Страница:
– Ты в Мюнхене? Почему не предупредил? Приезжай немедленно!
– Я здесь проездом, Эрна. Мой поезд через час. Если сможешь, приезжай сюда. Я буду ждать у билетных касс.
Через полчаса Эрна была на вокзале. Клаус стоял возле окна недалеко от крайней кассы. Он с нетерпением поглядывал на стрелки настенных часов. В одной руке он держал трость, через другую был перекинут форменный плащ.
Эрна подбежала и остановилась в шаге от него. Она сразу отметила произошедшие в облике Клауса перемены. Больничная бледность на его лице прошла. Он был бодр, однако улыбка выражала скорее растерянность нежели былую самоуверенность с едва уловимым налетом превосходства.
Все нашивки и пуговицы на его темно-синем мундире имели теперь серебристо-белый цвет. Над двойными галунами на рукавах были вышиты маленькие орлы с замысловатыми вензелями под свастикой. Фуражку вместо кожаного ремешка украшал серебряный шнур. Слева на кителе рядом с крейсерским знаком был пристегнут круглый значок за прорыв морской блокады. Ниже – серебряный знак за ранение второй степени. В пуговичной петлице краснела ленточка Железного креста второго класса.
Эрна подошла и ткнулась лбом в его плечо.
– Клаус, куда ты едешь?
– Снова в Брест, Эрна.
– Зачем? Ведь твоего «Принца» там нет.
– Теперь я чиновник административной службы, и корабль мне не нужен. Раньше я сам называл таких береговыми крысами.
– Ты не должен так говорить. – Эрна отстранилась. – Как твоя нога? Клаус, мы так переживали, когда узнали о смерти твоих родителей! Я проплакала всю ночь.
– Эрна, я должен тебе сказать, – он переложил трость в левую руку и дотронулся до ее волос, – я уезжаю на целый год.
– Я буду ждать!
– Это еще не все. Мы не сможем часто писать друг другу, а первые месяцы, вероятно, и вовсе будем лишены этой возможности.
– Почему?
– Я буду далеко. Брест – лишь промежуточный пункт. Но я постараюсь передать весточку при первой возможности.
– Куда ты едешь?
Клаус молча гладил ее по волосам.
– Ладно, понимаю. Но покажи хоть рукой в ту сторону! – взмолилась Эрна. – Я часто иду утром в университет через Хофгартен, где мы встретились. Я буду останавливаться, смотреть в твою сторону, и мы будем ближе.
– Утром смотри туда, где солнце, Эрна.
– Так далеко! – догадалась она и в испуге прижала ладонь к своим губам.
Они направились на перрон. Молодой матрос с вышитым целеоновой нитью словом «Knegsmarine» на бескозырке нес следом чемодан. Матрос прошел в вагон, а Эрна и Клаус остались стоять на перроне.
– Прости, что так получилось, – говорил Клаус. – Всё произошло неожиданно. Не было времени ни позвонить, ни послать телеграмму. Во Франции уже ждет судно.
В Бресте его ожидала подводная лодка. Он и еще двое сотрудников атташата вместе с несколькими ящиками документов, секретных кодов для «Энигмы» и чемоданом валюты должны были проделать очень долгое путешествие сначала на субмарине, а потом на одном из германских рейдеров, пройдя через три океана. Где-то далеко-далеко на востоке адмирал Дениц создавал базу подводного флота для крейсерских операций в Тихом и Индийском океанах. Эта затея была осуществима лишь благодаря союзнической помощи Японии. Там и предстояло работать военно-морскому администратору ранга оберлейтенанта цур зее Клаусу фон Тротта.
Клаус прекрасно знал, что год – это лишь благая мечта. Было бы непозволительной роскошью везти мелкого чиновника через всю планету ради одного года работы.
В залах было пустынно. Редкие посетители, вероятно приезжие, большинство из которых военные, прохаживались, коротая время. Вспоминая далекий тридцать седьмой год, Эрна отмечала произошедшие здесь перемены Со стен на нее смотрела война. Оставались, конечно, портреты вождей и идиллические сценки из сельской жизни, но все новое касалось только войны.
Полотна были выдержаны в мрачных тонах. Часто в одном цвете. Авторы стремились создать впечатление суровости и тягот фронтовой жизни. Бесконечные раненые, кто-то кого-то несет, дым, мгла.
– У тебя все в порядке? – услышала она негромкий голос за спиной.
Это была Софи Шолль. Ее пышный чуб и совсем короткую сзади стрижку можно было узнать издалека Они познакомились этим летом на металлургическом заводе в Ульме. Обе девушки, состоявшие, кроме всего прочего, в женской секции РАД [29], были направлены туда на отработку.
– С твоим братом ничего не случилось?
Эрна отрицательно покачала головой и поздоровалась. Софи взяла ее под руку и повлекла к окну.
– А я уж подумала, что-то стряслось. Стоишь тут одна, как сирота. Часто здесь бываешь?
Эрна помнила, что Софи увлекается живописью. Она видела ее рисунки, и в большинстве своем они ей понравились. Не все было понятно. С чем-то хотелось поспорить, но рассматривать их было интересно. В отличие от многих висящих здесь полотен, которые достаточно было окинуть взглядом, чтобы уже никогда в жизни к ним не возвращаться.
– Нет. За всю войну впервые. А ты?
– Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
– Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
– Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
– Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, – призналась она честно.
