– Понимаешь, Мартин, ничего не могу с собой поделать, – оправдывался он перед другом. – Как только высота отвеса становится больше пяти метров, я просто цепенею. Клянусь, никогда не замечал за собой такого прежде. Долго терпел, думал, привыкну. Но… Просто боюсь однажды подвести вас.
   Инструктор Линкварт долго беседовал один на один с Бюреном после его признания. Ему было жаль терять такого тренированного и исполнительного солдата Он дал ему еще два дня, но ничего не изменилось.
   – Значит, не судьба, – говорил Вальтер, прощаясь с Мартином – Что ж, вернусь в нашу роту
   Он мечтал попасть в один из четырех Альпийских батальонов – элиты горных войск. Да что там горных войск – всего вермахта! Так считали все те, у кого в мае тридцать девятого года над правым локтем появился белый эдельвейс, вышитый на темно-зеленом овальном клапане. Этот окруженный волнистой веревкой цветок стал эмблемой горных войск Германии. Ее с гордостью носили все горцы, от рядового до генерала.
   Весной тридцать восьмого Мартин был аттестован в качестве горного проводника, переведен в Грац, сделавшийся незадолго до этого вместе со всей Австрией частью рейха, и стал гефрайтером только что сформированной 3-й горнострелковой дивизии Эдуарда Дитля Вскоре его зачислили кандидатом на получение унтер-офицерского звания и дали десятидневный отпуск. О том, чтобы когда-нибудь вернуться в аудитории университета, он давно уже не помышлял.
* * *
   – А почему мы не можем просто заглянуть в 1945 год и узнать, где будут находиться книги Шнайдера? – спросила молодая сотрудница инженера Карела. – Если они и в конце войны окажутся в той же профессорской квартире, то, значит, Вангер за все это время никому о них не проговорился. Во всяком случае, никому из властей.
   – Это принципиально невозможно, Прозерпина. Когда объект, то бишь утерянная копия какого-то предмета, попадает в прошлое в определенный год, день, час, минуту и секунду, то только в этой исходной временной точке с ним можно установить контакт. В дальнейшем этот контакт может поддерживаться исключительно в режиме реального времени. Сдвиг в прошлое или будущее на каждые 7,65 секунды ослабляет мощность сигнала ровно вдвое. При сдвиге на пять минут он уже совершенно не фиксируется, другими словами, мы его не видим. Поэтому, чтобы проследить историю книг хотя бы до окончания войны в Европе, нам придется вести наблюдение за ними более двух лет. Как раз эта задача и поставлена перед вашей группой. Помимо другой работы, вам предстоит, образно выражаясь, прожить эти два с небольшим года вместе с Вангерами, наблюдая за каждым их шагом.
   Карел посмотрел на Прозерпину, пускавшую маленькими колечками дым. Они стояли в так называемой вулканической зоне Зимнего сада академии – любимом месте всех местных курильщиков.
   – Задание не сложное, но ответственное. Приборы будут выполнять основную часть работы, сигнализируя о малейших перемещениях объекта и приближениях к нему новых действующих лиц. Вам же надо только анализировать и реагировать, то есть оперативно ставить в известность меня Справитесь?
   – Два года! А как же мой отпуск?

VI

   Профессор Вангер ехал в университет и обдумывал свое ночное видение. Он пытался найти в привидевшемся ему эпизоде что-то такое, что противоречило бы известным фактам или элементарной логике. Что-то такое там было, но как раз этого-то он и не мог припомнить. «И все-таки это не сон». Такой вывод неприятно поразил профессора. Чтобы отвлечься, он стал смотреть в окно и снова вспомнил о Книге.
   В университете он узнал некоторые подробности вчерашних событий. Всего было арестовано около тридцати человек, но после разбирательства почти всех отпустили домой еще вечером. Тех же, кого оставили, перевели в тюрьму Штадельхейм. По слухам, их было трое: Ганс и Софи Шолль и некий молодой солдат – вероятно, их сообщник, – приехавший в эти дни домой в отпуск. О профессоре Хубере ничего не говорили, а в середине дня Вангер увидел его в окружении нескольких студентов.
