Профессор открыл глаза. Медсестра чайной ложечкой вливала ему в рот какое-то горькое лекарство. Она увидела, что больной пришел в себя, и тут же вышла. Через несколько минут появился врач. Он что-то говорил, трогал его пульс, рассматривал зрачки и белки глаз, а профессор пытался вспомнить, кто это стоит рядом с ним в белом халате.
   – Мари, – наконец узнал он ее.

XXVIII

   Шло очередное заседание трибунала. Пока прокурор нудно и долго зачитывал обвинение, Фрейслер обдумывал, как ему поступить с Кристианом Вчера как раз привезли это дело из Мюнхена. По большому счету, ему было наплевать на ту женщину. Он прекрасно понимал, что здесь не заговор, и если бы другой судья, не посланный им лично с приказом осудить на смерть, поступил бы, как этот мальчишка, то и черт с ней. Пусть отправляется в лагерь поправлять мозги. Фрейслера привело в ярость непослушание. Он пообещал газетчикам одно, а на деле вышло другое. Такого в отношении «моего Вышинского», как называл Гитлер верного Роланда Флейслера, не позволял себе никто. Теперь он не успокоится, пока не поставит все на свои места. Постукивая карандашом по столу и мрачно поглядывая на очередных обвиняемых, он набрасывал в уме план урока, который собирался преподать ослушнику.
   Уничтожить подругу этого малахольного было делом настолько же пустяшным, насколько и неинтересным. Пара звонков, и она просто исчезнет без всякого приговора Гораздо интереснее перевести эту самую (он посмотрел в свой блокнот) Эрну Вангер в одну из тюрем Берлина и вторично ее судить. Назначить председателем преданного ему человечка, а одним из помощников посадить этого олуха Кристиана. На все про все потребуется не больше часа, так что и зал особенно занимать не придется. Да, так он и поступит! Он заставит его поставить свою подпись под смертным приговором. А потом выгонит из судебной коллегии и отправит на фронт. Таким смелым сейчас там самое место.
   Фрейслер вспомнил давнишнее дело одного проповедника. Кажется, это было весной тридцать восьмого. Да, верно, в марте. Судили доктора Нимеллера, призывавшего прихожан далемской церкви исполнять волю Бога, а не человека (то бишь фюрера). Так эти растяпы из «специального суда» умудрились оправдать попа по всем статьям, включая «подрывную деятельность против государства». Ему дали семь месяцев тюрьмы за какую-то там мелочь, а поскольку поп уже отсидел в Моабите под следствием гораздо больший срок, его просто выпустили из-под стражи прямо в зале. Ну и что? Не успел проповедник выйти на крыльцо и, воздев руки к небу, поблагодарить Бога за спасение, как подъехали гестаповцы, запихали его в машину и отвезли прямиком в Дахау. Там он и поныне без всякого суда и прочей волокиты. Если, конечно, уже не преставился.
   Фрейслер поманил пальцем одного из помощников и попросил принести ему из кабинета дело Эрны Вангер. Тем временем чтение обвинения закончилось. Подсудимые, дабы облегчить участь родственников, признали себя виновными. Один из них, пожилой оберст в кителе с оборванными не только погонами, но даже пуговицами, после допросов едва держался на скамье, так что ему позволили не вставать. В последнее время никому даже не приходила в голову мысль о том, чтобы подлечить обвиняемого перед процессом. Хотя бы для соблюдения приличий. Эти стены видели, как некоторых вносили в зал суда на носилках в окровавленных бинтах, а прямо отсюда волокли на виселицу или на мясной крюк с рояльной струной вместо веревки. Фрейслер вспомнил Штюльпнагеля, пытавшегося покончить с собой еще во Франции, но только выбившего неудачным выстрелом оба своих глаза. Его вытащили из госпиталя и так и принесли сюда, слепого и стонущего, с перевязанным лицом, и повесили в тот же день.