– Все понятно, – успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, – дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
– А ты знаешь, – уже на улице сказала Софи, – почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
– Как нет? Вообще?
– Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
– Как же так?
– Очень просто – был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
– Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, – попросила Эрна.
– В двух словах не расскажешь.
– Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
– Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский – это такой советский поэт – назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь – посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
– Ах, Эрна, – продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, – все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно – он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, – сказала она, протягивая руку. – Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.
Когда Эрна медленно поднималась к себе на третий этаж, она вдруг подумала о таинственных листовках, уже несколько месяцев будораживших город. «Письма белой розы». Не слишком ли романтично для названия подпольной организации? Эрну поразила смутная догадка, и она остановилась. Софи что-то упоминала о «Фиолетовой розе» – художественном кружке русских авангардистов начала века. Уж не она ли…
На следующий день они опять бродили по залам художественных выставок, но уже в Новой пинакотеке, и Софи снова рассказывала о художниках и картинах.
– После тридцать шестого года, когда Геббельс своим приказом запретил критику «немецкого искусства», люди воспринимают все, что вывешено в музее или вышло на киноэкран, как нечто отборное и равноценное. И когда на одной стене рядом с приличной вещью висит откровенная пропагандистская серость, многие этого не замечают. Многие, конечно, чувствуют, что одно им нравится естественным образом, а другое должно нравиться уже только потому, что вывешено здесь. Я скажу тебе, Эрна, крамольную вещь, – Софи перешла на полушепот, – народ без соответствующего воспитания вкуса никогда не разберется в том, где настоящее искусство, а где смазливая угодливость. И никакая кровь и духовное родство с великими предками тут не помогут.
Они остановились у полотна с изображением добропорядочного немецкого семейства с кучей ребятишек, счастливой мамашей и отцом в форме штурмовика.
– Вот еще одно современное «святое семейство», – продолжала негромко Софи. – Готовая инструкция, где расписано предназначение каждого. Этой, – она кивком головы показала на довольную мать, – быть курицей-несушкой, как и нам с тобой, а этому, – кивок в сторону папаши, – строить новую Германию. И не дай бог к строительству рейха, его политике или судопроизводству прикоснуться нам, женщинам. Нам даже запретили губную помаду, милостиво разрешив только припудрить лоснящийся носик. Читала эту статью в «Народном обозревателе»? Так что знай свой шесток и рожай, а если страдаешь дурной наследственностью, тебе перевяжут яичники. Тогда сиди и не кудахтай.
Эрну коробила некоторая жесткость суждений подруги, но она понимала, что основаны они на реалиях.
– Нас настолько напичкали идеологией немецкого национального биотического сообщества и догмами расовой евгеники, что многие уже не нуждаются в божественном спасении души, – увлекая Эрну к выходу, говорила Софи. – Они считают, что их чистая кровь и есть залог спасения Но еще в тридцать третьем году здесь, у вас в Мюнхене, кардинал Фаульхабер прекрасно и смело сказал в своей рождественской проповеди: «Речь о спасении на одном лишь основании принадлежности к немецкой крови идти не может. Нас спасет только драгоценная кровь распятого Христа. И нет другого имени и другой крови под небесами, которые могут нас спасти».
Этот разговор происходил уже на улице. Об увлечении Софи богословием и философией Эрна догадывалась, но многого, конечно, не знала. Не знала она, к примеру, что ее школьное выпускное сочинения называлось «Рука, качающая колыбель, качает весь мир». И это в то время, когда сама Эрна – как и большинство остальных – писала под старательно выведенным заголовком: «Моя жизнь принадлежит Родине!» Не знала она и о том, что, переехав в Мюнхен только в начале этого года, Софи была уже знакома с некоторыми здешними художниками и богословами, оппозиционно настроенными к режиму, что ее отец, бывший когда-то бургомистром небольшого городка, стал при нацистах ярым противником режима и даже сидел за это в тюрьме, что сама Софи мучительно искала ответ на вопрос, как сохранить христианскую веру в условиях отрицающей ее диктатуры.
– А ты веришь в Спасение? – спросила Софи Эрну.
– Откровенно говоря, у меня с верой проблемы, – смущенно отвечала та.
– Ну например? Назови одну из главных. Что не даёт тебе покоя, с чем ты не согласна?
Эрна задумалась.
– Понимаешь, я никак не могу смириться с тем, что мои родители, которых я считаю самыми добрыми и порядочными людьми на свете, не заслужат Спасения только потому, что не верят в Бога. Ведь если он существует и действительно справедлив и любит людей, то почему непременным условием их Спасения он выставляет веру? Почему неверие перечеркивает самую достойную жизнь?
– Понятно, – покачала головой Софи. – Ты ставишь один из самых сложных, на мой взгляд, вопросов. Монтень в своих «Опытах» приводил на этот счет пример с Демокритом: в ответ на увещевания какого-то жреца принять его веру в обмен на вечное блаженство после смерти он спросил: «Ты хочешь сказать, что такие великие люди, как Агесилай и… кто-то еще, я не помню, будут несчастны, а такой ничтожный тупица, как ты, получит небесное блаженство только на том основании, что ты жрец, а они нет?» Как видишь, подобный вопрос стоит перед людьми уже третью тысячу лет. И перед какими людьми! – Она взяла Эрну под руку. – Я ведь тоже только еще стремлюсь к вере. Ее нужно постигать годами, как постигают саму жизнь. Только тупица, впервые посетивший церковь или побеседовавший со священником, может заявить: «Вот теперь я верю».