   «Может, предупредить? – лихорадочно соображал Вангер. – Но как? Что я скажу? Что прочитал о его судьбе в одной таинственной книге? Он примет меня за сумасшедшего или провокатора. Во всяком случае, я сам отреагировал бы именно так. Да и потом, если верить Книге, Хубер обречен и ничто ему не поможет, а если не верить, то не о чем и говорить».
   Сконструировав эту логическую формулу, профессор почувствовал облегчение. Нет, ведь действительно, если в Книге описано то, что непременно произойдет, всякие попытки противодействовать этому бессмысленны. В результате какой-то ошибки он получил доступ к этому знанию, но исключительно для информации, а не для действия. Да и какое, в конце концов, имеет он право что-то менять? Нарушая естественную цепь событий и спасая одного, можно погубить многих других.
   «Не скрывайте вашу трусость под личиной благоразумия», – вспомнил он вдруг строчку из опущенного в его почтовый ящик письма. Верно сказано, черт возьми! Как ни обманывай себя, а только все это оправдание бездействию.
   – Скажите, профессор…
   Вангер повернул голову и увидел стоящего рядом Карла Шнаудера.
   – Ведь это вы предупредили вчера Шапицера об обыске?
   – Шапицера? Вы о чем… э… Шнаудер?
   – Вы прекрасно знаете, о чем.
   Шнаудер стоял, нервно теребя в руках папку с тетрадями. На лацкане его пиджака висел какой-то значок прямоугольной формы. На нем был отштампован профиль короля Генриха X Птицелова, меч и свастика.
   – Я помню, как вы выглядывали в коридор, а потом шептались с Зеппом у окна. Вечером моего отца вызвали в гестапо. Ведь это вы сказали полицейским, что на том месте, где нашли листовки, сидел я?
   – Но ты действительно там сидел. – Вангер посмотрел на часы, давая понять, что ему некогда. – Может быть, ты думаешь, что это я подбросил прокламации?
   – Их подбросил Шапицер или его дружки, и я это докажу. – Повернувшись, чтобы уйти, Шнаудер снова обернулся и произнес: – Я не удивлюсь, если ваша дочь окажется в числе этих предателей.
 
   Вангер разыскал дочь в одной из рекреаций северного крыла. Она и еще несколько студенток что-то обсуждали возле большого гипсового бюста Гитлера, над которым на стене висел лозунг: «Наш новый рейх никому не отдаст свою молодежь, он привлечет ее к себе и даст ей свое образование и свое воспитание».
   Профессор сделал знак, и они уединились в пустынном конце коридора.
   – Послушай, Эрна, то, что произошло вчера, очень серьезно. Я знаю твое отношение к некоторым вещам, поэтому и завожу этот разговор.
   Слова Шнаудера напугали Вангера. Они никак не выходили у него из головы. От этого типчика можно ожидать любой гадости. Но, самое главное, он что-то знает об Эрне, иначе бы он так не говорил.
   – Может быть, ты не представляешь, как это серьезно…
   – Почему же? Если уж сюда едет сам Фрейслер, то серьезнее не бывает, – сказала Эрна заговорщическим полушепотом.
   – Фрейслер?
   – Ну да, судья из Берлина.
   – Откуда ты знаешь?
   – Нам только что рассказал об этом Гуго Тангейзер с юридического факультета. Его отец работает в Народ-ном суде. Они ждут гостей уже завтра. Здесь решено провести выездную сессию под председательством самого президента.
   Имя Роланда Фрейслера в Германии было известно всем. Если он вершил правосудие, то рассчитывать на снисхождение не приходилось. А уж если он выезжал куда-то за сотни километров, это могло означать только смертные приговоры. Как правило, в день их вынесения чья-то жизнь обрывалась на виселице или под ножом гильотины.
   Все идет по сценарию Шнайдера, подумал профессор. Он вдруг ощутил себя, свою дочь и всех, кого знал, актерами, роли для которых написаны и утверждены Имперской палатой культуры. Плохи они или хороши, эти роли, но отступления от текста не допускались.
   – Я прошу тебя об одном – будь осторожна. Не обсуждай ни с кем эти события. Говори с подругами о нарядах, концертах, о парнях, в конце концов. Не высказывай своего мнения, даже если тебя спросят Ничего не комментируй, в том числе события на фронте. Помни о нашем Мартине. Каково ему будет там, если с тобой что-нибудь случится? – Профессора поджимало время, и он собирался уже уходить. – Да, и вот еще что – Он несколько замялся. – Не общайся в эти дни с Хубером Просто держись от него подальше. – Увидев протестующий взгляд дочери, он жестом остановил ее. – Им интересуется гестапо, и именно в связи с последними событиями. – Он помолчал, затем посмотрел на часы. – Ладно, у тебя сейчас лекция?
