– Сегодня еще несколько тысяч солдат отдадут свои молодые жизни за Германию. Многие будут умирать в муках. Будут замерзать в ледяной воде моряки, заживо сгорать в своих боевых машинах танкисты, корчиться от боли изуродованные снарядами пехотинцы. И тем, кто погибнет мгновенно, повезет. Исходя из этого, я посчитал, что смертная казнь для Эрны Вангер была бы слишком легким избавлением от наказания. Прежде всего от наказания нравственного. Я уверен, что сейчас в ее душе царят ужас и смятение. Так пусть же они продолжатся. Именем фюрера и народа я провозглашаю: Condemno! [58] Виновна! И приговариваю тебя, Эрна Элеонора Вангер, к пожизненному заключению! Приговор Народного суда окончательный. Обжалование запрещается.
   Петер захлопнул папку и стал быстро пробираться к выходу. Он услышал за своей спиной шум голосов, но даже не обернулся. В коридоре он отдал выбежавшему следом секретарю папку с приговором и стал прямо на ходу стаскивать с себя мантию. Подошел, как они условились заранее, начальник караула.
   – Везите ее обратно в Штадельхейм. Она приговорена к пожизненному заключению и завтра утром должна быть этапирована в Равенсбрюк. Назначьте двух надежных охранников. Билеты уже заказаны. Вот копия приговора, подписанная мной.
   Унтерштурмфюрер кивал головой в знак принятия приказа.
   – Да, вот еще что, – Петер посмотрел в глаза эсэсовцу, – вы ведь не будете против ее свидания с отцом?
   – Разумеется, господин судья.
   – Пусть они побудут вместе столько, сколько позволит время. Это моя личная просьба.
   – Я проведу его к ней в камеру. Не сомневайтесь.
   – Благодарю вас.
   Коридор стал заполняться людьми. Многозначительно посмотрев на Петера и недобро усмехнувшись, мимо прошел прокурор. Подошли два корреспондента. Они достали свои блокноты и начали задавать вопросы. Петер, увидав Эрвина, направил их к нему, а сам стал искать глазами профессора Вангера. Теперь, когда на Петере уже не было судейской мантии, он чувствовал себя значительно свободней.
   Наконец он увидел профессора, выходящего из зала заседаний под руку со своей престарелой сестрой. Она приехала из Регенсбурга. Та самая тетя, к которой каждое лето Эрна уезжала погостить на недельку. Петер бросился к ним и отвел в сторону.
   – Я сделал единственное, что могло ее спасти. В наши дни между годом и пожизненным заключением нет никакой разницы. Скоро все кончится, и все приговоры будут отменены. Главное, выжить. Я постараюсь еще что-нибудь предпринять, если успею. Ее отправят в Равенсбрюк. Это женский лагерь в восьмидесяти километрах севернее Берлина, в районе Фюрстенберга. Не скрою, место скверное, но поблизости находится мой отец, и я хочу попросить его о помощи. Но ничего не могу обещать. А сейчас поезжайте в тюрьму. Вас к ней пропустят. Прощайте. Надейтесь на лучшее.
   Петер быстрым шагом направился к выходу. Его догнал секретарь и сказал, что господин Бергмюллер просит господина Кристиана зайти к нему в кабинет.
   – Передайте старшему советнику, что я ужасно себя чувствую. Я обязательно зайду к нему завтра утром.
   У выхода на лестницу он заметил одиноко стоявшего в стороне Рейнхарда и на секунду остановился. Их взгляды встретились. Вспоминая позже эту секунду, Клаус все более уверялся в том, что увидел тогда в глазах своего помощника понимание. Возможно, он ошибался.
   На улице, отойдя от здания суда на достаточное расстояние, он остановился в условленном месте в ожидании Глориуса. Того долго не было. Наконец адвокат появился и, оглядевшись по сторонам, подошел к Петеру.