Они довольно долго шли, погруженные в свои мысли Софи снова первой нарушила молчание:
– Когда наши вожди в своих речах обращаются к Богу, то либо делают это для красного словца, либо имеют в виду своего, выдуманного ими немецкого бога, с которым можно особенно не церемониться. Да и некоторые священники подыгрывают им. Только что я вспоминала о Фаульхабере, но уже через несколько месяцев после него пастор Грюнер напишет, что именно благодаря Гитлеру мы обрели путь к Христу и что национал-социализм – это практическая реализация христианства. Вот так.
Порыв ветра бросил на них сорванные с дубов и кленов отжившие свой короткий век листья. Глядя на них, Софи задумчиво произнесла:
– Ты не представляешь себе, как я была горда, когда моему брату на партийном съезде в Нюрнберге в тридцать пятом доверили нести флаг их отряда гитлеровской молодежи. Как трепетно тогда мы относились к нашим флагам! Мальчишки сами изобретали и шили их, ползая на коленках по полу. А потом все флаги заменили на единый стандарт с черным хакенкройцером, и стало скучно. Но мы еще некоторое время находились в плену иллюзий и очень злились на отца, когда он называл фюрера гамельнским крысоловом.
– А теперь? – спросила Эрна.
– А теперь… – Софи пошевелила носком ботинка ворох опавшей листвы у бордюра. – Вот они, наши иллюзии
Эрна хотела спросить ее о таинственных письмах, но что-то удержало ее.
– Чего?
– А как, если человеку прошлого надо что-нибудь сказать, вы это делаете? С помощью голограмм?
– Очень редко. Чаще во время гипнотического сеанса, похожего на обыкновенный сон.
– А как делается такой сон?
– Понимаешь, Кай, этим занимаются специалисты.
– Ну и что, что специалисты? Ты ведь тоже знаешь. Расскажи.
Инженер Карел и его сын пили чай на веранде летнего домика. Кай перешел уже в четвертый класс, но оставался таким же любознательным, как и прежде.
– Ну, программируется сценарий, моделируются декорации, подбираются исполнители на главные роли. В общем, все как в кино.
– Кино уже давно делают на компьютерах почти без всяких артистов.
– И здесь то же самое. Все роли исполняют специально запрограммированные виртуальные фантомы, хотя в принципе допускается и присутствие живых людей.
– А как делаются фантомы?
– Как, как… Если сон исторический, для главных действующих лиц создаются персонажи, похожие внешне на своих прототипов. Они программируются в соответствии с характером прототипов, уровнем их знаний, поведенческими особенностями, здоровьем и так далее. Затем они играют роль согласно разработанному сценарию, но в отличие от кино обладают достаточными степенями свободы.
– Как в компьютерных играх?
– Да. – Карел, что-то вспомнив, заулыбался. – Недавно и меня привлекли для одного такого персонажа, правда, не полностью.
– Как это – не полностью?
– Взяли мою физиономию, состарили лет на двадцать, заменили глаза на более жестокие, поменяли прическу, одели подобающим образом. Надо попросить сделать распечатку.
– Папа, что же от тебя осталось?
– Ну, вот хотя бы эта родинка, – Карел показал на шею, слева под подбородком.
– А кого ты там изображал? То есть я хотел спросить, для кого потребовалась твоя внешность?
– Для одного типа из древнего мира.
– Для кого?
– Ты все равно не знаешь. Для одного древнего римлянина.
– Для Юлия Цезаря?
– А что, кроме Юлия Цезаря, других римлян не было? – подтрунил над сыном инженер.
– Ну для кого же тогда?
– Для Суллы. Пей давай чай, пока не остыл.
Сын задумался. Карел тем временем, прихлебывая из своей кружки, стал просматривать на электронной панели подставки под горячее расписание телепередач.
– Для Луция Корнелия Суллы? – уточнил мальчуган. – Которого еще называли Счастливым?
Инженер поперхнулся чаем и уставился на сына.
– Ты откуда знаешь про Суллу?
– Пап, я же состою в школьном обществе «Древних цивилизаций». Ты что, забыл?
– Ах да. Точно, – успокоился инженер по перемещениям. – Ну и что ты еще про него знаешь? Крутой, говорят, был диктатор.
– Недавно нашли его мемуары. Скажи, а если в таком сне примет участие живой человек, что он увидит?
– То же, что и спящий, плюс самого спящего как бы со стороны, с которым он может общаться. Образ спящего, кстати, тоже программируется. Его, как правило, наряжают в соответствии со сценарием и часто внушают определенную роль, чтобы вписать в сюжет. Как они это делают – ума не приложу. Учись хорошо и, когда вырастешь, сам станешь оператором таких сеансов, как наш Мортимер.
XV
– Я здесь проездом, Эрна. Мой поезд через час. Если сможешь, приезжай сюда. Я буду ждать у билетных касс.
Через полчаса Эрна была на вокзале. Клаус стоял возле окна недалеко от крайней кассы. Он с нетерпением поглядывал на стрелки настенных часов. В одной руке он держал трость, через другую был перекинут форменный плащ.
Эрна подбежала и остановилась в шаге от него. Она сразу отметила произошедшие в облике Клауса перемены. Больничная бледность на его лице прошла. Он был бодр, однако улыбка выражала скорее растерянность нежели былую самоуверенность с едва уловимым налетом превосходства.