   – Да, и очень нудная: «Социальные сословия».
   – Что делать.
   Профессор решил не говорить о Шнаудере и его угрозе. Если бы знать имена других, осужденных по этому делу о листовках, тогда был бы известен круг лиц, которых сейчас следовало избегать. Так думал он, идя к секретарю партийной организации университета, попросившему профессора Вангера зайти к нему в течение дня.
* * *
   – А, Вангер! Заходите.
   Невысокий и очень полный человек с петлицами ортсгруппенляйтера на воротнике светло-коричневого пиджака махнул ему рукой из-за большого письменного стола, когда профессор отворил дверь его кабинета.
   – Садитесь. Как наш герой Мартин? Мы собираемся поместить его портрет на стенде выдающихся выпускников. Вы нам поможете с фотографией? Что он пишет? Когда снова приедет в отпуск?
   Август Бенезер, секретарь национал-социалистической низовой ячейки Мюнхенского университета, член совета баварской организации национал-социалистического союза преподавателей Германии, читавший когда-то лекции по ветеринарии, расспрашивал о сыне Вангера. представленного месяц назад к Рыцарскому классу Железного креста
   – Сейчас, когда на всех нас легло это черное пятно, Совершенно необходимо показать, что не те несколько отщепенцев определяют лицо университета, а такие, как ваш сын.
   – Но он не закончил курс, – заметил профессор.
   – Неважно. Это даже лучше. По велению сердца он ушел из этих стен добровольцем. – Бенезер записал что-то в блокноте, – Надеюсь, ваша дочь не откажется написать краткое эссе о брате для нашей газеты и стенда?
   Вопрос был риторическим Бенезер встал из-за стола и стал прохаживаться по кабинету. Он подошел к большому живописному портрету Гитлера и, глядя на него, остановился в раздумье. Фюрер, устремивший взгляд куда-то вдаль, стоял, опираясь руками на спинку стула. Двубортный коричневый пиджак с широкими лацканами, повязка, Железный крест, золотой партийный значок и черный значок за ранение в Великой войне. Но главной деталью на портрете были знаменитые гипнотические глаза. Влажные, как будто наполненные слезами, они заключали в себе что-то великое, увиденное по замыслу художника в будущем… Очень хороший портрет. Это была копия с оригинала, висевшего здесь же, в Мюнхене, в Доме немецкого искусства.
   – Послушайте, Готфрид, а почему в ваших лекциях вы никогда не проводите параллели между прошлым и настоящим? – спросил неожиданно Бенезер, продолжая рассматривать портрет. – Неужели в истории Римской республики нет таких примеров, которые можно было бы сопоставить с нашими, не менее героическими днями? Нельзя относиться к прошлому как к чему-то совершенно независимому и самодостаточному. История – это не просто перечень фактов. Это прежде всего совокупность примеров, состоящая из поступков и деяний Плохих и хороших, великих и позорных Вы читали в «Историческом вестнике» статью доктора Геббельса о преподавании науки в условиях современной Германии? – Он подошел к столу и взял в руки свой блокнот. – «Наука, а уж тем более историческая наука, всегда была расовой, как любое творение человека, обусловленное текущей в его жилах кровью».
   «Донос или так просто? – думал профессор, слушая Бенезера. – Может, уже Шнаудер постарался? Или слухи о микрофонах, якобы установленных в некоторых аудиториях университета, не такие уж и слухи…».
   – Вот, к примеру, о чем была ваша последняя лекция? – спросил Бенезер
   – О гражданской войне Первого триумвирата.
   – Ага, – наморщил лоб руководитель парторганизации, – напомните, о чем там речь…
   – О том, как поссорился Юлий Цезарь с Помпеем Великим и сенатом и между ними началась война, – как можно более примитивно пояснил профессор.
   – Та-а-ак… ну и кто победил?
   – Разумеется, Цезарь
   – Ну вот видите, вот вам и аналогия: тридцать четвертый год, заговор Рема. Президент растерян, армия бездействует, но решительные действия фюрера – и страна избавлена от банды гомосексуалистов!