   – Вы поступили правильно, Кристиан. Бергмюллер рычит сейчас на ваших помощников, но формально ему не к чему придраться. Однако завтра вам достанется. Да и Фрейслер этого так не оставит. – Он помолчал, понимая, что Петера сейчас волнует другое. – Сейчас я отправляюсь в тюрьму, а утром буду на вокзале и, вероятно, смогу с ней переговорить еще раз. Так что, если хотите что-нибудь передать, то…
   – Не рассказывайте о Клаусе.
   – О фон Тротта? Разумеется.
   – Как вы думаете, Глориус, Бергмюллер не задержит ее отправку на север?
   – Думаю, что нет. Им с Фрейслером вовсе не нужно, чтобы эта история с внутренним неподчинением вышла наружу. Пускай местный партаппарат, гестапо и газетчики считают, что все в полном порядке. В конце концов, вы ведь признали ее виновной. Но вас, Кристиан, я предупреждаю: берегитесь. Президент.. Впрочем, вы сами все понимаете.
   – Да. Спасибо вам, Глориус.
   – Но это лишь начало, Кристиан. В стране, где любого можно упрятать в лагерь без судебного постановления, исходя из «интересов нации», расправиться с осужденным еще проще.
   – Я знаю.
   Глориус посмотрел Петеру в глаза и не стал больше ни о чем спрашивать
   – Прощайте, – он протянул руку. – Для меня было большой честью работать с вами на этом последнем процессе.
 
   Когда Петер вошел в вестибюль гостиницы, к нему сразу подбежал кельнер.
   – Вам звонили из Берлина, господин Кристиан. Просили, когда вы вернетесь, не покидать свой номер.
   Началось. Он поднялся к себе, бросил в угол портфель со скомканной мантией, которая ему вряд ли уже пригодится, и, не раздеваясь, повалился на диван. Взгляд его остановился на черном телефонном аппарате. «Ну давай же, звони скорей». И тот зазвонил.
   – Господин Кристиан? С вами будет говорить президент Народного суда господин Фрейслер.
   – Ты что сделал, мерзавец?! – заорала трубка. – Ты думаешь, спас свою шлюху? Она еще проклянет тебя за то, что ты лишил ее легкой смерти! Куда ты ее послал? В Равенсбрюк? Ты глупец! Я уничтожу вас обоих! Немедленно возвращайся и сдавай дела!
   Петер еще некоторое время держал в руках гудящую короткими гудками трубку, потом лег на диван и закрыл глаза. Над его головой голосом Гитлера негромко говорило радио.
   «…Нам было дано только шесть лет мира с 30 января 1933 года. За эти шесть лет небывалые подвиги были совершены и еще более грандиозные были запланированы…»
   «О чем это он, – подумал Петер, – ах да, сегодня же День рейха».
   «…Ужасающий роковой вал, идущий с Востока и истребляющий сотни тысяч в деревнях, в городах и за их пределами, будет отражен и обуздан нами, несмотря на все препятствия и тяжелые испытания…
   …я надеюсь, что каждый немец выполнит свой долг до конца, что он будет готов принести любые жертвы, которых от него попросят, полностью забыв о собственной безопасности; я призываю больных, слабых и всех негодных к военной службе работать из последних сил; я рассчитываю, что горожане будут ковать оружие, а крестьяне – снабжать хлебом солдат и рабочих, ограничивая самих себя; я надеюсь, что все женщины и девушки будут продолжать поддерживать эту борьбу с предельным фанатизмом. Особый мой призыв к молодежи. Связав себя узами клятвы друг с другом, мы можем встать перед Всемогущим и просить Его о милосердии и благословении…»
   Заиграли гимн, затем «Хорста Весселя». Потом, сменяя друг друга, звучали военные марши вермахта: песни парашютистов, танкистов, горных охотников, Нарвикская песня… У Петера не было сил встать и выключить репродуктор. Он был измотан, но чувствовал, что сегодняшний день стал главным в его жизни. Ради этого дня он учился, постигая разницу между преданностью и верностью. Готовясь к нему, он читал книги, смотрел фильмы, ходил в театр. Да и само рождение его обрело теперь совершенно иной, глубокий смысл. И если бы тысячу раз снова наступило сегодняшнее утро тридцатого января, он поступил бы точно так же.