Все нашивки и пуговицы на его темно-синем мундире имели теперь серебристо-белый цвет. Над двойными галунами на рукавах были вышиты маленькие орлы с замысловатыми вензелями под свастикой. Фуражку вместо кожаного ремешка украшал серебряный шнур. Слева на кителе рядом с крейсерским знаком был пристегнут круглый значок за прорыв морской блокады. Ниже – серебряный знак за ранение второй степени. В пуговичной петлице краснела ленточка Железного креста второго класса.
Эрна подошла и ткнулась лбом в его плечо.
– Клаус, куда ты едешь?
– Снова в Брест, Эрна.
– Зачем? Ведь твоего «Принца» там нет.
– Теперь я чиновник административной службы, и корабль мне не нужен. Раньше я сам называл таких береговыми крысами.
– Ты не должен так говорить. – Эрна отстранилась. – Как твоя нога? Клаус, мы так переживали, когда узнали о смерти твоих родителей! Я проплакала всю ночь.
– Эрна, я должен тебе сказать, – он переложил трость в левую руку и дотронулся до ее волос, – я уезжаю на целый год.
– Я буду ждать!
– Это еще не все. Мы не сможем часто писать друг другу, а первые месяцы, вероятно, и вовсе будем лишены этой возможности.
– Почему?
– Я буду далеко. Брест – лишь промежуточный пункт. Но я постараюсь передать весточку при первой возможности.
– Куда ты едешь?
Клаус молча гладил ее по волосам.
– Ладно, понимаю. Но покажи хоть рукой в ту сторону! – взмолилась Эрна. – Я часто иду утром в университет через Хофгартен, где мы встретились. Я буду останавливаться, смотреть в твою сторону, и мы будем ближе.
– Утром смотри туда, где солнце, Эрна.
– Так далеко! – догадалась она и в испуге прижала ладонь к своим губам.
Они направились на перрон. Молодой матрос с вышитым целеоновой нитью словом «Knegsmarine» на бескозырке нес следом чемодан. Матрос прошел в вагон, а Эрна и Клаус остались стоять на перроне.
– Прости, что так получилось, – говорил Клаус. – Всё произошло неожиданно. Не было времени ни позвонить, ни послать телеграмму. Во Франции уже ждет судно.
В Бресте его ожидала подводная лодка. Он и еще двое сотрудников атташата вместе с несколькими ящиками документов, секретных кодов для «Энигмы» и чемоданом валюты должны были проделать очень долгое путешествие сначала на субмарине, а потом на одном из германских рейдеров, пройдя через три океана. Где-то далеко-далеко на востоке адмирал Дениц создавал базу подводного флота для крейсерских операций в Тихом и Индийском океанах. Эта затея была осуществима лишь благодаря союзнической помощи Японии. Там и предстояло работать военно-морскому администратору ранга оберлейтенанта цур зее Клаусу фон Тротта.
Клаус прекрасно знал, что год – это лишь благая мечта. Было бы непозволительной роскошью везти мелкого чиновника через всю планету ради одного года работы.
* * *
В один из тех осенних дней Эрна зашла в Дом немецкого искусства. Просто выдалось свободное время и захотелось вдруг побыть одной.В залах было пустынно. Редкие посетители, вероятно приезжие, большинство из которых военные, прохаживались, коротая время. Вспоминая далекий тридцать седьмой год, Эрна отмечала произошедшие здесь перемены Со стен на нее смотрела война. Оставались, конечно, портреты вождей и идиллические сценки из сельской жизни, но все новое касалось только войны.
Полотна были выдержаны в мрачных тонах. Часто в одном цвете. Авторы стремились создать впечатление суровости и тягот фронтовой жизни. Бесконечные раненые, кто-то кого-то несет, дым, мгла.
– У тебя все в порядке? – услышала она негромкий голос за спиной.
Это была Софи Шолль. Ее пышный чуб и совсем короткую сзади стрижку можно было узнать издалека Они познакомились этим летом на металлургическом заводе в Ульме. Обе девушки, состоявшие, кроме всего прочего, в женской секции РАД [29], были направлены туда на отработку.
– С твоим братом ничего не случилось?
Эрна отрицательно покачала головой и поздоровалась. Софи взяла ее под руку и повлекла к окну.
– А я уж подумала, что-то стряслось. Стоишь тут одна, как сирота. Часто здесь бываешь?
Эрна помнила, что Софи увлекается живописью. Она видела ее рисунки, и в большинстве своем они ей понравились. Не все было понятно. С чем-то хотелось поспорить, но рассматривать их было интересно. В отличие от многих висящих здесь полотен, которые достаточно было окинуть взглядом, чтобы уже никогда в жизни к ним не возвращаться.
– Нет. За всю войну впервые. А ты?
– Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
– Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
– Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
– Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, – призналась она честно.
– Все понятно, – успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, – дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
– А ты знаешь, – уже на улице сказала Софи, – почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
– Как нет? Вообще?
– Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
– Как же так?
– Очень просто – был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
– Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, – попросила Эрна.
– В двух словах не расскажешь.
– Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
– Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский – это такой советский поэт – назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь – посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
– Ах, Эрна, – продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, – все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно – он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, – сказала она, протягивая руку. – Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.