   В прениях сторон и опросе свидетелей не было никакого смысла. Фрейслер предложил прокурору выступить с речью, после чего намеревался сам сказать несколько «теплых» слов. Но в этот момент из-за окон послышался протяжный вой сирен.
   Американцы.
   Днем их очередь. Секретарь испуганно взглянул на председателя и объявил перерыв. Все поспешно кинулись к выходам. Фрейслер, зная, что пять минут у него есть, не спешил. Собрав папки, он, сопровождаемый помощниками, степенно направился к высоченной двустворчатой двери с имперскими орлами на панелях.
   В коридоре царила сутолока. Многие уже бежали. Председатель презрительно усмехнулся, посмотрел, как из зала выводят под руки немощного полковника, и пошел к лестнице.
   Шарахнули зенитки. Он прибавил шаг, но тут вдруг вспомнил, что оставил свой блокнот в зале на полочке под столом. Нельзя было допустить, чтобы эта пухлая книжица пропала или не дай бог попала в чужие руки. Фрейслер повернулся и, отмахнувшись от чьего-то удивленного вопроса, быстрым шагом пошел назад.
   Когда до дверей с орлами оставалось метров десять, в окнах звякнули стекла и прокатился первый тяжелый гром. Тонные бомбы посыпались как раз на Шенеберг. До сих пор он был одним из тех берлинских районов, который довольно счастливо избегал больших разрушений. Фрейслер остановился, метнулся было назад, но, услышав, что гром удаляется, бросился к дверям.
   Одновременно с тем, как он вбежал в зал заседаний, туда, пробив крышу и верхние этажи, рухнула двухсотпятидесятикилограммовая бомба. Они почти встретились возле его председательского кресла. И эта их встреча была короткой…
   Через несколько часов, когда разгребали развалины и вытащили из-под обломков обрывки судейской мантии, кто-то связал этот факт с фактом исчезновения председателя Народного трибунала. Он оказался в числе трех тысяч берлинцев, погибших в тот день. Случилось невероятное – полковник с оборванными пуговицами, которого вводили в зал суда под руки, пережил (правда, ненадолго) самого Фрейслера.
   Вместе с «моим Вышинским» погибло и дело Эрны Вангер. Остались только выписка и копия протокола. Как раз в тот день, третьего февраля 1945 года, Эрна входила в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Она не предполагала, что разорвавшаяся несколько часов назад в Берлине небольшая авиабомба, изготовленная где-то в штатах Огайо или Массачусетс, спасла ей жизнь.

XXIX

   Frailty, thy name is woman! [59]

 
   – Мне нужна Эрна Вангер. Ты получил ее несколько дней назад.
   – Я не ошибаюсь, ее привезли из Баварии?
   – Не ошибаешься. А раз знаешь, откуда ее привезли, то, возможно, прочел подпись под копией приговора. Там стоит фамилия моего сына.
   Генрих Кристиан, шестидесятитрехлетний штурмбаннфюрер СС, стоял на пустом апельплаце аккуратно распланированного лагеря Равенсбрюк. Летом здесь было даже уютно. Сразу чувствовалось, что это женский лагерь: клумбы с цветами, свежевыкрашенные домики для персонала, добротные бараки, всегда прибранная территория.
   Теперь, правда, мела снежная поземка. Между пальцами правой руки штурмбаннфюрера, защищенными толстой кожей перчатки, дымилась сигарета. Его собеседником был заместитель уехавшего на какое-то совещание лагерфюрера Курт Пельтцер.
   – Просто хочу на нее посмотреть.