   Снова зазвонил телефон. Это был кельнер.
   – Господин Кристиан, вас спрашивает молодая женщина. Она ждет внизу в вестибюле.
   Петер сбежал вниз, там стояла Мари. Он схватил ее за руку и отвел в сторону.
   – Вы были в тюрьме?
   – Да, – почти шепотом заговорила она. – Их пропустили, а мне пришлось остаться снаружи. Профессор и тетя Клариса просили передать вам их безмерную благодарность. Они надеются, что вам удастся еще что-нибудь сделать для Эрны, но, даже если и не удастся, они… ну, в общем, вы понимаете. И еще…
   Мари вынула из небольшой сумочки листок бумаги и, озираясь, сунула его Петеру в руку.
   – Это от Эрны. Прочтите сейчас. Быть может, я еще смогу увидеть ее завтра на вокзале.
   Она отвернулась, и Петер развернул листок.
   «Милый Петер! Еще в суде Глориус дал мне этот клочок бумаги и маленький карандаш. Он сказал, что мне разрешат свидание с отцом, и я пишу тебе с надеждой передать через него эту записку. Я проклинаю себя за то, что причинила горе тем, кто меня любит. Прежде всего папе, тебе и еще одному человеку, который пока ничего не знает. Возможно, ты уже слышал о нем. Это Клаус фон Тротта. Я познакомилась с ним осенью сорок первого, когда переписка с тобой уже окончательно прервалась. Петер, я любила тебя и никогда не забуду той нашей счастливой зимы. Она навсегда останется со мной. Но потом прошли годы, и я полюбила Клауса. Я понимаю, что в этом нет ничего постыдного и необычного, что так бывает всегда и со всеми. И все же теперь мне почему-то трудно признаваться тебе в этом. Но я люблю его, и с этим ничего не поделаешь.
   Петер, я догадываюсь, что тебя ждут большие неприятности, ведь ты не выполнил приказ Фрейслера (об этом мне сказал Глориус). Я также знаю, куда меня повезут, и постараюсь все вынести. Теперь я просто обязана это сделать. Мне помогут любовь отца, Клауса и твоя верность, которой я не стою. Еще раз прости и береги себя. Твоя Эрна».
   – Спасибо вам, Мари. Прощайте.
   – Когда вы уезжаете?
   – Вероятно, завтра днем. Прощайте. Да, вот еще что, – он вдруг взял ее за руку, – если все обойдется и вы с ней снова увидитесь, не рассказывайте о… нем.
   – О Клаусе?
   – Да.
   – Но почему? Сейчас – конечно, я все понимаю, но потом! Она должна знать, что он предал ее.
   – Обещайте.
   – Но Петер… Впрочем, хорошо. Только при условии, что он не появится больше в ее жизни.
   В номере он сел на диван и еще раз развернул листок.

XXVII

   Профессор посадил на поезд свою сестру, дождался, когда состав, отъехав от перрона, скрылся за поворотом, и продолжал стоять, не обращая внимания на холодный ветер. Он был настолько опустошен всем произошедшим, что просто не осознавал, что должен делать дальше. Он вышел на привокзальную площадь и сел в первый попавшийся автобус. Долго ездил по белому от недавно выпавшего снега городу, пока не ощутил на себе недовольный взгляд пожилой кондукторши. Выйдя на ближайшей остановке, Вангер машинально сориентировался и пошел в сторону дома.
   Он брел, как пьяный матрос, возвращающийся после отменной попойки на свой корабль, угадывая верное направление шестым чувством. Мыслей уже не было никаких. Мозг обрабатывал только зрительные образы. Вот снег. Хорошо, что он выпал. Он прикроет мусор, который некому убирать… Вот сломанное дерево… Вот стена… А это что? Ах да, полицейский…
   – Эй! Вы что, не видите, что сюда нельзя? Вам мало места?