Когда Эрна медленно поднималась к себе на третий этаж, она вдруг подумала о таинственных листовках, уже несколько месяцев будораживших город. «Письма белой розы». Не слишком ли романтично для названия подпольной организации? Эрну поразила смутная догадка, и она остановилась. Софи что-то упоминала о «Фиолетовой розе» – художественном кружке русских авангардистов начала века. Уж не она ли…
На следующий день они опять бродили по залам художественных выставок, но уже в Новой пинакотеке, и Софи снова рассказывала о художниках и картинах.
– После тридцать шестого года, когда Геббельс своим приказом запретил критику «немецкого искусства», люди воспринимают все, что вывешено в музее или вышло на киноэкран, как нечто отборное и равноценное. И когда на одной стене рядом с приличной вещью висит откровенная пропагандистская серость, многие этого не замечают. Многие, конечно, чувствуют, что одно им нравится естественным образом, а другое должно нравиться уже только потому, что вывешено здесь. Я скажу тебе, Эрна, крамольную вещь, – Софи перешла на полушепот, – народ без соответствующего воспитания вкуса никогда не разберется в том, где настоящее искусство, а где смазливая угодливость. И никакая кровь и духовное родство с великими предками тут не помогут.
Они остановились у полотна с изображением добропорядочного немецкого семейства с кучей ребятишек, счастливой мамашей и отцом в форме штурмовика.
– Вот еще одно современное «святое семейство», – продолжала негромко Софи. – Готовая инструкция, где расписано предназначение каждого. Этой, – она кивком головы показала на довольную мать, – быть курицей-несушкой, как и нам с тобой, а этому, – кивок в сторону папаши, – строить новую Германию. И не дай бог к строительству рейха, его политике или судопроизводству прикоснуться нам, женщинам. Нам даже запретили губную помаду, милостиво разрешив только припудрить лоснящийся носик. Читала эту статью в «Народном обозревателе»? Так что знай свой шесток и рожай, а если страдаешь дурной наследственностью, тебе перевяжут яичники. Тогда сиди и не кудахтай.
Эрну коробила некоторая жесткость суждений подруги, но она понимала, что основаны они на реалиях.
– Нас настолько напичкали идеологией немецкого национального биотического сообщества и догмами расовой евгеники, что многие уже не нуждаются в божественном спасении души, – увлекая Эрну к выходу, говорила Софи. – Они считают, что их чистая кровь и есть залог спасения Но еще в тридцать третьем году здесь, у вас в Мюнхене, кардинал Фаульхабер прекрасно и смело сказал в своей рождественской проповеди: «Речь о спасении на одном лишь основании принадлежности к немецкой крови идти не может. Нас спасет только драгоценная кровь распятого Христа. И нет другого имени и другой крови под небесами, которые могут нас спасти».
Этот разговор происходил уже на улице. Об увлечении Софи богословием и философией Эрна догадывалась, но многого, конечно, не знала. Не знала она, к примеру, что ее школьное выпускное сочинения называлось «Рука, качающая колыбель, качает весь мир». И это в то время, когда сама Эрна – как и большинство остальных – писала под старательно выведенным заголовком: «Моя жизнь принадлежит Родине!» Не знала она и о том, что, переехав в Мюнхен только в начале этого года, Софи была уже знакома с некоторыми здешними художниками и богословами, оппозиционно настроенными к режиму, что ее отец, бывший когда-то бургомистром небольшого городка, стал при нацистах ярым противником режима и даже сидел за это в тюрьме, что сама Софи мучительно искала ответ на вопрос, как сохранить христианскую веру в условиях отрицающей ее диктатуры.
– А ты веришь в Спасение? – спросила Софи Эрну.
– Откровенно говоря, у меня с верой проблемы, – смущенно отвечала та.
– Ну например? Назови одну из главных. Что не даёт тебе покоя, с чем ты не согласна?
Эрна задумалась.
– Понимаешь, я никак не могу смириться с тем, что мои родители, которых я считаю самыми добрыми и порядочными людьми на свете, не заслужат Спасения только потому, что не верят в Бога. Ведь если он существует и действительно справедлив и любит людей, то почему непременным условием их Спасения он выставляет веру? Почему неверие перечеркивает самую достойную жизнь?
– Понятно, – покачала головой Софи. – Ты ставишь один из самых сложных, на мой взгляд, вопросов. Монтень в своих «Опытах» приводил на этот счет пример с Демокритом: в ответ на увещевания какого-то жреца принять его веру в обмен на вечное блаженство после смерти он спросил: «Ты хочешь сказать, что такие великие люди, как Агесилай и… кто-то еще, я не помню, будут несчастны, а такой ничтожный тупица, как ты, получит небесное блаженство только на том основании, что ты жрец, а они нет?» Как видишь, подобный вопрос стоит перед людьми уже третью тысячу лет. И перед какими людьми! – Она взяла Эрну под руку. – Я ведь тоже только еще стремлюсь к вере. Ее нужно постигать годами, как постигают саму жизнь. Только тупица, впервые посетивший церковь или побеседовавший со священником, может заявить: «Вот теперь я верю».
Они довольно долго шли, погруженные в свои мысли Софи снова первой нарушила молчание:
– Когда наши вожди в своих речах обращаются к Богу, то либо делают это для красного словца, либо имеют в виду своего, выдуманного ими немецкого бога, с которым можно особенно не церемониться. Да и некоторые священники подыгрывают им. Только что я вспоминала о Фаульхабере, но уже через несколько месяцев после него пастор Грюнер напишет, что именно благодаря Гитлеру мы обрели путь к Христу и что национал-социализм – это практическая реализация христианства. Вот так.