   Ничего более глупого Вангер никогда в жизни не слышал. Он смотрел на Бенезера – уж не шутит ли тот? Однако член совета нацистских преподавателей был вполне серьезен и очень доволен своей «исторической параллелью».
   – Но, господин секретарь, там была настоящая война, а не арест группы заговорщиков в течение одной ночи. К тому же как раз Цезарь был замечен в гомосексуализме.
   – Вот как? – Бенезер, слегка смутившись, посмотрел на собеседника и пожевал губами. – Ну, в общем, вы меня поняли, Вангер. Постарайтесь уже на следующей вашей лекции учесть мои замечания. Уж если наши математики и физики научились подходить к своим наукам с позиций научного национал-социализма, то вам, историку, просто стыдно топтаться на месте. Берите пример с Ленарда, Штарка, нашего знаменитого Тюринга и этого… как его… Кто читает теперь этнологию? Да-да, Динстбаха…
   В это время на столе зазвонил телефон. Бенезер взял трубку.
   – Слушаю, господин ректор… Да, одну минуту. – Он посмотрел в блокнот. – Кристоф Пробст, господин ректор… Да, к сожалению, тоже наш… Медик, недавно приехавший с фронта в отпуск по случаю рождения третьего ребенка… Что?.. Совершенно с вами согласен. – Бенезер, посмотрев на Вангера, жестом показал, что тот может идти. – Совершенно с вами согласен, господин ректор…
   Вангер, покинув кабинет, стал вспоминать статью Бруно Тюринга «Немецкая математика», в которой этот тогда еще совсем молодой астроном из Гейдельберга громил теорию относительности еврея Эйнштейна. Он противопоставлял ему представителей нордической расы Кеплера и Ньютона, упоминал о категорическом императиве Иммануила Канта, доказывал, что естествознание должно прежде всего раскрывать сущность германской расы и ее славного существования, а потом уж все остальное Вскоре после этой статьи Тюринг переехал в Мюнхен и стал профессором их университета.
   Вспомнил Вангер и о «Немецкой физике» нобелевского лауреата Филиппа Ленарда, чью книгу нацисты рассматривали скорее как орудие политической борьбы, нежели научной полемики. Тот доказывал связь крупных научных открытий не столько с холодным расчетом сколько с интуицией, базирующейся на немецкой духовности. Только тот ученый способен на истинно великие открытия, кто связан кровными и духовными узами со своим народом и предками (разумеется, речь шла о немцах). А так называемая мировая наука с ее сомнительными общечеловеческими ценностями есть не что иное, как попытка международного еврейства… Ну и так далее.
   Уж не придется ли и ему, профессору Вангеру, в ближайшее время начать преподавание курса «Немецкой истории Рима»? Впрочем, она уже давно была, эта «немецкая» история Мы просто привыкли и не замечаем того, о чем говорим и что слушаем.
   И еще он вспомнил об увиденном этой ночью сне и понял, какая мысль не давала ему покоя. Этот Бенезер – это же вылитый Карна! То же лицо с припудренными пятнами экземы, те же залысины. Одень на его жирное тело тогу, и все различия исчезнут.
* * *
   Двадцать второго февраля в начале десятого часа утра дверь в камеру Софи Шолль отворилась. На пороге стояли начальник тюрьмы, адвокат Мор и охранник. Сидевшая на кровати Софи за минуту перед тем смотрела в окно на безоблачное весеннее небо. Она рассказывала своей сокамернице Эльзе Гебель об увиденном под утро сне. В ее душе еще теплилась надежда.
   Это была лучшая камера мюнхенской тюрьмы, предназначенная, вероятно, для попавших под следствие важных персон партаппарата, чья вина скорее всего ограничивалась рамками экономических преступлений, мздоимством или чем-либо еще в том же роде. Две кровати с белыми пододеяльниками, прикроватные тумбочки, большое окно.
   Увидев на пороге людей, Софи поняла, что следствие закончено Ее вывели в тюремный двор и посадили в легковой автомобиль. В другую такую же машину поместили ее брата Ганса и их друга, бывшего студента медицинского факультета Кристофа Пробста. Оба были в наручниках.
