Нас несет в постель, едва мы переступаем порог. В постели, однако, моя радость становится трезва, как банковский менеджер. Пошарив под подушкой, она вытаскивает оттуда упаковку с презервативом, вскрывает ее, и вот ее руки, найдя моего сгорающего от нетерпения охотника, одевают его в латексную одежду. Подразумевается, что мы одеваемся, чтобы избежать нежелательных последствий для Евдокии, но на самом деле я просто не доверяю ей. Я не уверен, что она не изменяет мне. У ее поколения это сейчас просто, вроде утоления жажды, нужно выпить стакан воды – так пей. Судя по тому, с каким менеджерским рвением Евдокия, только мы ложимся в постель, принимается одевать меня, она мне доверяет не больше, чем я ей.
   Однако, как ни велика моя неприязнь к латексной одежде, держать Евдокию в объятиях – это воистину сказочный подарок судьбы. Всякий раз у меня с нею словно впервые. Правда, без паузы, как с Балеруньей, не получается. Приходится делать перерыв. Я комплексую от этого, но, говорят, и многие молодые не способны сразу на второй выстрел. Не остается ничего иного, как ободрять себя мнением специалистов. Сам я про мужчин ничего не знаю. Про мужчин знают женщины. Как, в свою очередь, про женщин – мужчины. Впрочем, юность Евдокии почище всякой «Виагры», – скоро мое ружье перезаряжено. Время проваливается в черную дыру и исчезает, увлекая нас туда вместе с собой. А когда наконец мы выныриваем оттуда, ни о каком моем убытии к себе не может быть и речи. У меня дрожат ноги, я сейчас не смогу ни рулить, ни выжать педаль сцепления, ни газовать, ни тормозить. Однако Евдокия и не желает, чтобы я уезжал. Нога ее заброшена на мою ногу, головка ее с разметанными в стороны волосами у меня на плече, и, хотя я давно уже привык спать один, так, чтобы мне никто не мешал рядом, я засыпаю, как в молодости, не засыпаю – отключаюсь, и сплю до утра совершенно мертвецким сном.

4

   Он уже был в постели, когда вспомнил, что не положил на завтра в портфель учебник по «Родной речи», оставив его на кухне. Сестре как старшей полагалось делать уроки в комнате за письменным столом, он делал уроки в комнате, только когда письменный стол был свободен, а обычно на кухне, расчищая на обеденном столе свободное пространство для тетради с учебником и застилая его, чтобы не испортить тетради, сложенной вдвое газетой.
   Свет в коридоре не горел, и в его глухой, ночной темноте полоска света под закрытой кухонной дверью казалась свидетельством существующего рядом иного, параллельного мира.
   Лёнчик открыл дверь и ступил в этот иной, взрослый мир.
   – Да, отсидел, вернулся, восстановился в прежней должности и ходит на работу, – говорил отец.
   Он стоял около стола, мать сидела за столом напротив него, и выражение его лица, интонация, с которой он говорил, были совсем другие, чем днем. И в выражении лица матери, в том, как слушала его, тоже все было иное – из той, другой, недоступной жизни.
   Лёнчик вошел – и отец смолк, вид у него стал такой, будто Лёнчик застиг его за чем-то, что знать и слышать Лёнчику не полагалось.
   – Ты что? – спросил отец с этим застигнутым видом. – Что-то случилось?
   Лёнчик, чувствуя себя виноватым, помотал головой:
   – Нет. Я учебник по «Родной речи» здесь оставил. В портфель положить….
   Отец взял с подоконника «Родную речь» и протянул Лёнчику.
   – Спокойной ночи, сын.
   Лёнчик медлил, не уходил.
   – А о ком это ты: отсидел, вернулся? – спросил он. – О каком-то воре, да?
   Отец работал экономистом на «Уралмашзаводе», мать плановиком в строительном тресте завода, и Лёнчик помнил, как она рассказывала о начальнике их трестовского ОРСа – отдела рабочего снабжения: вконец проворовался, и его посадили.
