Во время движения поезда
Находиться на площадке
Ваго-она, ваго-она
Строго воспрещается.
 

V

   В Ртищеве мы покупали в эти наезды желтые книжечки «Универсальной библиотеки», издававшей западных авторов – Уайльда, Гамсуна, Джека Лондона, Честертона и литературные альманахи с новыми вещами Андреева, Бунина, Горького. Властителем дум в русской литературе был в те годы Леонид Андреев. «Рыдающее отчаяние» его произведений потрясало душу. Это было терпкое, горькое чтение, рождавшее чувство тоски, безысходности, неблагополучия. Он был в зените славы. В журнале «Искры» ему посвящены были целые страницы снимков. Красивый полнеющий брюнет с трагическими черными глазами, он сидел у письменного стола, на котором стояли причудливой формы семисвечники. Изображен был и «скандинавский замок» писателя в Финляндии, стены которого были увешаны картинами его собственной работы – все увеличенные копии с офортов Гойи. И снова он, в костюме моряка, в плаще и зюйдвестке, с тоской во взоре.
 
   Поздней осенью газеты сообщили об «уходе» Толстого. Среди тревожных телеграмм из Астапова были иногда и такие, которые будили надежды на благополучный исход. Вся страна прислушивалась к предсмертному дыханию Великого Льва. Потом пришли журналы со снимками: Толстой на смертном одре, убитая горем, заплаканная Софья Андреевна, похоронная процессия среди зимнего пейзажа, удивительные похороны – без начальства, без попов, «без церковного пенья, без ладана» и, наконец, – бедный могильный холмик среди голых деревьев Старого Заказа.
   По весне девятнадцатого февраля предстояло отметить официальными торжествами пятидесятилетний юбилей «высочайшего» освобождения крестьян. Двумя неделями раньше юбилея в «Русских ведомостях» был напечатан очерк Короленко «В успокоенной деревне». А деревня эта была совсем рядом с нами.
   В нашем уезде, в деревне Кромщине, Чубаровской волости, у тамошнего богатея случилась кража. Местный ворожей оговорил нескольких крестьян. В доме потерпевшего был устроен застенок, где подозреваемых в краже мужиков урядник и стражники всю ночь зверски пытали. Избивали нагайками, били железным прутом, топтали ногами, угрожали револьвером. Били, а потом, утомившись, выходили в соседнюю комнату отдохнуть и подкрепиться. Там было приготовлено хозяином угощение. Выпив и закусив, полицейские снова возвращались к своей страшной работе. Вся деревня не спала, в ужасе прислушивалась к воплям истязуемых. Пол и стены в избе, где производилось дознание, были залиты кровью. «Барана зарежешь – столько крови не будет!» – свидетельствовали потом очевидцы.
   Короленко гостил на хуторе у своих родственников Малышевых и описал все факты со слов живых свидетелей. После «дознания» обвиняемые были доставлены к следователю, который отпустил их за отсутствием улик.
   И все это случилось в нашем уезде, иные из учеников реального училища были из тех же мест и в Кромщине бывали: деревня как деревня. И мужики смирные.
   – О, сволочи! Неужели им за это ничего не будет? А если всем нам заявить протест? – говорит экспансивный Сашка Кит.
   – Черта с два! Сиди да помалкивай в тряпочку, а то разом вылетишь с волчьим билетом! – подает голос осторожный «зубрила» Коряга.
   – Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет, – говорит Кит презрительно.
   – Не горячись, Сашка. Он прав:
 
Мы плененные звери,
Голосим, как умеем,
Глухо заперты двери,
Мы открыть их не смеем.
 
   – Кабы голосили, а то и голосить-то не умеем. Молчим, как дохлые.