Порыв ветра бросил на них сорванные с дубов и кленов отжившие свой короткий век листья. Глядя на них, Софи задумчиво произнесла:
– Ты не представляешь себе, как я была горда, когда моему брату на партийном съезде в Нюрнберге в тридцать пятом доверили нести флаг их отряда гитлеровской молодежи. Как трепетно тогда мы относились к нашим флагам! Мальчишки сами изобретали и шили их, ползая на коленках по полу. А потом все флаги заменили на единый стандарт с черным хакенкройцером, и стало скучно. Но мы еще некоторое время находились в плену иллюзий и очень злились на отца, когда он называл фюрера гамельнским крысоловом.
– А теперь? – спросила Эрна.
– А теперь… – Софи пошевелила носком ботинка ворох опавшей листвы у бордюра. – Вот они, наши иллюзии
Эрна хотела спросить ее о таинственных письмах, но что-то удержало ее.
* * *
– Па-а-ап!– Чего?
– А как, если человеку прошлого надо что-нибудь сказать, вы это делаете? С помощью голограмм?
– Очень редко. Чаще во время гипнотического сеанса, похожего на обыкновенный сон.
– А как делается такой сон?
– Понимаешь, Кай, этим занимаются специалисты.
– Ну и что, что специалисты? Ты ведь тоже знаешь. Расскажи.
Инженер Карел и его сын пили чай на веранде летнего домика. Кай перешел уже в четвертый класс, но оставался таким же любознательным, как и прежде.
– Ну, программируется сценарий, моделируются декорации, подбираются исполнители на главные роли. В общем, все как в кино.
– Кино уже давно делают на компьютерах почти без всяких артистов.
– И здесь то же самое. Все роли исполняют специально запрограммированные виртуальные фантомы, хотя в принципе допускается и присутствие живых людей.
– А как делаются фантомы?
– Как, как… Если сон исторический, для главных действующих лиц создаются персонажи, похожие внешне на своих прототипов. Они программируются в соответствии с характером прототипов, уровнем их знаний, поведенческими особенностями, здоровьем и так далее. Затем они играют роль согласно разработанному сценарию, но в отличие от кино обладают достаточными степенями свободы.
– Как в компьютерных играх?
– Да. – Карел, что-то вспомнив, заулыбался. – Недавно и меня привлекли для одного такого персонажа, правда, не полностью.
– Как это – не полностью?
– Взяли мою физиономию, состарили лет на двадцать, заменили глаза на более жестокие, поменяли прическу, одели подобающим образом. Надо попросить сделать распечатку.
– Папа, что же от тебя осталось?
– Ну, вот хотя бы эта родинка, – Карел показал на шею, слева под подбородком.
– А кого ты там изображал? То есть я хотел спросить, для кого потребовалась твоя внешность?
– Для одного типа из древнего мира.
– Для кого?
– Ты все равно не знаешь. Для одного древнего римлянина.
– Для Юлия Цезаря?
– А что, кроме Юлия Цезаря, других римлян не было? – подтрунил над сыном инженер.
– Ну для кого же тогда?
– Для Суллы. Пей давай чай, пока не остыл.
Сын задумался. Карел тем временем, прихлебывая из своей кружки, стал просматривать на электронной панели подставки под горячее расписание телепередач.
– Для Луция Корнелия Суллы? – уточнил мальчуган. – Которого еще называли Счастливым?
Инженер поперхнулся чаем и уставился на сына.
– Ты откуда знаешь про Суллу?
– Пап, я же состою в школьном обществе «Древних цивилизаций». Ты что, забыл?
– Ах да. Точно, – успокоился инженер по перемещениям. – Ну и что ты еще про него знаешь? Крутой, говорят, был диктатор.
– Недавно нашли его мемуары. Скажи, а если в таком сне примет участие живой человек, что он увидит?
– То же, что и спящий, плюс самого спящего как бы со стороны, с которым он может общаться. Образ спящего, кстати, тоже программируется. Его, как правило, наряжают в соответствии со сценарием и часто внушают определенную роль, чтобы вписать в сюжет. Как они это делают – ума не приложу. Учись хорошо и, когда вырастешь, сам станешь оператором таких сеансов, как наш Мортимер.
XV
Профессор Вангер заметил, что в те дни, когда он не прикасается к Книге, он не видит не только очередной римский сон, но и вообще нет никаких сновидений. Это обстоятельство, несколько раз специально проверенное и всякий раз подтверждавшееся, еще больше убедило его в связи снов с Книгой. «Она не просто знает будущее, но обладает еще и магическими свойствами», – думал он. У него и в мыслях не было, что не сама Книга порождает сновидения и дает в них некие указания, а просто-напросто он находится под наблюдением людей, ее потерявших. Приди он к этому выводу, и жизнь профессора превратилась бы в настоящий кошмар. Одно дело подпасть под влияние магического предмета, и совершенно другое – понять, что за тобой денно и нощно следят разумные существа, да еще пытаются командовать.