   Мать с отцом почему-то переглянулись.
   – Иди ложись, – не ответив, приказал отец. – Спать пора. Завтра в семь подниматься.
   Лежа в постели, слыша по дыханию, что бабушка Катя уже спит, как, несомненно, спит уже и сестра, Лёнчик думал о том, что там, в инаком, взрослом мире происходит что-то странное. Тому свидетельством был и этот таящийся разговор отца с матерью, и всякие другие вещи вокруг. Вдруг в доме появилась толстая стопка перепечатанных на машинке листов со стихами Есенина, который при Сталине был, оказывается, запрещен, а в книжном шкафу, содержимое которого было ему известно до последней книги, Лёнчик неожиданно обнаружил растрепанный, без обложки, обернутый в газету, томик рассказов Аркадия Аверченко, читая которые хохотал – не мог удержаться. «Это наша книга?» – спросил он отца. «Наша», – ответил отец. «А почему я раньше ее никогда в шкафу не видел?» – «Потому что раньше она лежала в другом месте». – «В каком?» – слюбопытничал Лёнчик. «В другом», – коротко, непохоже на себя ответил отец.
   И в школе тоже происходило что-то необычное. На переменах учителя, вместо того чтобы стоять у двери класса, следя за порядком, сходились в конце коридора вместе и о чем-то беспрестанно говорили – как никогда не бывало раньше. Старшая пионервожатая Галя на совете дружины неожиданно завела разговор о том, что сейчас, в новое время, звание пионера особо ответственно и нужно оправдывать его настоящими пионерскими делами, но что это за новое время – не объяснила. А еще как-то раз среди урока неожиданно распахнулась дверь класса, и суровый директор Гринько, о котором говорили, что он во время войны самолично уничтожил две с половиной тысячи фашистов, резким шагом вошел в класс, учительница Екатерина Ивановна замерла около доски, вытянувшись будто по стойке «смирно», а Гринько постоял-постоял, прищуренно оглядывая класс своим хищно-цепким, ироническим взглядом, перевел взгляд на вытянувшуюся перед ним Екатерину Ивановну и спросил: «Двоечников нет?» – «Трое», – поторопилась ответить Екатерина Ивановна. «Трое, – повторил Гринько. – Хочу сообщить, – жестко сжимая губы, сказал он следом, – второгодничества никто не отменял. Двоечников будем оставлять на второй год без жалости. Система оправдала себя, и отказываться от нее никто не собирается». После чего повернулся и, не прощаясь, так же стремительно, как появился, вышел из классной комнаты. Потом из разговоров с другими классами выяснилось, что он точно так же врывался и к ним. Кое-где он вообще ничего не говорил. Стоял молча, пристально оглядывая вскочивший из-за парт класс, стоял, стоял – и, не произнеся ни слова, вылетал обратно в коридор. Словно его мучило какое-то беспокойство, он не находил себе из-за него места и вот искал это место, ходя по урокам.