VI

   По весне Жданович сообщил нам, что из округа получен секретный циркуляр с предписанием провалить на выпускных экзаменах определенный процент семиклассников. Готовилось «избиение младенцев». Зачем? С какой целью? Предполагали, что провалившиеся нужны для «пушечного мяса» – в юнкерские училища, куда принимали без экзаменов со свидетельством за шесть классов. Многие из нас приуныли.
   Пришло время экзаменов. Среди «обреченных» был мой друг Ленька Новодворцев. У Леньки на руке было вытатуировано: ЗИНА – имя его давней любви и невесты. Сад при доме Зины соседствовал с двором нашего училища. В дни экзаменов она сидела в саду и ждала реляций о Ленькиных успехах. В свободную минуту Ленька бежал в конец двора и сообщал ей через щелку забора сводку военных действий. Зина ужасалась и совала жениху мелко переписанный псалом: «Живый в помощи». Дознались, что он помогает на экзаменах. Ленька снисходительно клал записку в боковой кармашек на груди. Не надо пренебрегать даже мелким шансом на успех: «Париж стоит обедни».
   А экзамены и вправду напоминали военные операции. Были пущены в ход средства подкупа и разведки. Два старших класса сделали складчину и собрали порядочную сумму в «секретный фонд». Предприятие было рискованное: надо было подкупить камердинера нашего холостяка-директора, чтобы получить при его помощи доступ к ящикам директорского письменного стола. Это удалось. Лазутчики добыли темы экзаменационных письменных задач по математике. Задачки были решены загодя, и письменные испытания прошли гладко.
   С русским сочинением получилось еще проще. Жданович, не желая быть причастным к иродовым деяниям, сообщил нам заблаговременно три темы, из которых директор перед самым экзаменом должен был выбрать одну. Таким образом мы получили время на подготовку.
   Церемония выбора темы происходила так. Перед началом экзамена Жданович вручил директору запечатанный конверт с темами. Директор вскрыл конверт, прочел листочек, покрутил носом и сделал вид, что колеблется в выборе. Затем заявил: «Знаете, у вас тут все литературные, а я предпочел бы отвлеченную тему. Я предложу свою: „Железо как металл“.
   Это было его директорское право – заменить тему, но это значило открытое объявление войны Ждановичу. Верно, Сыч и Жмакин донесли по начальству о предосудительной дружбе учеников со словесником.
   Мы ахнули: вот так фунт! Жданович с гневно-каменным лицом уселся на свой трон из толстых книг и ни разу, пока тянулся экзамен, не повернул головы в сторону директора. Тот чувствовал себя не очень ловко – нервничал, садился, вставал, ходил по классу, пытался задавать вопросы Ждановичу, но горбун отвечал сквозь зубы. Все же директор выдержал характер и не ушел, пока не была сдана последняя тетрадка.
   Под покровом ночи к словеснику отправились разведчики. Наш великолепный горбун проявил благородное «безумство храбрых»: за ночь у него перебывал весь класс, и каждый своею собственной рукой внес по его указанию нужные исправления.
   Директору с его иродовой инструкцией натянули нос еще раз, но все понимали, что дни Ждановича у нас в училище сочтены.
   Письменные экзамены прошли благополучно, однако торжествовать победу было, увы, еще преждевременно. «Избиение младенцев» по-настоящему началось на устных экзаменах. Директор следил, чтобы предписанная округом процентная норма срезавшихся была неуклонно выполнена. После каждого экзамена наши ряды редели. Леньке Новодворцеву удалось дотянуть почти до финиша, но его прикончил на экзамене по космографии наш физик. По космографии! Ах, иродова душа, а мы еще числили его, этого очкастого человечка в футляре, в числе безвредных!
   Ленька махнул рукой на Технологический институт, куда он метил первоначально, и решил ехать осенью в Москву, в военное училище.
   Нужно ли удивляться, что не только те, кто срезался, но и те, кто сдал экзамены благополучно, сразу же по получении аттестата перестали кланяться при встрече со своими бывшими педагогами.
   Ждановича перевели от нас в Елабугу. На его отъезд наш поэт Боря Т. сочинил оду, в которой были, между прочим, такие строфы:
 
Ты уезжаешь в дальний край,
Гонимый злой судьбою,
Но, уезжая, так и знай,
Что мы душой с тобою!

Как твой кумир – Сковорода,
Ты был идеалистом
И будешь памятен всегда
Сердобским реалистам.
 
   Идеалист – означало тогда человека высоких стремлений, а реалистами называли также и учеников реальных училищ.