   К нему наперерез спешил, размахивая руками, полицейский Вангер остановился и, стряхнув оцепенение, увидел большую площадь, на которой он очутился. Прямо перед ним, задрав ствол, стояла зенитная пушка, окруженная мешками с песком. Возле, переступая с ноги на ногу, поеживались от холода два солдата. Остальной расчет, вероятно, грелся где-то неподалеку.
   Профессор растерянно заметался, сообразив, что нарушил какие-то правила, наконец выбрал направление и быстрыми шагами пошел влево. Полицейский остановился, проводил недовольным взглядом смешного человека в длинном пальто и отвернулся.
   Это была Кенигсплац. Огромная и помпезная площадь, обставленная со всех сторон колоннадами имперских музеев и фасадами официозных зданий. Профессор, ускорив шаг, вернулся на тротуар и пошел в сторону Фюрербау – мюнхенской резиденции Гитлера. Он вышел к южному подъезду с колоннадой и балконом, над которым на венке со свастикой сидел, развернув крылья, черный орел. Вангер остановился, поднял взгляд на орла и некоторое время стоял неподвижно. Затем он двинулся направо, в сторону, куда была повернута голова черного хищника.
   Дойдя до угла, он свернул было влево на Бреннерштрассе, но снова остановился. Перед ним возвышалась колоннада северной части Эрентемпеля Увидев, что караула возле обеих лестниц усыпальницы нет, Вангер, воровато осмотревшись, подошел к ближайшей и медленно поднялся по ее четырнадцати ступеням на подиум.
   Саркофагов не было. На ведущих вниз ступенях лежал снег и занесенные откуда-то прошлогодние листья. «Когда же их убрали?» – подумал профессор, и какой-то отсвет бледно мелькнул в темноте его сознания. Ведь это явный признак скорого конца. Что бы там ни говорил по радио доктор Геббельс, а гробы-то с прахом мучеников увезли. Значит, дело дрянь. И чем скорее все рухнет, тем больше шансов, что его Эрна – последнее, ради чего ему еще стоит жить, – останется жива.
   Рассуждая так, он даже не отдавал себе отчета в том, что саркофаги были вывезены отсюда уже давным-давно.
   Вангер спустился на улицу и пошел вдоль Бреннерштрассе мимо Коричневого дома, мимо того самого полицейского, который, отогнав его от пушки, все еще наблюдал за подозрительным субъектом. Профессор снова ничего не замечал, глядя только под ноги и бормоча себе под нос. Он не заметил, как прошел обелиск на Кароли-ненплац, вокруг которого тоже стояли орудия. Не замечал он и ледяного восточного ветра и что его пальто распахнуто, а шарф съехал набок и болтается теперь, выглядывая из-под полы.
   Он переходил с одной стороны улицы на другую и снова возвращался обратно. Благо, что прохожих и особенно машин было теперь мало. После очередных налетов на бензиновые заводы улицы Германии на несколько дней заметно освобождались от автотранспорта. Остатки синтетического горючего сливались в баки рейсовых автобусов и партийных «Мерседесов». Впрочем, производство снова и снова восстанавливалось, и улицы вновь ненадолго наполнялись гудками клаксонов и скрипом тормозов.
   Минут через пятнадцать взор профессора уперся в ступени каменной лестницы. Он остановился и с любопытством уставился на мраморного льва, стоящего над ним на постаменте. Другой такой же находился левее у второго края лестницы.
   – Ах вот как, – сказал вслух профессор, осматривая скульптуры, – я вас узнаю. Стерегущие львы Фельдхеррнхалле. Ровно век назад вас поставили здесь охранять память и славу баварских полководцев. И что же? Как вы справились со своей задачей? Последние годы за вашими спинами творилось столько всего, а вам и дела нет. Там, на стене позади вас, начертали имена нацистов, повесили траурные венки, превратив это место в подобие языческого алтаря. Здесь принесли в жертву наше будущее и будущее обоих моих детей. Повсюду свастика, а вы стоите, как две вычурные вазы и равнодушно смотрите вдаль.