   А дедушка Саша, папин отец, когда прибежал к ним с бабушкой Олей на Красных Борцов за градусником для заболевшего трехлетнего братишки, пока бабушка Оля грела на электроплитке воду, чтобы соединить разорвавшийся столбик ртути, неожиданно рассказал Лёнчику о том, как был во время Гражданской войны в Тюмени начальником милиции – сначала при советской власти, потом, когда пришел Колчак, при Колчаке, а после ухода белых войск – снова при красных, и так до двадцать седьмого года, пока не уволился и не уехал сюда, в Свердловск, на строительство Уралмашзавода. «Как так: и при красных, и при белых, и снова при красных?» – удивленно спросил Лёнчик. «А воришки никому, ни одной власти не нужны», – поглаживая свои небольшие, подстриженные щеточкой седые усы, отозвался дед. Лёнчику это было непонятно; насколько он знал, если кто занимал какую-то должность при красных, а потом пришли белые, то его непременно должны были расстрелять, как и наоборот. «Так я же ни на чьей стороне не воевал», – сказал дед. Лёнчик смотрел на него с неверием. Рассказ деда совершенно не совпадал с тем знанием, которое было у него. «Хотя белые, – проговорил между тем дед, – хотели, чтобы я с ними ушел». – «А, – обрадованно воскликнул Лёнчик, которому сразу все стало ясно, – значит, ты все-таки к белым был ближе!» – «В некотором роде, – согласился дед. – Мне начальник гарнизонной контрразведки полковник Кондратьев жизнью был обязан». – «А, – снова поторопился вставиться Лёнчик, – значит, ты все же был на стороне белых, раз ему жизнь спас». Дед усмехнулся. «Так я ему жизнь за четыре года до того спас, – сказал он. – В пятнадцатом году, на германской. С поля боя его, раненого, вытащил. И он это помнил. И когда отступать они стали, три дня к нашему дому подводу посылал, чтобы я со всеми уехал: с бабушкой Олей, с твоим отцом, с тетушками твоими. Мне, чтоб не уезжать, три дня в подвале у соседей пришлось прятаться». – «А, значит, красные тебе все же ближе были», – Лёнчику по-прежнему хотелось внятной ясности. Дед, однако, покачал головой: «Я о том и не думал. Я думал, если с семьей уезжать – так куда же с семьей, отец твой и тетки твои еще маленькие, а одному – как семью оставлять? Вот и остался». – «И когда красные пришли, тебе, значит, ничего за то, что полковник Кондратьев так к тебе относился?» – спросил Лёнчик. Он не мог успокоиться – до того рассказ деда не совпадал со всеми его знаниями о Гражданской войне. «Да меня никто о нем и не спрашивал», – сказал дед. «А почему ты мне никогда раньше об этом не рассказывал?» – спросил Лёнчик, когда бабушка Оля вручила ему круглый картонный пенальчик с приведенным в порядок градусником внутри и настала пора бежать домой. «Всему свое время», – ответил дед.
   Бабушка же Катя выдала до того невообразимое – Лёнчик ей даже и не поверил; но, не поверив, запомнил каждое слово их разговора. Она вообще, когда случалась не в духе, а по репродуктору, висевшему на кухне и всегда включенному, начинали говорить об успехах, достигнутых Советским Союзом в промышленности и сельском хозяйстве, ворчала себе под нос: «Пошли опять одно и то же месить: у вас да у нас поросенок завяз!..» – а тут просто взорвалась, обращаясь к радио, будто диктор, вещавший из черной тарелки со стены около двери, мог ее слышать: «Да сколько можно, сколько можно! Лопнули прямо от успехов своих!..» Лёнчик, когда она разразилась этим обвинением, не выдержал: «Не смей советскую власть трогать! Она тебя освободила, счастливую жизнь тебе дала, а ты!..» – «Это какую такую счастливую жизнь она мне дала? – не замедлила отозваться бабушка. – Только говорить о счастливой жизни она может, и всё». – «Ты подкулачница! – гневно вскричал Лёнчик. Он много читал про врагов советской власти и разбирался, какому виду врагов соответствует бабушка Катя с такими речами. – Кулаков твоих раскулачили, а ты осталась, недобили тебя!» – «Во как, во как, – проговорила бабушка. – Подкулачница! Я, когда они кулаков-то с земли сживали, истопницей в железнодорожной казарме была, бревна ворочала да пилила, могла я быть подкулачницей?» – «Зато муж у тебя контрреволюционер был!» – нашелся Лёнчик. «Мужа у меня за десять лет до этой коллективизации убили, – сказала бабушка. – Из-за чего мне в истопницы и пришлось пойти». – «А вот и правильно, что убили! – бухнул Лёнчик. – С контрреволюционерами только так и можно». – «Окстись, – сказала бабушка, – он твой дед, ты в честь его назван». – «А вот и плохо, что в честь контрреволюционера! – Лёнчик не желал сдаваться, врагу не сдается наш гордый “Варяг”. – Надо было в честь какого-нибудь революционера». Бабушка Катя помолчала – и вдруг выдала: «А подожди, еще те, кто в честь этих революционеров названы да всякими Сталиными-Ленинами, будут от имен своих отказываться». – «От имени Сталина?! – воскликнул Лёнчик. – Иосифа Виссарионовича не трогай!» – «А что его не трогать? – бабушка вдруг усмехнулась. – Его уже тронули. Хрущев-то на этом их съезде. Был отцом всех народов, стал культом личности». – «Подожди-подожди. – Лёнчик ничего не понял. – Каким он культом стал?» – «А вот таким, – проговорила бабушка. – Много о себе думал, сказали».