Начало пути

   Может быть, вот здесь и надо рассказать о начале моего творческого пути. Оно, начало это, кажется, было довольно необычным.
   Я рисовал с детства и мальчишкой пятнадцати лет с провинциальной наивной наглостью послал свои «виньетки» в журнал «Золотое Руно». Заведующий художественным отделом журнала Н. Тароватый ответил мне письмом, что рисунки мои для «Золотого Руна» не подходят, но они понравились С. Соколову, редактору издательства «Гриф», и он три из них взял для своих изданий. Вероятно, С. Соколов был очень добрым человеком, потому что в качестве гонорара за мои рисунки он мне прислал первый номер «Золотого Руна», посвященный творчеству Врубеля.
   Журнал печатался с невиданной роскошью, с множеством цветных и черных иллюстраций и с параллельным текстом на французском языке. Из-за этого последнего обстоятельства он был очень большого, почти квадратного формата, и я помню, как я еле-еле притулился с ним у стола, на который отец в это время разложил материал для кройки.
   Я этот номер весь наизусть помню. Я его сто раз – какое – сто, больше! – перелистал, перенюхал, пересмотрел, перечитал, передумал, перемечтал. Меловая бумага чудесно пахла свежими красками. На обложке была нарисована дева-рыба со светильником в руке и золотом красиво написано круглыми такими буквами название журнала по-русски и по-французски: «ЗОЛОТОЕ РУНО».
   Кроме произведений Врубеля, там был напечатан в красках портрет поэта К. Бальмонта работы Серова, графика Евгения Лансере к стихам Бальмонта и Блока, графические украшения М. Добужинского, Л. Бакста и других художников. Были там еще стихи Валерия Брюсова и Андрея Белого, поэма Мережковского «Старинные октавы», статья Александра Блока «Краски и Слова» и много других статей и имен.
   Но Врубель! Врубель!
   Как ослепительное зрелище ночного пожара раскрывался передо мною новый диковинный и патетический мир врубелевских образов! Я ликовал, потрясался, пылал. Это было чудесно и незабываемо!
   Были ли где-нибудь использованы С. Соколовым мои виньетки, я не знаю. Четырнадцать лет спустя, в гражданскую войну, когда наша пятнадцатая стрелковая Инзенская дивизия вступала в Ростов, я увидел имя С. Соколова на страницах журнала «Орфей», который выходил в Ростове при белых. Я нашел в «Орфее» рисунки известных художников Лансере, Билибина, Сарьяна; С. Соколов был редактором-издателем журнала. Я надеялся застать его в Ростове. Мне посчастливилось встретиться с Мартиросом Сергеевичем Сарьяном, который был ростовским старожилом, и я узнал, что Билибин, Лансере и Соколов уехали дальше на юг. Так мне и не удалось встретиться с моим меценатом, приславшим мне первый мой гонорар.
   В 1907 году я попал в плен к Обри Бердслею, гениальному английскому юноше, рано умершему от чахотки. Я увидел книгу его рисунков и был заворожен ими. Я узнал потом, что в плену у Бердслея перебывало множество художников всего мира. Я старался подражать моему кумиру, перенял его технику и даже тематику. В 1909 году я послал мои рисунки – вариации на бердслеевские темы – в московский журнал «Весы», где подвизался в те же годы известный график Н. Феофилак-тов, полоненный Бердслеем пожизненно. Позднее, в 30-е годы, я встречался с ним в издательстве «Academia» и он мне рассказал, как мои рисунки были приняты в «Весах». В журнале редактором-издателем подписывался С. Поляков, но фактическим редактором был Валерий Брюсов.
   «Однажды Валерий Яковлевич показывает мне: „Вот взгляните: рисунки, присланные художником из провинции. По моему мнению, их следует напечатать“. Я с этим согласился».
   Так в № 6 «Весов» за 1909 год появились два моих рисунка. Третий рисунок был Феофилактова (обычная норма «Весов» – 3–4 рисунка в номере).
   Было лето, солнце, праздничный день. По случаю праздника в доме было пусто, все куда-то разошлись. Я держал в руках только что принесенный почтальоном номер «Весов», в котором неожиданно-ожиданно увидел напечатанными свои рисунки: «Н. Кузьмин. В парке», «Его же. Сокольничий». И рядом: «Н. Феофилактов. Шаг к зеркалу». Мне было 18 лет, я еще учился в реальном училище. Все во мне ликовало. Меня, самоучку, провинциала, напечатали в журнале очень строгого вкуса, где помещались рисунки знаменитых художников – Бакста, Борисова-Мусатова, Рериха, Сомова, Судейкина! В литературном отделе «моего» номера «Весов» было продолжение романа Андрея Белого «Серебряный голубь», рассказ Бориса Садовского, статья о Шарле Бодлере того же Белого, полемическая статья Валерия Брюсова, статья о Франсе, письмо из Рима. Я понимал, что принят в очень хорошее общество.