То, что Книга обладает необычными свойствами, подтверждалось и другими ее качествами. Профессор постепенно заметил, что загнутый им уголок страницы, если его потом отогнуть, через некоторое время полностью разглаживается. При этом не остается ни малейшего следа на бумаге. Однажды он попытался оторвать небольшую часть уголка одной из страниц, но с величайшим удивлением понял, что не может этого сделать. Он схватил всю страницу целиком, смял ее и стал рвать изо всех сил. Ничего не получалось. С одной стороны, на ощупь и внешний вид это была обычная бумага, не пленка или какая-нибудь ткань, с другой же – ее невозможно было даже надорвать. В тот день он оставил свои попытки, а на следующий заметил, что скомканная страница почти расправилась. Еще через день на ней не осталось и следа экзекуции.
После этого эксперимента он стал еще более осторожен с Книгой. Всегда прятал ее в глубине верхней полки, закладывая старыми пыльными томами.
И все же, хоть и не каждый день, профессор снова доставал по вечерам один из томов Шнайдера и, запершись в кабинете, продолжал переводить отдельные отрывки. За это он расплачивался очередным римским сновидением, насыщенность и кошмарность которого напрямую зависела от объема и важности прочитанного им накануне. Тетрадь с переводами он прятал рядом с томиками Шнайдера.
– Над чем ты там корпишь? – спрашивала его жена. – На тебя опять свалили «Римское право»? И чего это ты под старость лет так увлекся английским?
Он отвечал уклончиво. Шутил, что, когда их оккупируют англичане с американцами, им будет проще общаться с новыми властями.
– Тогда, может быть, лучше заняться русским?
Довольно скоро в его сознании сложилась достаточно подробная картина самого громкого покушения на Гитлера, которое еще только должно было произойти летом следующего года. Заговорщиков ожидал сокрушительный провал. Погибнет несколько тысяч офицеров и несколько десятков генералов, включая троих фельдмаршалов. Он уже знал имена многих из них. Тех, кто в большинстве своем еще верно служили фюреру, не предполагая, что готовит им неотвратимая судьба.
«А ведь я мог бы предупредить их, – размышлял профессор. – Даже очень просто».
Относительно некоторых из этих людей ему уже были известны их прошлые неудачные попытки. Например, самая последняя, имевшая место всего несколько дней назад в середине марта, когда фон Тресков и Шлабрендорф подложили в самолет Гитлера бомбу с химическим замедлителем взрыва. Самолет стартовал из Смоленска и… благополучно приземлился в Растенбурге. Операция «Вспышка» провалилась. Через несколько дней новая попытка, и снова неудача. Потом еще. Чтобы отвратить заговорщиков от еще не придуманной ими «Валькирии» двадцатого июля сорок четвертого года, достаточно было связаться с тем же генералом Хеннигом фон Тресковом и рассказать об их прошлой неудачной деятельности. Этот рассказ послужил бы достаточно убедительным (хотя, возможно, и не стопроцентным) доказательством осведомленности профессора Вангера. В конце концов, ради такого дела можно было показать им и саму Книгу.
Остановило бы это однорукого и одноглазого Штауфенберга? Неизвестно. Несомненно одно – он и остальные действовали бы иначе и при любом исходе история пошла бы дальше не по книге Шнайдера.
От всех этих теоретических размышлений и головоломок Вангер приходил в полнейшее замешательство. Он никогда не был человеком действия. Сам себя называл книжным червем и кабинетным историком. И он прекрасно понимал, что ничегошеньки не предпримет. Вовсе не потому, что, дезавуируя Книгу или воспользовавшись сам ее пророчествами, он изменит ход истории. Для него и всех его современников история вершилась сегодня. Как бы ни пошло ее дальнейшее развитие, по Шнайдеру ли, нет ли, для всех оно было бы самым естественным и легитимным. Так что ломать голову над всякими парадоксами не было необходимости. Он ничего не пред. примет потому, что в его сознании уже достаточно четко выкристаллизовался постулат: этого нельзя делать ни при каких обстоятельствах. Нельзя, и все!
Придя в начале апреля к такому выводу, он даже подумал было уничтожить все пять томов. Отсутствие в его квартире камина если и не явилось главным препятствием в осуществлении этого замысла, то помешало основательно. Решимость устроить аутодафе быстро прошла. Он подумал, что книги следует сохранить до конца войны, с которой закончится и описываемая в ней история Третьего рейха, после чего можно снова подумать об их использовании. «А что, – улыбнулся про себя профессор, – хорошую шутку можно было бы сыграть с этим Шнайдером!»
И все же решение окончательно поставить Книгу на полку и больше не заглядывать в нее пришло к профессору после прочтения им главы о лагерях смерти и прочих ужасах и мерзостях, творимых нацистами на оккупированных территориях и у себя дома. В тот вечер он долго сидел в кабинете, потрясенный своей причастностью к чудовищным преступлениям. Студенты из «Белой розы» оказались правы, назвав Гитлера чудовищем. Несколько раз Вангер гасил свет, подходил к окну и отдергивал шторы, Он смотрел на вечернюю улицу и тусклые звезды и думал: «Да нет же, не может быть. Ведь все мы нормальные люди. Читаем Гете и Шиллера, воспитываем своих детей в любви к родине, учим их уважать старших и помогать младшим. Можно поверить в отдельные факты бесчеловечности – на войне без этого не бывает, но не в таких же гипертрофированных формах. Шнайдер пишет о миллионах!»