   Генриху Кристиану, так и оставшемуся по причине буйности и ершистости характера начальником одного из небольших лагерей, хотелось взглянуть на ту, ради которой его всегда послушный сын вдруг бросил вызов самому Фрейслеру. Что это за фифа такая, посмевшая тявкнуть на фюрера? Что нашел в ней его дурачок? Четыре дня назад Петер на коленях умолял отца позаботиться об Эрне. На следующий день он уезжал в учебный лагерь и недели через три, если не раньше, должен был отправиться на фронт. Что ж, сам виноват, решил тогда старый Кристиан. Тягаться с президентом нарсуда ему было не под силу. Он терпеть не мог этого костлявого живчика, хотя не был с ним лично знаком. Слишком уж не уважал тот старые заслуги своих клиентов. Ты, конечно, можешь послать в петлю или под косой нож генерала и даже фельдмаршала, если они предатели, а тебе дана такая власть, но не унижай их. Не позорь тех, кто прошел Ипр, Марну, Верден и Седан, когда ты сам, жалкий адвокатишка, отсиживался в тылу. Этим самым ты унижаешь немецкий мундир и заслуженные награды. Ты плюешь в наше прошлое. И вообще, что за привычка сдирать кресты, пожалованные еще кайзером?
   Как раз такой прямой и ворчливый, особенно в последнее время, склад характера и подпортил служебную карьеру Генриха Кристиана. Впрочем, теперь это уже не имело никакого значения.
   Шарфюрерина, цепко держа за локоть заключенную, подвела ее к эсэсовцам и вытянулась по стойке «смирно». Пельтцер велел ей проваливать и еще раз сам осмотрел новенькую.
   Длинный полосатый халат с красным политическим треугольником на груди и номером, косынка на коротко остриженной голове. Что там надето под халатом, не разберешь. Не осталось ни единого признака женской фигуры. Лицо покраснело от холодного ветра. Побагровевшие кисти рук с тонкими пальцами беспрестанно потирают друг друга. Она кашляет, в ее глазах явственно видна болезнь. В них уже не осталось мольбы, совершенно неуместной в этом царстве холода и жестокости. В общем, обычное зрелище.
   Пельтцер повернулся к старому знакомому.
   – Я буду у себя.
   Обоим эсэсовцам, одетым в кожаные пальто на меху, было невдомек, что здесь кто-то может мерзнуть.
   Генрих Кристиан подошел к трясущейся от холода девушке и, скрипнув кожей перчатки, взял ее левой рукой за подбородок. Он приподнял ее голову и уставился прямо в глаза.
   – Ты спала с моим сыном?
   Эрна испуганно смотрела на хмурое лицо человека с алюминиевым черепом на черном околыше фуражки и не понимала, чего он хочет.
   – С Петером Кристианом, – добавил он.
   – С Петером? – прошептала она. – Вы отец Петера?
   – Петера, Петера, – буркнул штурмбаннфюрер и, отпустив Эрну, отошел на два шага в сторону, встав к ней вполоборота.
   В памяти Эрны возникла стена со скрещенными саблями, большим револьвером и фотографиями. Она пыталась вспомнить портрет мужественного колониального инспектора с «винчестером» на плече. Но все было зыбко. Только заломленная шляпа, полуголые негры, Килиманджаро…
   – Мне было пятнадцать лет…
   – А потом?
   – Мы ни разу не встречались. И больше пяти лет ничего не знали друг о друге. – Она сделала шаг к эсэсовцу. – А где он сейчас?
   Кристиан-старший повернул к Эрне свое грубое лицо и еще раз оглядел ее с ног до головы. «Долго не протянет».
   – Отправляйся обратно.
   Он отшвырнул сигарету и зашагал в сторону административных построек.
 
   – Отдай мне ее, Курт, – говорил штурмбаннфюрер, окуная в стаканчик с коньяком обмусоленный кончик предложенной хозяином сигары. – Возьми взамен любого.
   – Но…
   – Любого, Курт!
   – Но Генрих…
   – Фрейслер мертв.
   Штурмбаннфюрер, засунув сигару в рот, стал снимать с толстого пальца массивное кольцо с розовым камнем.
   – Подожди, – протянул руку Пельтцер. – Я не крохобор, Генрих. Давай выпьем.
   Они молча выпили по полному стаканчику коньяка, и Пельтцер, крякнув, брякнул рюмкой о стол.