   Наутро, когда проснулся, Лёнчик уже не помнил своих вечерних мыслей. Вернее, где-то внутри в глубине они сидели, но было не до них. Взлететь на свой четвертый этаж, скользом дотронувшись до каменного Ленина, удалось сегодня первым. Рядом неслись Саса-Маса и Радевич, но Саса-Маса оступился и отстал еще на втором этаже, а обставить Радевича, который без Гаракулов а не смел даже придержать за рукав, не составило труда.
   По арифметике сегодня была контрольная. Саса-Маса, судя по сопению, что возникло рядом, едва Екатерина Ивановна раздала листочки с вариантами, поплыл на первой же задаче. Лёнчик хотел было заглянуть в листок с его заданием – Саса-Маса не позволил ему этого: давай сначала закончи свое. Он был такой, на чужом горбу в рай – это ему было не нужно. Однако со своим заданием Лёнчик провозился все же почти до конца урока и, когда взялся за вариант Сасы-Масы, успел помочь лишь с одной задачей, из пяти штук решенными у Сасы-Масы получилось только три.
   Из школы они вышли вместе. Лёнчик был сердит на Сасу-Масу. Из пяти задач справиться всего с двумя!
   – Да ты совсем себя запустил! Как какой-то последний двоечник! – негодовал он. – Экзамены же сдавать! Почему не попросил меня позаниматься?
   – Так ты же сейчас все время с этим своим Викой да Викой, – пробормотал Саса-Маса.
   Лёнчику стало стыдно.
   – Идем сейчас прямо ко мне и занимаемся, – объявил он. Вину следовало заглаживать незамедлительно.
   – Давай ко мне, – обрадованно предложил в ответ Саса-Маса. – У меня дома никого – матушка на работе, а сеструха неизвестно когда придет.
   Мать у него работала крановщицей в пятьдесят втором цехе, а сестра училась в Политехническом институте, после лекций сидела в библиотеке и возвращалась домой совсем поздно.
   – Нет, давай ко мне. – Лёнчик не принял встречного предложения Сасы-Масы. – У меня дома тоже почти никого: одна бабушка. Но я не приду – она запсихует.
   – А братишка твой младший?
   О младшем брате Лёнчик забыл.
   – Да что Мишка, – отозвался Лёнчик небрежно. – Он мешать не будет. – Добавив с той же небрежностью: – У нас ведь две комнаты.
   Две комнаты на шестерых – это получалось по комнате на троих, у Сасы-Масы на троих тоже была одна комната, но они жили в коммуналке, и вода у них была лишь холодная. У Лёнчика же была отдельная квартира, даже с ванной комнатой, пусть ванная за неимением ванны и служила кладовкой.
   Они просидели у Лёнчика за письменным столом в комнате, занимаясь арифметикой, часа три не вставая, так что у обоих голова будто опухла. Подняла их из-за стола бабушка Катя. Мишка, все эти три часа пытавшийся прорваться к ним в комнату, сумел усыпить ее бдительность – и с радостным криком вломился в дверь. Бабушка Катя, ругаясь на Мишку, влетела в комнату вслед за ним, увидела разопревших Лёнчика с Сасой-Масой и заругалась на них: «Обалдели совсем? Отправляйтесь на улицу, освежите мозги!»
