗ – все равно что продать собственную почку. Если я отдаю их ему, на младшего сына не остается ничего, не говоря уже о дочери. Но дочь – ладно, а у младшего мало что репетиторы, но еще и само поступление, и, может быть, придется на платное… Я чувствую себя героем югославского фильма, который смотрел совсем молодым, – действие там происходило во время Второй мировой, фашистский офицер за какую-то вину собирается расстреливать сыновей крестьянина, а потом, подобрев, дает ему на выбор спасти одного из них. Веселенький фильмец.
– Возьми кредит, – собравшись с силами, наконец говорю я, как будто не знаю ответа. – Банки кредиты сейчас направо-налево раздают, только ленивый не берет.
– Вот я уже это и сделал, – ожидаемо отвечает он мне. – И у банков, и не у банков. Я же говорю, такая ситуация – больше мне не к кому обратиться.
Теперь мне вспоминается герой Генри Миллера из «Сексуса». Он был вечно без денег, всем должен, ненавидел своих кредиторов, но к одному из них испытывал симпатию: к отцу. Потому что отец никогда не торопил его с возвратом долгов. Отдашь, когда сможешь, говорил отец. Я так не говорю, но тем не менее по молчаливому согласию мы так и поступаем: долг за сыном не меньше той суммы, что он просит сейчас, но отдавать мне тот долг он пока не собирается. С какой же стати ему возвращать через два месяца новый?
Я решаюсь.
– Нет у меня таких денег, – говорю я. – Извини.
Зачем я, болван, произношу это последнее слово! Он сразу же чувствует мою слабину – и энергично переходит в решающее наступление:
– Ну если не всю сумму? Хотя бы половину. Отец, хотя бы половину, это помогло бы мне продержаться!
Ах, Боже мой, я сдаюсь. Ненавидя себя, понимая, что вновь делаю глупость, – но сдаюсь.
– Подъезжай, – говорю я. – Но только чтобы через два месяца возвратил. Кровь из носу.
– Обещаю, – отвечает сын. Голос у него уже молодецки-бодрый – как у рекламного ковбоя «Мальборо». – Через два месяца обязательно. Может быть, даже и раньше.
Я опускаю руку с трубкой на одеяло и снова лежу, пусто глядя на потолок, лежу, лежу… Тому, кто позавидует свободному художнику, имеющему возможность вот так по утрам валяться, глядя на потолок, я скажу: мой дорогой, готов поменяться с тобой местами и вскакивать по утрам как ошпаренный по звонку будильника! Это вы, пришитые своей работой к какой-нибудь структуре, полагаете, что таскаете гири на ногах. На самом деле принадлежать к структуре – это гарантированно иметь кость с куском мяса на ней. Это все равно что принадлежать к стае. В стае, пока ты не ослаб, не подранен и не разлил в воздухе запаха своей крови, твоя доля общей добычи тебе обеспечена. А волк-одиночка может рассчитывать лишь на себя.
Но, сколь ни долго я созерцаю давно не беленный потолок своей комнаты, в конце концов я поднимаюсь. Машу руками-ногами, приседаю-наклоняюсь. Чего я не делаю – это уже не отжимаюсь. Что-то при отжимании кровь приливает к голове как-то не так, как прежде. Прежде она проясняла мозг, будто там прометало горячей метлой, теперь его затуманивает. Делая зарядку, я занимаюсь самооправданием. Да, я, конечно, идиот, но все же не законченный. Я позволил себе дать слабину, потому что надеюсь на вчерашнее предложение Балеруньи. Чего-чего, а слов на ветер она не бросает. Сколько, правда, придется ждать…
Ждать приходится недолго. Новый звонок телефона раздается, когда я, перед тем как залезть в ванну принимать душ, чищу над раковиной зубы.
– Аллё-ё! – торопливо прополоскав зубы, так же торопливо схватив лежащую в готовности на крышке стульчака рядом трубку, произношу я с такой вальяжностью – ну прямо английский лорд, хозяин имения и пью свой поздний утренний кофе со сливками в кресле у разожженного дворецким камина.
Это она, Балерунья.
– Ручка, бумага имеются в доме? Готов записывать?
Она диктует мне телефоны. Рабочий, еще рабочий, мобильный. Можно сказать, полный набор, нет только домашнего.
– Можешь прямо сейчас и звонить.
– И что говорю? – уточняю я.
– А ничего. Задача решена, твое дело – подставить в условия нужные цифры.
– Но порядок цифр? – продолжаю настаивать я. – Чтобы сориентироваться.