   – Ладно, завтра я отправлю ее к тебе. У меня как раз будет машина в ту сторону.
   – Не ко мне, вот адрес. – Генрих Кристиан положил на стол небольшой листок. – Здесь ее встретит мой человек. Потом приезжай и забери любого.
 
   В пять часов утра блокфюрерина тормошила Эрну, трясшуюся от холода даже во сне. Огромный барак, заполненный трехъярусными нарами с пятью сотнями женщин, девушек и совсем еще подростков кашлял, стонал и плакал предутренним сном, походившим более на бред тяжелобольного.
   – Ну ты, вставай живо! На выход. Халат не надевать, чучело!
   – Куда меня ведут?
   – Тебе еще отчет дать? Пошла!
   Эрну вытолкали в темноту, освещенную прожекторами лагерных вышек, впихнули в тюремный автобус с забитыми фанерой окнами, где уже находилось еще несколько женщин, и повезли. С трудом приходя в себя, она вдруг вспомнила вчерашнюю встречу с отцом Петера и решила, что это ночной бред. Ничего такого просто не могло быть.
   – Папа, – заговорила она, когда автобус остановился у железнодорожного переезда, – а где мама? Вы отпустите нас с Мартином в Норвегию?
   Автобус дернулся, и Эрна, повалившись вбок, упала на грязный мокрый пол, сильно разбив бровь. Женщины подняли ее и, прислонив к стенке, стали отирать кровь с лица.
   – У нее жар, – сказала одна из них.
* * *
   Когда Эрна открыла глаза, она увидела, что лежит на кровати в небольшой сумрачной комнате. Долго не могла сообразить, что это: общежитие в Ульме или одно из помещений Красного Креста – последнее время ей часто приходилось ночевать на работе. Или что-то другое. Одно она поняла сразу – это не их дом. Она попыталась подняться, но смогла только повернуть голову и разглядеть занавешенное окно. Оттуда, из-за окна, доносился далекий гул.
   – Ну, слава богу, – услышала она голос, – долго же ты раздумывала, умереть или еще пожить.
   В дверном проеме стояла женщина лет тридцати пяти – сорока Она прислонилась к косяку, держа в руках большую железную кружку, и с любопытством смотрела на девушку.
   – Здравствуйте, – чуть слышно прошептала Эрна.
   – Здравствуй, здравствуй.
   Женщина прошла в комнату, поставила на столик у стены свою кружку и отдернула шторы. Стало немного светлее. Затем она придвинула к кровати стул и села рядом.
   – Ну? – трогая ладонью лоб Эрны, спросила она. – Как ты?
   Эрна снова попыталась приподняться, но, оторвав голову от подушек, вдруг начала понимать, что что-то не так. У нее совершенно не было сил. Она опять легла. Дотронулась рукой до своего лба и, наткнувшись на ежик коротких волос, провела ладонью по остриженной голове.
   – Что со мной? Где я? Нас разбомбили? Я заболела?
   – Да уж, заболела – это, милочка, не то слово. Ты целый месяц была без сознания. Сейчас принесу тебе судно – до туалета ты, судя по всему, не дойдешь. А потом будем что-нибудь кушать.
   Женщина вышла. Эрна снова услыхала гул. Стекла в рамах легонько подрагивали. За окном был либо поздний вечер, либо только светало. Женщина вернулась, держа в руках больничное судно.
   – Я не хочу, – смутилась Эрна. – Я встану, вы только мне немного помогите.
   – Да лежи ты. – Женщина бесцеремонно откинула одеяло.
   – Что это? – спросила Эрна, когда гул за окном стал сильнее и стекла снова мелко задребезжали.
   – Берлин.
   – Берлин?
   – Ну да. Тут совсем близко. До Панкова километров тридцать. – Женщина посмотрела в сторону окна. – Сегодня уже третий налет.
   – А… – Эрна запнулась. – Мы разве не в Мюнхене?