   Она дала им по толстому куску белого хлеба «кирпичом», намазанного смородиновым вареньем, и они, на ходу просовывая руки в рукава пальто, держа хлеб в зубах, чтобы не мешал одеваться, выскочили из квартиры.
   – Всё, будешь приходить ко мне теперь каждый день, занимаемся, пока не подтянешься, – прокричал Лёнчик, когда летели по лестнице вниз на улицу.
   Он пошел провожать Сасу-Масу, и когда двинулись к его дому, в голову ему пришла мысль, что надо познакомить Сасу-Масу с Викой. Тогда можно будет дружить втроем, и у Сасы-Масы не будет причины упрекать его, что он все время с Викой и Викой. Саса-Маса не хотел идти знакомиться, отнекивался, ссылаясь на мать, которая уже вот-вот может прийти с работы, а он неизвестно где, но Лёнчик его уломал.
   Подходила середина апреля, снег с тротуаров и дороги весь стаял, оставшись лежать на газонах, солнце склонялось к горизонту, но было тепло, и они шли, расстегнув пальто, выставив на обозрение миру ярко полыхающие алым пионерские галстуки. Лёнчик мог бы дома переодеться, сняв школьную форму, но из солидарности с Сасой-Масой не стал этого делать. Свежий ветерок омывал лицо приветствием приближающегося лета, по обочинам дорог с тонким стеклянным звоном журчали последние, свивающиеся в бечевку ручьи.
   Дверь у Вики открыл отец. Он был в кожаном фартуке, пальцы до черного блеска надраены просмоленной дратвой – значит, работал и встал открыть им дверь от сапожной лапы.
   – А, пан Лёнчик! – сказал он. Скакнул взглядом на Сасу-Масу, поизучал его мгновение, после чего произнес: – И с ним еще пан. Что случилось, панове? – взгляд его снова устремился на Лёнчика.
   – Вика дома? – спросил Лёнчик.
   – Вика делает уроки, – сказал Викин отец. – И Жанна тоже сидит делает уроки. Пусть сидят делают, не пойдет Вика на улицу.
   За спиной у Викиного отца в темноте прихожей послышался шум, и под мышкой у него, просунув голову наружу, появился сам Вика.
   – Пап, ну что ты! – завопил он. – Что ты не пускаешь. Это же Лёнчик! Лёнчик, – высунул он наружу руку, пытаясь дотянуться до него, – заходи!
   Нелепо как все получалось. Лёнчик почувствовал стыд перед Сасой-Масой. Сейчас самым лучшим было уйти. Но как теперь было уйти, когда Вика просил зайти!
   – Я не один, – показал он на Сасу-Масу. – Я вас специально познакомить пришел.
   – Саса-Маса?! – радостно воскликнул Вика из-под отцовской подмышки.
   И это был еще один конфуз. Саса-Маса не любил, когда его так называли в глаза; в глаза называть его Сасой-Масой можно было лишь иногда – как бы его так, например, шутливо хваля, – да и то он позволял это не всем.
   – Саша меня зовут, – тут же дал знать о своем неудовольствии Саса-Маса.
   – Ладно, раз пришли, давайте в комнату, не шумите здесь, – освободил проход в квартиру Викин отец.
   В комнате за обеденным столом, застеленным газетами, сидела над раскрытой тетрадью Викина сестра, Жанка, обмакивала, когда они, один за другим, входили в комнату, ручку в чернильницу-непроливашку, смотрела на них с любопытством, а особенно ей интересен, само собой, был Саса-Маса.
   – Какая к нам делегация, – сказала она, улыбаясь.
   Все получалось нелепо. И отец, и эта Викина сестра Жанка рядом. Непонятно, что делать и как себя вести.
   – А мы с Сашей у меня занимались, устали, пошли погулять – и решили к тебе зайти, – обращаясь к Вике, затараторил, чтобы преодолеть в себе это чувство нелепости, Лёнчик. – У нас же экзамены, а у Саши с арифметикой неважно, вот мы и занимались…
   – С какой стати у меня неважно, – густым голосом, покраснев, сказал Саса-Маса.