То, что Книга обладает необычными свойствами, подтверждалось и другими ее качествами. Профессор постепенно заметил, что загнутый им уголок страницы, если его потом отогнуть, через некоторое время полностью разглаживается. При этом не остается ни малейшего следа на бумаге. Однажды он попытался оторвать небольшую часть уголка одной из страниц, но с величайшим удивлением понял, что не может этого сделать. Он схватил всю страницу целиком, смял ее и стал рвать изо всех сил. Ничего не получалось. С одной стороны, на ощупь и внешний вид это была обычная бумага, не пленка или какая-нибудь ткань, с другой же – ее невозможно было даже надорвать. В тот день он оставил свои попытки, а на следующий заметил, что скомканная страница почти расправилась. Еще через день на ней не осталось и следа экзекуции.
После этого эксперимента он стал еще более осторожен с Книгой. Всегда прятал ее в глубине верхней полки, закладывая старыми пыльными томами.
И все же, хоть и не каждый день, профессор снова доставал по вечерам один из томов Шнайдера и, запершись в кабинете, продолжал переводить отдельные отрывки. За это он расплачивался очередным римским сновидением, насыщенность и кошмарность которого напрямую зависела от объема и важности прочитанного им накануне. Тетрадь с переводами он прятал рядом с томиками Шнайдера.
– Над чем ты там корпишь? – спрашивала его жена. – На тебя опять свалили «Римское право»? И чего это ты под старость лет так увлекся английским?
Он отвечал уклончиво. Шутил, что, когда их оккупируют англичане с американцами, им будет проще общаться с новыми властями.
– Тогда, может быть, лучше заняться русским?
Довольно скоро в его сознании сложилась достаточно подробная картина самого громкого покушения на Гитлера, которое еще только должно было произойти летом следующего года. Заговорщиков ожидал сокрушительный провал. Погибнет несколько тысяч офицеров и несколько десятков генералов, включая троих фельдмаршалов. Он уже знал имена многих из них. Тех, кто в большинстве своем еще верно служили фюреру, не предполагая, что готовит им неотвратимая судьба.
«А ведь я мог бы предупредить их, – размышлял профессор. – Даже очень просто».
Относительно некоторых из этих людей ему уже были известны их прошлые неудачные попытки. Например, самая последняя, имевшая место всего несколько дней назад в середине марта, когда фон Тресков и Шлабрендорф подложили в самолет Гитлера бомбу с химическим замедлителем взрыва. Самолет стартовал из Смоленска и… благополучно приземлился в Растенбурге. Операция «Вспышка» провалилась. Через несколько дней новая попытка, и снова неудача. Потом еще. Чтобы отвратить заговорщиков от еще не придуманной ими «Валькирии» двадцатого июля сорок четвертого года, достаточно было связаться с тем же генералом Хеннигом фон Тресковом и рассказать об их прошлой неудачной деятельности. Этот рассказ послужил бы достаточно убедительным (хотя, возможно, и не стопроцентным) доказательством осведомленности профессора Вангера. В конце концов, ради такого дела можно было показать им и саму Книгу.
Остановило бы это однорукого и одноглазого Штауфенберга? Неизвестно. Несомненно одно – он и остальные действовали бы иначе и при любом исходе история пошла бы дальше не по книге Шнайдера.
От всех этих теоретических размышлений и головоломок Вангер приходил в полнейшее замешательство. Он никогда не был человеком действия. Сам себя называл книжным червем и кабинетным историком. И он прекрасно понимал, что ничегошеньки не предпримет. Вовсе не потому, что, дезавуируя Книгу или воспользовавшись сам ее пророчествами, он изменит ход истории. Для него и всех его современников история вершилась сегодня. Как бы ни пошло ее дальнейшее развитие, по Шнайдеру ли, нет ли, для всех оно было бы самым естественным и легитимным. Так что ломать голову над всякими парадоксами не было необходимости. Он ничего не пред. примет потому, что в его сознании уже достаточно четко выкристаллизовался постулат: этого нельзя делать ни при каких обстоятельствах. Нельзя, и все!
Придя в начале апреля к такому выводу, он даже подумал было уничтожить все пять томов. Отсутствие в его квартире камина если и не явилось главным препятствием в осуществлении этого замысла, то помешало основательно. Решимость устроить аутодафе быстро прошла. Он подумал, что книги следует сохранить до конца войны, с которой закончится и описываемая в ней история Третьего рейха, после чего можно снова подумать об их использовании. «А что, – улыбнулся про себя профессор, – хорошую шутку можно было бы сыграть с этим Шнайдером!»
И все же решение окончательно поставить Книгу на полку и больше не заглядывать в нее пришло к профессору после прочтения им главы о лагерях смерти и прочих ужасах и мерзостях, творимых нацистами на оккупированных территориях и у себя дома. В тот вечер он долго сидел в кабинете, потрясенный своей причастностью к чудовищным преступлениям. Студенты из «Белой розы» оказались правы, назвав Гитлера чудовищем. Несколько раз Вангер гасил свет, подходил к окну и отдергивал шторы, Он смотрел на вечернюю улицу и тусклые звезды и думал: «Да нет же, не может быть. Ведь все мы нормальные люди. Читаем Гете и Шиллера, воспитываем своих детей в любви к родине, учим их уважать старших и помогать младшим. Можно поверить в отдельные факты бесчеловечности – на войне без этого не бывает, но не в таких же гипертрофированных формах. Шнайдер пишет о миллионах!»