   – Ты что, ничего не помнишь? На-ка попей отвар, – женщина протянула кружку с теплой жидкостью. – Есть тебе пока рано А что касается Мюнхена и всего остального, то это уж ты вспоминай как-нибудь сама. Я знаю только, что зовут тебя Эрна и что принесли тебя сюда месяц назад завернутой в лагерное одеяло. Принесли по распоряжению Кристиана. Уж не знаю, кем ты там ему приходишься.
   – Кристиана?
   – Да, Генриха Кристиана. Ты была без сознания и все время бредила. Генрих прислал врача и поручил мне быть при твоей персоне сиделкой. Кстати, можешь называть меня Изольдой.
   Они некоторое время молчали.
   – Да ты не переживай, – сказала женщина, поднимаясь и направляясь к двери, – все вспомнишь. Главное, что очухалась. Я бы на твоем месте уже раза три окочурилась, хотя мне-то уж никак нельзя. С моими грехами там, – она подняла палец вверх, – рассчитывать не на что.
 
   Первое, что вспомнила Эрна, было лицо садистки-надсмотрщицы, избивавшей хлыстом на глазах у всего барака старуху. Они стояли тогда, почти пятьсот человек, и смотрели на экзекуцию. Потом надсмотрщица (их здесь называли «аузерками») подошла к Эрне и, подняв рукояткой хлыста ее подбородок, сказала, что завтра займется ею лично.
   Цепляясь за это воспоминание, как за канат, Эрна потихоньку вытягивала себя из мрака амнезии. Она уже понимала, что с ней произошло что-то страшное. «Только бы это касалось меня одной, только бы все были живы…» Но вот она видит свежую могилу. Рядом стоит отец, и снег падает на его непокрытую голову. Несколько человек устанавливают небольшой деревянный крест со словами «Элеонора Августа Вангер». Это могила мамы. Рядом стоит заплаканная Мари. Мартина нет. И не потому, что он на фронте, его нет вообще.
   Когда вернулась Изольда, Эрна лежала, закрыв глаза. Она все вспомнила. Только подробности последнего дня в Равенсбрюке еще ускользали.
   – Ну-ну, – женщина облокотилась на спинку кровати, – держись, малыш.
   По морщинкам возле плотно зажмуренных глаз, под ресницами которых блестели слезы, по плотно стиснутым белым подрагивающим губам она догадалась, что ее подопечная все вспомнила и эти воспоминания наполнены болью утрат.
   На улице было уже совсем темно. Женщина опустила затемнение и задернула шторы. Она включила настольную лампу и стала доставать из сумки продукты.
   – Сейчас я дам тебе морковного сока, а потом попробуем встать. Завтра обещал прийти доктор.
   – Какой это город? – не открывая глаз и повернув лицо к стене, спросила Эрна.
   – Эберсвальде.
   – А какое сегодня число?
   – Пятнадцатое марта.
   – Мартовские иды, – прошептала Эрна.
 
   Врач, осмотрев пациентку, пообещал, что она должна быстро пойти на поправку. От него не ускользнуло, что во время осмотра Эрну нисколько не интересовало, чем она больна и каков прогноз.
   – Не думаю, что это можно купить в аптеке, – говорил он в коридоре, протягивая Изольде очередной список лекарств. – Лучше сразу в Берлин на черный рынок. Но главное – ее душевное состояние. Оно мне вовсе не нравится.
   Через несколько дней, когда Эрна, закутанная в теплый халат, стояла у окна на еще подрагивающих от слабости ногах, во входной двери загремел ключ. Она обернулась – это был Генрих Кристиан. Он вошел в комнату и остановился у самых дверей. На нем был черный кожаный плащ с маленькими плетеными погончиками и черная фуражка. Из-за его плеча выглядывала Изольда.
   – Лекарства получили? – Он смотрел на Эрну, но вопрос был обращен к Изольде.
   – Да, Генрих. Будешь есть?