   По окончании реального училища я поехал в Петербург поступать в Академию Художеств на архитектурное отделение. Так было решено на семейном совете; все родственники и все мои доброхоты – все считали, что идти в художники – рискованное дело: какое-то несолидное, неверное это занятие, надежнее учиться на архитектора. В последнем классе реального училища ученики часто вели разговоры, куда лучше поступать, в какой институт: технологический, политехнический, горный, путейский, гражданских инженеров, электротехнический? Было известно из разговоров со знающими людьми, сколько какой инженер получает жалованья (так называлась тогда зарплата). Но какое жалованье получает художник – никто не знал. В нашем городе людей такой профессии не было. Я был старший в семье, «опора семьи», мне нужно было скорее «выходить в люди», рисковать я не имел права.
   В академии первым был экзамен по рисованию. Нам роздали листы бумаги со штемпелем ИАХ (Императорская Академия Художеств) и заставили тянуть жребий на места. Мне досталось несчастливое место: в первом ряду, у самых ног Милосской Венеры, которую нам предстояло рисовать. С такого места фигуру невозможно было окинуть одним взглядом. Подняв глаза, я видел над собою большие ноздри богини, бугры щек и толстый край верхнего века. Все было в ракурсе, который называется плафонным. Я приступил к работе без надежды решить эту головоломную задачу. И никакие Бердслеи тебе тут не помогут. И все твои картинки в «Весах». Тут другие правила игры.
   В перерывах все экзаменующиеся ходили смотреть рисунки соседей: у кого получается, у кого нет. Всезнайки, которые экзаменовались не впервые, говорили, что самое важное суметь «поставить» фигуру, а уж если не поставишь, то как ни оттушевывай – не поможет. У некоторых в руках были отвесы, которыми они проверяли, «стоит» фигура на рисунке или «валится». Еще говорили, что для экзаменов в академию хорошо «натаскивают» на курсах Гольдблатта и те, кто подготовился на этих курсах, знают все секреты и тонкости, которые тут требуются, и всегда выдерживают испытания.
   С трепетом шел я в назначенный день в академию смотреть на вывешенные списки удостоенных приема. Моего имени в списках не было.
   Эх, дурак, провинциал! Сунулся, не зная броду.
   Но я скоро утешился. В Петербурге было столько интересного, что не хватало времени: Эрмитаж, Русский Музей, богатейшая библиотека Академии Художеств, в которую я тут же получил доступ и просиживал все вечера над книгами и журналами по искусству. Я жил в столице, пока хватило накопленных уроками денег. В конце декабря я уехал на родину.
   На другой год я был принят в Петербургский Политехнический институт на инженерно-строительное отделение по конкурсу аттестатов без экзамена. Теперь у меня был намечен такой план. Я учусь в политехническом, а «для души» буду посещать занятия в рисовальной Школе Общества Поощрения Художеств. Экзамена для поступления туда не требовалось. Я только показал свои рисунки, и меня сразу же приняли в головной класс (а через полгода перевели в фигурный). Я получил билет, купил бумаги и угля и сел среди прочих учеников рисовать сидевшего под рефлектором на возвышении старика натурщика с седыми кудрями и бородой Саваофа.
   Графику в Школе Поощрения преподавал Иван Яковлевич Билибин, рисунки которого я хорошо знал и очень любил. Я стал посещать также и класс графики. Класс гравюры и офорта вел профессор Матэ, Все это было очень заманчиво, но совместить занятия в школе с занятиями в институте было трудно. Политехнический институт, как оказалось, находился за городом, ездить туда было и далеко и накладно. Чтобы всерьез заниматься с институте, надо было поселиться в Лесном.
   Я и поселился, стал ходить в чертежную, вычерчивал на ватмане разрезы тавровых балок. Тоска и скука меня одолевали. Нет, надо делать окончательный выбор. Собственно, выбор уже давно был сделан, и незачем было приучать кота есть огурцы.
   Я крепился до Нового года, потом не выдержал, уехал из Лесного, снял комнату на Екатерининском канале, совсем недалеко от набережной Мойки, где находилась Школа Поощрения. Политехнический институт я совсем перестал посещать.
   В эти годы я впервые выполнил работы на заданную тему: обложки для журналов «Театр и искусство» и «Лукоморье». Я получил за каждую из них первую премию на ученическом конкурсе в Школе Поощрения. Вот это, собственно, и было посвящением в профессию, признанием моей квалификации графика.
   Я пробыл в школе два года. В 1914 году на ученической выставке мне была присуждена за графику большая серебряная медаль. Не знаю, была ли награда символической или выдавали в самом деле натуральное серебро.
   Я уехал домой на летние каникулы и больше в Школу не вернулся.
   В августе разразилась война, и я был призван в армию.