   Жанна, собравшаяся было писать в тетради, оторвала ручку от листа.
   – А у вас экзаменов не будет! – в голосе ее прозвучало превосходство. В прошлом году после четвертого класса она сдавала экзамены и все сдала на «отлично». – С этого года экзамены в начальной школе отменили.
   – Это откуда у тебя такие сведения? – вопросил Лёнчик.
   Жанкино сообщение было ударом так ударом. Это получалось, четвероклассников как бы признавали маленькими, переход в пятый класс теперь не означал начала новой, взрослой жизни, как раньше.
   – А нам говорили, – с удовольствием сообщила Жанна.
   – А почему же, – в голосе Сасы-Масы звучало совсем другое чувство, чем было в Лёнчике, в нем так и билась радость, – нам наша Екатерина Ивановна говорит, что будут?
   – Это потому, что она не хочет, чтобы вы раньше времени радовались.
   – Не все ли равно, раньше или позже, – удрученно отозвался Лёнчик.
   – Ой-ой-ой, пан Лёнчик. – подал голос со своего места в простенке между окнами отец Вики. – Если вам скажешь раньше, вы что? Вы тут же все учебники в сторону и побежали на улицу!
   – Почему вы так думаете? – возмутился Лёнчик.
   – Я не думаю, я знаю. Вот ответь мне, но только честно, как чувствуешь: чего ты хочешь от жизни?
   – Чего я хочу? – беря время на раздумье, переспросил Лёнчик. Оказывается, ответить на вопрос Викиного отца было то же самое, что ответить у доски на «пятерку» невыученный урок. – Я хочу приносить пользу, – сказал он наконец.
   – Ой, только без пионерского салюта, – Викин отец провел черной пятерней по дыбившимся волосам над ухом. – Я просил честно.
   – А я честно, – Лёнчик почувствовал себя оскорбленным.
   – Тогда, – отрываясь от заготовки туфли и кладя нож на колени, проговорил отец Вики, – я тебе скажу о твоей пользе. Кто хочет приносить в жизни пользу, тот приносит ей вред, вот запомни. Жизни ничья польза не нужна. Это ты должен брать пользу от жизни. Она богатая, у нее на всех хватит. Ты берешь – тебе хорошо и ей хорошо. Хочешь, я тебе скажу, чего ты хочешь от жизни на самом деле, без пионерского салюта?
   – Да, – деревянным голосом отозвался Лёнчик.
   Викин отец вскинул вверх черный указательный палец.
   – Радости ты хочешь от жизни. Все хотят от жизни радости. А что тебе доставляет радость больше: сидеть дома за уроками или бегать на улице?
   Лёнчик недоверчиво смотрел на Викиного отца, прислушиваясь к себе. Получалось, что Викин отец был прав: улица доставляла больше радости, чем уроки.
   – Но я всегда – сначала уроки, потом улица, – сказал он.
   Викин отец покивал.
   – Это значит, Лёнчик, ты ответственный человек. Только это, ничего больше. Поверь польскому еврею. Ты знаешь, что такое польский еврей? Польский еврей – самый настоящий еврей. Здесь у вас на Урале нет настоящих евреев, это не евреи, это недоразумение. Настоящий еврей – это польский. А настоящий еврей – это мудрость. Потому что каждый польский еврей с детства знает Талмуд. Ты знаешь, что такое Талмуд?
   – Нет, – обескураженно покачал головой Лёнчик.
   Викин отец снова поднял вверх черный указательный палец.
   – Талмуд – это книга мудрости. Настоящий еврей только тот, кто знает Талмуд. Поэтому настоящий еврей – это и есть мудрость.
   – Заладила сорока Якова одно про всякого! – раздался от двери гневный голос. Это была Таисия Евгеньевна. Видимо, она только что вернулась с работы, сняла в коридоре пальто, вошла в комнату – и стала свидетельницей их разговора. – Нашел себе слушателей! Настоящий еврей он! Настоящие евреи сейчас в Израиль едут! Хочешь чувствовать себя настоящим – давай!