   – Только чай.
   Кристиан снял фуражку, тут же подхваченную Изольдой, и начал расстегивать ремень. Когда женщина вышла, он подошел к Эрне и стал рассматривать ее. Она же видела перед собой только его тяжелый, как бы разрубленный надвое подбородок и мрачный взгляд.
   – Завтра вместе с фрау Гюнш я отвезу тебя в Берлин.
   – Мне все равно, – полушепотом сказала Эрна. Холодными как лед пальцами, сквозь кожу которых просвечивали синие жилки, она сжимала воротник халата под горлом.
   Кристиан подошел к окну и посмотрел вниз на припаркованный там автомобиль.
   – Фрейслер мертв. Ты, кстати, тоже.
   Он не стал объяснять, что еще десятого февраля в списках умерших в тот день узниц Равенсбрюка появилась и ее фамилия.
   – Что с Петером? – Она повернула голову и увидела мясистое, поросшее волосами ухо штурмбаннфюрера.
   – Не знаю. Если он еще жив, то должен быть где-то на Западном фронте. Американцы уже на Рейне. Но сюда они не придут.
   – Почему?
   – Потому, что сюда придут русские. Изольда! – крикнул он, отойдя от окна. – К черту чай! Некогда. Завтра часам к двум я заеду за вами обеими. Будьте готовы. Лишнего не бери.
   – Но зачем нам уезжать в Берлин, Генрих? – подавая плащ эсэсовцу, спрашивала Изольда. – Их бомбят каждый день, здесь гораздо спокойнее.
   – Через месяц-два здесь будут русские. Но Берлин им не взять. – Он застегнул ремень, открыл дверь и обернулся. – Берлин им не взять никогда!
 
   На следующий день Кристиан приехал в гражданском. Он критически оглядел Эрну, которой Изольда накануне подобрала вполне приличное платье и пальто, и вытащил из кармана какие-то документы.
   – Будешь Эрной Гюнш, ее племянницей, – он кивнул в сторону Изольды. – Твой дом в Бранденбурге разбомбили двенадцатого марта. На этой бумажке твой бывший адрес и кое-какие данные. Запомни. О других подробностях договоритесь. Ну все, поехали.
   Они заперли квартиру, спустились вниз и стали укладывать вещи в машину. Со стороны это была обычная семья: худая, болезненного вида дочь, бойкая мамаша и немногословный властный отец – вероятно, чиновник гражданского ведомства.
   Уже через час, миновав с десяток полицейских постов, на половине из которых на них вообще не обратили внимания, а на остальных вяло спрашивали документы, они въехали в Берлин. Попетляли по улицам, огибая противотанковые заграждения, ожидая в небольших пробках возле строящихся баррикад, пропуская колонны солдат или Фольксштурма, объезжая закрытые для автотранспорта разрушенные участки города, и наконец остановились на небольшой улице в северо-западном районе. Это был Моабит, Ольденсбургерштрассе, недалеко от церкви Святого Паулюса.
   Квартира оказалась довольно скромной, из трех небольших комнат. Кристиан снял ее совсем недавно и сам здесь не жил.
   – Оставляю ее под твою ответственность, – передавая ключи Изольде, наставлял ее на кухне штурмбаннфюрер. – Пусть сидит дома и никуда не высовывается, кроме бомбоубежища. И никаких писем домой. Вот ваши регистрационные удостоверения и деньги. От денег, впрочем, скоро будет мало проку. Здесь, – он вынул из кармана небольшой сверток, – кое-какие безделушки. Меняй на продукты, когда закончатся те, что я успел купить. Скоропортящиеся не бери: скоро станет тепло, а электроснабжение может пропасть в любую минуту. Там – свечи, там – керогаз. Водопровод, – он покрутил кран, – уже не работает. Если вдруг починят, наполни все, что можно, водой, включая ванную. Водокачка на Бремерштрассе через квартал. Будете уходить вдвоем, оставляй мне записку вот здесь, на столе. Бомбоубежище рядом с водокачкой. Подходящую толкучку найдешь сама, не маленькая. Я по возможности буду приезжать, хотя предстоит чертовски много работы. Ну, все.