Она осаживает меня своим неподражаемым легким смешком:
– Не волнуйся. Тебя сориентируют. Без подвохов.
* * *
Однако, попрощавшись с Балеруньей, я не сразу берусь за трубку, чтобы звонить по полученным номерам. Во-первых, я все же принимаю душ. Во-вторых, выйдя из ванной, я варю себе и выпиваю чашку кофе. Добавляя в него молока из пакета. В молодости я пил кофе исключительно черный, потом перешел на кофе со сливками, но как с началом ельцинских реформ стал вместо сливок употреблять молоко, так больше никогда и не позволял их себе. В выборе между сливками и бензином я отдал предпочтение последнему. Отказав себе вместе со сливками и во всяких других подобных прихотях. Например, хотя бы в паре новой обуви раз в год. Теперь со всеми своими башмаками я регулярно таскаюсь в починочную мастерскую и донашиваю их до состояния полной катастрофы.Сын появляется, когда кофе как раз допит и я, залезши в заветную книжку из своей четырехтысячетомной библиотеки, успеваю извлечь оттуда обещанную ему сумму. От его появления в моей однокомнатной берлоге разом делается тесно. Я если и не мелковат, то все же не слишком высок ростом, как вымахал, помню, к четырнадцати годам до ста семидесяти, так того роста и остался и, в общем, сохранил прежний рисунок фигуры, а он не в меня: и выше на полголовы, и шкафообразен в плечах, и в свои тридцать пять уже животаст – видимо, в породу моего бывшего тестя.
– Отец, привет, тыщу лет тебя не видел! – с порога топит меня эта гора в своих объятиях.
Если я скажу, что его объятья не трогают меня, это будет неправдой. Трогают, и еще как. Хотя, конечно же, я не забываю, зачем он приехал. Но мои чувства к нему усугубляются комплексом вины перед ним. Что из того, что он в возрасте, который с легкой руки Данте принято считать серединой жизни. Я не могу забыть, что он был оставленным ребенком. Не только мной, но и матерью. И если я – вот он, здесь, можно мне позвонить и попросить у меня взаймы, то где его мать? Вета ее звали. Неплохое имя для поэтессы.
– Привет, сын, привет, – похлопываю я его по спине. – Кофе выпьешь?
Он мнется.
– Ты знаешь, у меня сегодня еще дел… Я бы взял – и сразу помчался.
Что ж, может быть, это даже и хорошо, что сразу. Что делать со взрослым сыном? Сидеть и смотреть друг другу глаза в глаза? Глупее не придумаешь. Он не рассказывает ни о своих делах, ни о прочей жизни, которую называют личной, а мне, со своей стороны, рассказывать ему о себе – что может быть пошлее?
– Держи, – подаю я ему конверт с долларами.
Он уходит, и я, собравшись с силами, представив себя лордом в покойном кресле Викторианской эпохи у разожженного дворецким камина у себя в имении, с видом из окна на английский парк, набираю один из полученных от Балеруньи номеров.
– Да, слушаю, – почти тотчас приветливо отзывается мужским голосом трубка.
Моего собеседника зовут Евгений Евграфович. За всю жизнь не встречал человека ни с именем Евграф, ни с таким отчеством. Давать подобные старорежимные имена при советской власти, тем более носить их – это было в некотором роде подвигом. Я отношусь к людям, несущим в своих именах следы того пожара, что так беспощадно прогулялся по родному отечеству, с заведомой симпатией.
– Простите великодушно, если звоню не вовремя, – с интонацией английского лорда, спеченного со старорежимным русским интеллигентом, витиевато приступаю я к представлению. – Это Леонид Николаевич Поспелов. Если вам сейчас неудобно…
Я не успеваю договорить фразы – мой собеседник перебивает меня, и приветливость в его голосе становится адресной:
– Что вы, Леонид Михайлович, замечательно, что позвонили. Я понимаю, нам надо встретиться?
Встретиться? Вот не думал. Значит, Балерунья уже распорядилась за меня завязкой сюжета.
– Да, надо встретиться, – говорю я.
– Давайте через час. Как раз ровно в час, – предлагает мне развитие сюжета Евгений Евграфович. – В Александровском саду. Около грота «Руины». Представляете где?
Грот «Руины». Под Средней Арсенальной башней. Чудесное местечко для встречи чиновника кремлевской администрации и поэта. Самое то.
– Представляю, – говорю я.
– Успеете добраться?
Успею ли! Кровь из носу. Прилечу, прибегу, приползу – по земле, по воздуху, методом телепортации!