   Он вдруг почувствовал, как меркнет дневной свет и на город опускается ночь. Он видел, что в глубине аркады на шестнадцати обтянутых красной тканью пилонах горят в чашах костры. По стенам и мокрым от недавнего дождя мостовым мечутся отсветы пламени. Их дополняют трепещущие повсюду красные полотнища. Они свисают длиннющими штандартами с карнизов окрестных домов и высоких флагштоков. Сама площадь почти пуста, только вдоль тротуаров выстроены темные колонны людей. От лестницы, охраняемой львами, тянется красная ковровая дорожка. По ее сторонам редкие короткие шеренги, расставленные с каким-то церемониальным смыслом. Тишина. Только хлопки тяжелой ткани штандартов и редкие непонятные команды.
   Луны нет, но низкие тяжелые облака освещают десятки мощных прожекторов, спрятанных за домами. Их свет рассеивается специальными линзами и подкрашивается светофильтрами. От всего этого быстро плывущие над Одеонсплац тучи выглядят неестественно и страшно. Кажется, вот-вот земля содрогнется и расположенный поблизости Везувий выбросит в небо миллионы тонн раскаленного пепла.
   Звучит команда. Взлетают вверх сотни рук. На ковровой дорожке появляется одинокая фигура. Это главный жрец и верховный понтифик. Он идет в сторону освещенной кострами аркады. Там, возле алтаря, его ожидают авгуры, чтобы приступить к человеческому жертвоприношению.
   Вангер уже видит, как к жертвеннику ведут двоих детей в белых одеждах. Они держатся за руки, ступая босыми ногами по холодным мокрым камням мостовой. Мальчику лет двенадцать, девочке вдвое меньше…
   Он трясет головой, освобождаясь от кошмарного видения. Снова снег, холодный ветер и пустая площадь. Он идет вдоль аркады влево, до самого края и, ступая маленькими шажками, опасливо заглядывает за угол. Караул на месте. Профессор некоторое время колеблется, после чего быстро переходит на противоположный тротуар Резиденцштрассе и проходит несколько шагов в сторону центра. Немногочисленные прохожие, шедшие в обеих направлениях, тоже предпочитают эту сторону улицы. Лишний раз проходить мимо стоящих под мемориальной доской эсэсовцев, да еще поднимать при этом руку, приветствуя память мучеников, хочется немногим. Хотя бы потому, что это всегда выглядело слишком театрально, а особенно теперь.
   Вангер остановился и долго стоял недалеко от того места, где история чуть было не свернула на другую, наверняка менее кровавую дорогу. Здесь были убиты те самые шестнадцать мятежников, чей прах когда-то покоился в Эрентемпеле. Сто пуль залпа полицейского отряда, выпущенных в плотную многосотенную толпу, когда невозможно промахнуться, если, конечно, намеренно не стрелять поверх голов, поразили насмерть лишь этих шестнадцать. А ведь залпов было несколько. А в первом ряду стоял ОН, привлекая внимание к своей персоне визгливым голосом и угрозами. И пули миновали ЕГО, даже не ранив. Значит, судьбе было угодно именно это…
 
   Вернувшись в опустевшую квартиру, профессор несколько часов просидел в кресле в гостиной, потом перебрался в кровать и на следующее утро не поднялся. Не встал он и к вечеру. А ночью проходивший по Брудерштрассе полицейский патруль заметил в окне третьего этажа полоску света. Полицейские поднялись наверх, но ни звонки, ни стук в двери ни к чему не привели.
   – Дуй за слесарем, Манфред. Жалко выбивать такую дверь, – сказал майстер своему молодому напарнику.
   Дверь аккуратно вскрыли и направились туда, где горел свет. Это была спальня. В кровати под одеялом лежал старик. Глаза его были закрыты, но по тяжелому дыханию стало ясно, что он жив. Майстер подошел, потрогал лоб старика, огляделся и, заметив на столике телефон, сказал:
   – Звони в клинику на Гетештрассе. Пусть пришлют врача по адресу… Какой это дом?