   Судебный процесс оказался до неприличия краток. Ни единого свидетеля: все трое сознались, и в свидетелях не было необходимости. Председательствующий Роланд Фрейслер меньше всего походил на судью, за спиной которого стояла богиня Правосудия с завязанными глазами. Он не выслушивал прения сторон, а обвинял лично. Другие члены трибунала, прокурор и защитники играли роли второго плана. Они отличались от присутствовавшей в зале немногочисленной публики и охраны только тем, что сидели на особых местах и им время от времени позволялось произнести реплику, зачитать отрывок текста из материалов дела или заключение следствия.
   Облаченный в красную мантию Фрейслер осыпал обвинениями троих подсудимых, словно средневековый епископ, бросающий проклятия еретикам на суде инквизиции. Он часто вскакивал со своего места, низко склонялся над столом, вытягивая руку в сторону отступников и указуя на них обличающим перстом. Он говорил о попранном долге, о преданной родине, о низкой измене в угоду подлому врагу.
   – Уму непостижимо, как эти молодые люди, получившие образование в наших школах и воспитанные в лагерях Гитлерюгенда, смогли додуматься до такого! То, что они писали в своих гнусных прокламациях, не просто клевета и ложь, это оскорбление всего нашего народа, ведущего бескомпромиссную борьбу за само существование германского государства. Это особенно подло сейчас, когда мы переживаем боль утрат, понесенных нашей армией в Сталинграде. Это удар в спину! Это плевок в наши души! Надругательство над памятью погибших героев и попытка бросить тень на всю немецкую молодежь.
   С рева он переходил на ядовитый сарказм и почти шепот, подчеркивая тем самым весь ужас содеянного, о котором даже нельзя громко говорить вслух.
   – В то время, когда наши дети собирают теплые вещи, одеяла, вышивают на предназначенных для солдат шарфах и рукавицах свои имена, пишут на фронт трогательные письма, в то время, как весь тыл снова подключился к программе «Зимней помощи», нашлись отщепенцы, поставившие своей целью отравить настрой общества, заронить сомнение в наши души. Глупцы! Они не имеют понятия о том, что такое немецкий дух и немецкая воля. Должен вам с прискорбием заявить, молодые люди, что вы так ничему и не научились. Вы, вероятно, совсем не читали книг или читали всяких Ремарков, Маннов и Осецких, давно вычеркнутых не только из нашей великой литературы, но и из самой памяти народа.
   Пытавшихся попасть в зал родителей Софи и Ганса охрана задержала у дверей. Увидав, что отец обвиняемых все же прорвался и требует дать ему и его жене высказаться, Фрейслер обрушился и на них.
   – Вы должны были лучше воспитывать ваших детей! Именно в вашем доме и в вашем присутствии вызревала будущая измена. Посмотрите на них, – взывал он к присутствующим, – они же еще и предъявляют претензии!
   – Я только хочу защищать моих детей, раз это не делают назначенные вами адвокаты! – кричала в дверной проем Магдалена Шолль.
   – Раньше надо было думать о своих детях. Уберите их, – обратился он к полицейским, – пока я не отдал приказ арестовать этих горе-родителей!
   Выступил прокурор. Речь его была напичкана цитатами из высказываний председателя и не представляла ровным счетом никакого интереса. Промямлили свои речи и три имперских адвоката.
   – Взывая к снисхождению, я тем не менее признаю, что правосудие должно свершиться, – произнес один из них казуистическую формулу.
   Если кто-то из защитников и просил даровать обвиняемым жизнь, то эта просьба прозвучала лишь как обязательная фраза защитительной речи, без которой последняя потеряла бы всякий смысл. И все это прекрасно поняли.
   В своем последнем слове Софи призвала суд учесть, что у Кристофа Пробста трое маленьких детей и его жена все еще в больнице с новорожденной девочкой. Она пыталась призвать их к милосердию, посвятив свои последние слова защите товарища, перед которым чувствовала вину. Ведь это благодаря ее безрассудству и беспечности все они были схвачены. Осознавая, что она и ее брат обречены, Софи Шолль бросила Фрейслеру:
   – Вы прекрасно понимаете, что война проиграна, но вы слишком трусливы, чтобы признать это!
   Не было еще и двух часов пополудни, когда Роланд Фрейслер огласил окончательную формулу обвинения и приговор:
   – Виновны в измене. Смерть.