   – Генрих, сколько нам тут сидеть?
   – Откуда я знаю. Два месяца, полгода…
   Он ушел, не взглянув на Эрну и не попрощавшись.
 
   В следующие несколько дней Эрна стала быстро поправляться. Она начала делать по утрам зарядку и обтираться полотенцем. Водопровод не работал, так что о полноценной ванне приходилось только мечтать. И все же иногда они устраивали банные дни. Поздно вечером, когда народу у водокачки становилось мало, они по нескольку раз подряд ходили вдвоем за водой, грели ее, кое-как наполняли ванну на треть и мылись по очереди.
   Днем Изольда уходила «на разведку» – послушать новости и достать чего-нибудь съестного. Первым делом она разведала места нескольких столичных толкучек и завела знакомства с некоторыми женщинами, частыми посетительницами берлинского черного рынка, на который полиция уже махнула рукой. По пути она читала на афишных тумбах газеты и всякие объявления, слушала в очередях разговоры.
   Раз или два в день и раз ночью они спускались в бомбоубежище и проводили там в общей сложности по нескольку часов в сутки. Там часто работало радио, и им удавалось послушать официальные сводки, из которых женщины узнавали, что Восточный фронт полностью стабилизирован на Одерском рубеже обороны, который день ото дня становится все прочнее. Перерывы между информационными выпусками и речами Геббельса заполнялись героической музыкой и маршами.
   В самом конце марта приехал Генрих Кристиан. Он привез много продуктов и даже свежее мясо. Изольда быстро наделала и нажарила на керогазе котлет, потом поила его чаем и всячески обхаживала.
   – Господин Кристиан, – робко сказала Эрна, когда штурмбаннфюрер прошел в комнату и раскуривал, сидя на диване, сигару, – можно мне —послать телеграмму домой? Там ничего не знают обо мне.
   – И что же ты собираешься в ней сообщить? Что сбежала из лагеря или что тебя выпустили за хорошее поведение? Не забывай, милочка, что ты на нелегальном положении. Я ведь уже, кажется, говорил тебе о твоей смерти в Равенсбрюке.
   – Я бы только написала, что со мной все в порядке.
   – Ну да, телеграмма из концлагеря: «Папа и мама, у меня все хорошо, кормят здесь пять раз в день, так что я поправилась на три килограмма». Так, что ли?
   – У меня нет мамы.
   Эрна опустила голову. Мысль о том, что ее отец мучается в неведении, отравляла все ее существование. Когда она вспоминала его, стоящего на кладбище или бредущего после похорон домой, ее сердце сжималось от боли. И после всего того, что случилось с Мартином и мамой, еще и она выкинула этот номер с дурацкими листовками. Сама теперь выкрутилась, а ее отец и Петер…
   – В самом деле, Генрих, можно же что-то придумать? – вступилась Изольда. Она сидела сбоку на диванном валике, положив руку на шею лагерфюрера. – Девчонка совсем извелась. У нее, кроме старого отца, никого не осталось.
   Кристиан выпустил клуб дыма и задумался. Раз он не рявкнул сразу, была надежда, что он постарается найти решение. Обе женщины, поняв это, терпеливо ждали.
   Может быть, он подумал о себе и двух своих сыновьях, с которыми так и не сумел построить нормальные отношения. А ведь они, в сущности, отличные парни. Своенравные, когда этого требует от них жизнь, не прячущиеся за чужую спину. Кристиан посмотрел на Эрну и вдруг понял, что ему всегда не хватало дочери. Вот такой, как она. Тоже, судя по произошедшему с нею, способной на поступок. Сам он всегда недолюбливал тех, кто плывет по течению. Нет, эта девчонка ему определенно по душе.