   Викин отец вскочил со своей табуретки, сапожная лапа вместе с заготовкой туфли полетела в сторону, и он, сжав кулаки, приподнимаясь на носках и снова опускаясь на пятки, будто весь встряхиваясь на каждое слово, закричал:
   – Уеду! Дождешься! У меня право есть: я польский еврей, мне разрешат! Это раньше нельзя было, теперь разрешат!
   – Ой, испугал! Испугал! – Викина мать вдруг стала спокойна, усмешлива, в статности, что была в ней, появилась величественность. – Уезжай, кто тебя держит. Там таких сапожников только и ждут.
   Вика с Жанной будто сжались, во взглядах их читались испуг и стыд; должно быть, такие сцены были им не впервой, но оттого, что свидетелями сцены стали Лёнчик с Сасой-Масой, они чувствовали себя опозоренными.
   Саса-Маса потянул Лёнчика за рукав.
   – Пойдем, – прошептал он. – Что тут делать. Сматываемся.
   Никто их не останавливал.
   На улице, когда вышли из подъезда, Саса-Маса присвистнул и похлопал Лёнчика по плечу.
   – Ну спасибо тебе за знакомство. Развлек. В цирке не так интересно бывает.
   Лёнчик ощущал себя виноватым. Как нелепо все началось, так нелепо и завершилось.
   – Да ты знаешь, – спотыкаясь, протянул он. – Вообще никогда раньше такого…
   – Не специально же для нас, – проронил Саса-Маса.
   – А ты знаешь, я, кажется, понял, из-за чего они ссорятся, – осенило Лёнчика. – Это он хочет обратно в Польшу к себе уехать. А мать, наверно, возражает. Зачем ей в Польшу. И Вике незачем. И Жанке тоже. Он хочет, а она нет, вот они и ссорятся. Раньше нельзя было уехать, а теперь можно. Помнишь, он говорил, что теперь можно и его выпустят?
   – А почему это вдруг раньше нельзя было, а теперь можно?
   – Потому что… – Лёнчик споткнулся. Он не знал, как объяснить то, что он чувствовал. Он чувствовал, что все это связано: и предночной кухонный разговор отца с матерью, и рассказ дедушки Саши о том, как был начальником милиции в Тюмени, и слова бабушки Кати, что Сталин стал культом личности, и то, что теперь Викиному отцу можно уехать обратно в Польшу, – но как связано, он не понимал.
   – Вообще ладно, все чепуха, главное вот что, – не дождавшись от него ответа, сказал Саса-Маса, – я что-то не понял, что там сеструха твоего Вики об экзаменах говорила?
   – Да, в самом деле! – тут же подхватил Лёнчик. – Будто бы не будет!
   – Узнать бы как-то, точно не будет или она натрепала. – Саса-Маса вздохнул с такой мечтательностью – будто представил себе что-то необычайно вкусное, но совершенно недоступное. – Узнать бы как-то, Лёнчик, да?
   – Хорошо бы, конечно! – отозвался Лёнчик. – А как узнать?.
   – Так слушай! – воскликнул Саса-Маса. По глазам его было видно – какая-то свежая мысль пришла ему в голову. – Ты же в совете дружины! Спроси там у старшей пионервожатой, она-то уж наверняка знает.
   Лёнчик хлопнул себя по лбу.
   – Дельная мысль! Должна знать.
   Назавтра на большой перемене Лёнчик вместе с Сасой-Масой полетели на второй этаж в пионерскую комнату. Из пионерской комнаты, когда приблизились к ней, донеслись утробные неумелые звуки пионерского горна. Саса-Маса не решился зайти внутрь, остался в коридоре, и Лёнчик ступил в пионерскую комнату один. Пионервожатой Гали в комнате не было, а за ее столом сидел моряк в черной форме, с блестящими золотыми погонами, на которых сияла маленькая золотая звездочка, у губ он держал сверкающий золотой горн – неумелые звуки, разносившиеся по коридору, были его произведением.