 
   Их увезли обратно в Штадельхейм, где охрана разрешила Софи и Гансу по отдельности встретиться с родителями. Ганс Шолль благодарил отца и мать за любовь, напоминал, что у них остаются еще трое детей, в которых им следует искать утешение. Он просил их передать слова признательности своим друзьям. Но он не был экранным героем, подобным романтическому Оводу Этель Войнич, и он отворачивался, когда чувствовал, что не сможет сдержать слезы.
   Поведение Софи поразило присутствовавшего при ее свидании с родителями адвоката. Она улыбалась, говорила о том, что их жертва не будет напрасной и всколыхнет все немецкое студенчество. Пытаясь показать матери свое душевное спокойствие, она сказала, что помнит об Иисусе и верит в его помощь. И только когда шаги Роберта и Магдалены Шолль стихли за поворотом тюремного коридора, она опустилась на пол и зарыдала. Впервые за все эти дни адвокат Мор увидел ее слезы.
   К Кристофу Пробсту никто не пришел. Он попросил допустить к нему католического священника и прямо в камере в соответствии с articulo mortis – льготой, предоставляемой готовящемуся к смерти, – принял крещение.
   Тюремная охрана пошла еще на одно беспрецедентное нарушение правил: всем троим разрешили встретиться перед казнью и провести вместе некоторое время. Никто не знает, о чем они говорили, но, когда их повели на эшафот, никто не видел ни слез, ни склоненных голов, ни потупленных взоров.
   Первой умерла Софи. В пять часов четыре минуты вечера косой нож гильотины поставил точку в ее короткой судьбе. Потом настала очередь Пробста. И наконец, пережив сестру на четыре минуты, был обезглавлен Ганс Шолль.
 
   Известие о суде и казни на следующий день стало достоянием всего Мюнхена. В коридорах и на лестничных клетках университета студенты разговаривали вполголоса. Многие были потрясены и подавлены быстротой и жестокостью наказания. Многие из тех, у кого еще были припрятаны письма «Белой розы», твердо решили их уничтожить. Не могло быть и речи о каком-либо возмущении. Только страх и покорность перед государством. И если бы в эти дни университет вновь посетил пьяный гауляйтер и начал снова оскорблять их, как в прошлый раз, они бы выслушали его молча, с чувством вины и покорности.
   Вечером профессор Вангер заперся у себя в кабинете и курил. Он пытался продолжить чтение Шнайдера, но не мог сосредоточиться. «Почему именно ко мне попали эти книги? Случайно ли это, и что я должен (и должен ли вообще) теперь со всем этим делать?» – такие мысли постоянно отвлекали его от прочитанного.
   Описанная в книге казнь студентов поставила окончательную точку в сомнениях профессора – это не мистификация, не случайное, пусть даже самое невероятное, совпадение. Либо он тихо сошел с ума, либо мир вовсе не таков, каким его представляли до сих пор.
   И все же он зафиксировал еще одну неточность в описании Шнайдера. Очевидцы, присутствовавшие на процессе (от их университета было несколько представителей), не упоминали ни о какой сломанной ноге Софи Шолль. Все подсудимые физически выглядели нормально. Да и не было никакой необходимости истязать тех, кто почти сразу во всем сознался. Безупречная по существу, книга явно грешила в мелочах. Это косвенно свидетельствовало о том, что она не возникла по воле высших сил – ее написал человек.
   Эрна весь тот вечер провела в полутемной гостиной рядом с матерью. Они о чем-то тихо разговаривали.
* * *
   Он сидел на своем обычном месте в курии Гостилия на Римском Форуме. Шло очередное заседание. Незнакомый Элианию сенатор зачитывал последние постановления императора. Он был из новых, этот сенатор. Их здесь уже больше трети, новичков, пришедших из провинций с легионами Красса, Помпея, Лукулла и самого Суллы или назначенных диктатором из числа римских оптиматов Они постепенно заменяли тех, кто попадал в списки репрессированных, получивших страшное название проскрипционных.
   Это было уже не первое заседание после того кровавого истребления самнитов в цирке Фламиния. На следующий же день здесь, в здании сената, появился первый большой проскрипционный список из двухсот имен. Его внесли в виде свитка и передали Сулле сразу после принятия некоторых постановлений. Главным из этих постановлений стало присвоение императору звания «спасителя отечества» и утверждение его диктатором сроком на шесть месяцев.