   – Четырнадцатый, герр майстер.
   – Вот-вот. А я тем временем зайду к соседям.
   Через несколько минут он привел мужчину и полную розовощекую женщину лет пятидесяти.
   – Это профессор Вангер, – сказала женщина, – А что с ним?
   – Вангер? Тот самый?
   – Да.
   – У него кто-нибудь есть из родственников? Я имею в виду в Мюнхене.
   – Насколько мне известно, – мужчина потер подбородок, что-то вспоминая, – у него сестра в Регенсбурге. Но она как раз вчера уехала. Я видел, как утром они оба выходили с чемоданом. А больше… я ни о ком не знаю.
   Женщина подтвердила слова мужа и всхлипнула.
   – Скверно, – сказал майстер и направился к выходу. – Манфред, ты поправил занавески? Что тебе ответили? Будет врач?
   – Будет в течение часа.
   Майстер повернулся к супружеской паре.
   – Мы вызвали врача, но сами не можем здесь оставаться. Я хочу попросить вас…
   – Конечно, конечно. Мы дождемся.
   – Вот и хорошо. А завтра я свяжусь с Красным Крестом или Гитлерюгендом.
   – И правильно, – обрадовалась женщина, – ведь и жена, и дочь профессора работали в ДРК.
 
   На следующий день Мари пошла навестить профессора Вангера и узнала, что он заболел. Она тут же взяла всю инициативу по уходу за ним на себя. Забрала у соседей ключи, привела подругу, и они вдвоем принялись за дело.
   Сначала девушки перестелили постель и выполнили весь комплекс санитарных мероприятий. Герда, набравшаяся опыта в Гитлерюгенде, обслуживая в свободное от основной работы время престарелых и больных, знала, что к чему. Потом занялись уборкой. Несколько часов они наводили порядок во всех комнатах, стирали и мыли.
   Завод, где работала Мари, был недавно превращен в груду обломков, из которой торчали хитроумные сплетения металлоконструкций. Всю их семью отец увез к родственникам в горы, а сам нес службу где-то за городом в одном из батальонов Фольксштурма. Так что свободного времени теперь у нее было достаточно.
   Заходил врач. Он сказал, что состояние господина Вангера серьезно. Двустороннее воспаление легких и крайний упадок сил, когда все жизненные функции чрезвычайно ослаблены. Положение осложнил сильнейший сердечный приступ. Доктор оставил кое-какие лекарства и выписал несколько рецептов. Мари тут же бросилась в местное отделение Немецкого Красного Креста, где ей помогли кое-что достать,
   Вечером Герда ушла домой. Мари тоже сбегала к себе и оставила записку на случай возвращения отца. Потом она вернулась и всю ночь провела у постели больного.
   Профессор бредил. Иногда бормотание становилось внятным, и Мари различала слова. Чаще всего это было имя его жены Элли. Однажды она долго не могла понять какое-то странное слово и наконец расслышала: «попрыгунчик». В это время из-под левого века его вытекла слеза и застряла в седых волосках виска. Потом он говорил о какой-то книге. Шестой книге. А потом загудели сирены.
   То ли служба воздушного оповещения прохлопала момент приближения самолетов, то ли те применили обманный маневр с резким поворотом на Мюнхен, но буквально через две минуты после включения сирен на город упали первые бомбы. Мари выключила свет и стала ждать. Еще через минуту раздался страшный гром. В гостиной посыпались стекла. Мари бросилась туда. Она увидела развеваемые ветром шторы и красные сполохи на стенах комнаты. По лопающимся под ногами стеклам она подбежала к окну и отпрянула На нее одновременно пахнуло холодом зимней ночи и жаром пламени. Ее собственный дом пылал снизу доверху.
   Никто не успел выбежать. Слишком мало времени прошло между сигналом тревоги и тем моментом, когда несколько тяжелых зажигалок, пробив деревянные перекрытия, разлили море огня сразу на всех этажах. Мари стояла оцепенев. Пламя с гулом вырывалось из оконных проемов, выбрасывая горящие полотнища штор светомаскировки. Оно пожирало теперь все, что у нее было: одежду, книги, ее школьный аттестат и трудовую книжку, старую куклу, тайный дневник, о котором так никто и не узнал, письма Мартина и три фотографии, на которых они были вдвоем.
   То, что она находилась сейчас здесь, в квартире Вангеров, спасло ей жизнь. Значит, ее спасла болезнь профессора. А если продолжить цепь рассуждений, то выходит, что ее спасли все те трагические события, которые свалили несчастного профессора в постель. И первым из этих событий стала гибель Мартина. Именно она дала толчок ко всему остальному, включая поступок Эрны. Что же получается, именно смерти Мартина в проклятом Мальмеди обязана жизнью она, Мари Лютер? Останься Мартин жив, и сейчас она сгорела бы в этом пожаре?
   Мари закрыла лицо ладонями.
   Но уже в следующую минуту она бросилась закрывать двери в спальню профессора – по квартире вовсю гулял ветер. Потом, что-то вспомнив, метнулась в ванную. Так и есть – кран только зашипел, выплюнув несколько последних капель воды. «Какая же я дура, даже не догадалась заранее наполнить ванну и кастрюли». Света, конечно, не было Но главное, когда она убирала стекла и несколько раз потрогала батареи, то поняла, что они стремительно остывают.
   Никакой, даже самой маленькой железной печки у Вангеров не оказалось. Только керосиновая горелка. До сих пор этот район, может быть, благодаря близкому соседству квартиры Гитлера, был одним из самых благополучных в городе. Электроснабжение если и отключалось, то ненадолго. То же самое с водой и отоплением. Но бесконечно уповать на такое везение было со стороны профессора, конечно же, опрометчиво. Фюрер уже давно не посещал Мюнхен. Распрощался он и с расположенной неподалеку горой Оберзальцберг, и со своим Оберхофом. Никто, конечно, не знал этого наверняка, но каждый был в состоянии предположить, что Мюнхен никогда больше не увидит своего покровителя.
   – Сходи-ка ты, дочка, в Красный Крест, – посоветовала ей на следующий день тетя Гертруда, соседка Вангеров с четвертого этажа. – Ему обязательно помогут и пристроят где-нибудь в хорошем месте. Мы сегодня тоже уезжаем в деревню к старшей невестке. Да и о себе подумай. Дома твоего ведь нет.
   Мари нашла в кабинете профессора несколько плотных листов бумаги и написала на них адресованные своему отцу сообщения: «Ульриху Лютеру! Папа, со мной все в порядке. Я временно нахожусь в квартире профессора Вангера. Если что, пиши здесь же внизу. Мари». Она повесила эти листы на соседней доске объявлений, на стене их выгоревшего дома и позже еще один на той самой злосчастной доске объявлений на Максимилианштрассе.
   К вечеру Готфрида Вангера увезли в один из загородных госпиталей.
* * *
   Он видел свой последний римский сон. Это был его личный сон – короткий и какой-то сумбурный. Он состоял из сменяющих друг друга видений, не имеющих цельной взаимосвязи и логики.
   Последней картиной сна (все предыдущие он потом не помнил) была не то площадь, не то пустырь. Он лежал на помосте, обложенный со всех сторон цветами, и понимал, что умер и что сейчас будет сожжен. Он ощущал запах хвои, слышал негромкий говор толпы, видел боковым зрением людей. Вот с обеих сторон ложа выходят люди в военном облачении со щитами и обнаженными мечами в руках. Гладиаторы. По этрусскому обычаю они прольют кровь в честь знатного покойника. Вот кто-то подходит совсем близко и что-то шепчет. Ему разжимают губы, и он ощущает на зубах и языке вкус серебра. Это жена всовывает в его рот денарий, чтобы он смог расплатиться с Хароном за ладью…