Человек полетел

   Уже оторвались от земли братья Райт (о полетах Можайского тогда никто не знал), уже Блерио перелетел Ла-Манш, стали мелькать в газетах и имена отечественных авиаторов – Ефимова, Уточкина, Нестерова.
   В каком это было году – не скажу точно, но только и у нас в городе однажды появились афиши, что на ипподроме состоится полет авиатора такого-то на аэроплане системы «Фарман», билеты продаются. Тогда у нас никто еще не видел и не знал, как это бывает на практике, и не понимали, что раз аэроплан поднимется в воздух, так его и без билета будет всем видно. Все бросились покупать билеты и шли на ипподром.
   Видим: стоит на беговом поле аэроплан – этакая хрупкая этажерочка, скрепленная проволочками (про летающую этажерку столько раз уже говорилось, но действительно – сравнение это сразу приходит в голову), а возле что-то хлопочут: авиатор – молодой, цыганского вида малый в кожаной тужурке, и антрепренер – владелец аэроплана, плотный дядя в спортивной куртке с карманами, в бриджах и крагах и в фуражечке фасона «семь листов одна заклепка». Тут же красивая брюнетка – жена авиатора – в шляпе с длинной вуалью, глаза у нее заплаканы: волнуется за мужа. Дует небольшой ветер, и полет из-за этого под сомнением. Хозяин уговаривает лететь. Ему что! Он собрал деньги и заинтересован больше всего в выручке. Жена сжимает авиатору пальцы и смотрит на него умоляющими глазами: хочет, чтобы он отказался от полета. А народ ждет.
   Авиатор кусает губы и решает: лететь!
   Стрекочет мотор, крутится пропеллер, авиатор сидит у всех на виду между каких-то совсем игрушечных палочек – распорок. Какое мужество – доверить свою жизнь такому ненадежному сооружению!
   Смотрите-ка: аэроплан побежал, побежал по земле и вдруг отделился от дорожки, и, боже мой, вот он в воздухе – шутка ли? – на высоте второго этажа, а может, даже и выше! Все закричали от восторга и стали бросать вверх фуражки. Но вот его ветром как будто сносит, сносит, и вот он уже за кругом ипподрома. Мы бросаемся к выходу вон, в поле, и видим: аэроплан опускается и, ковыляя и подпрыгивая, кособоко катится по выгону.
   Мы бежим к месту спуска, а авиатор шагает нам навстречу, слегка прихрамывая (видимо, что-то все-таки не совсем благополучно при посадке), но цел! Цел! Жена вцепилась ему в руки и смотрит в лицо счастливыми, полными слез глазами.
   Десятки людей поднимают его и с криком «Ура!» на руках тащат к ипподрому. Минута волнующая: да, черт возьми, снимайте, братцы, шапки – человек полетел, и все мы это чудо видели сегодня собственными глазами!

Лев Толстой

   Чудно сказать – с малых лет я в обиде на Льва Николаевича Толстого, и еще чуднее, пожалуй, то, что и сейчас я эту детскую обиду помню и за блажь не считаю.
   Учитель начальной школы Петр Михайлович преподавал нам грамоту по учебникам Льва Толстого. Ребята раскрыли свою первую книжку и были огорчены: ни единой картиночки! Счастливцы из других классов учились по «Родному Слову» Ушинского. Там были замечательные картинки: «Пруд и его обитатели», где можно было найти разных рыб, лягушек и улиток, и «Лес», в котором ходили медведи и волки, а на ветках деревьев прятались белка и дятел, кукушка и тетерев. А в наших книжках – какого-то «графа Льва Николаевича Толстого» – как голые стены в пустом доме: ничегошеньки. И назывались они не душевно-ласково – «Родное Слово» или «Добрые Семена», э грубо, сухо, неинтересно – «Первая книга для чтения», «Вторая книга для чтения», «Третья книга для чтения». А ведь к поэзии слова и озорники-школьники неравнодушны.
   Я и потом, уже взрослым, недоумевал: что за странное иконоборчество у Льва Николаевича? Слышал и объяснение, что виновата, мол, Софья Андреевна, для которой возня с рисунками и гравюрами означала лишние хлопоты и расходы. Похоже на правду, но сам-то Толстой с его педагогическим опытом, Толстой, который рисовал своим детям собственноручно картинки к Жюлю Верну, должен был понимать, что для ребят школьного возраста книжка без картинок – не книжка! Как же мог умный и добрый Лев Николаевич так обидеть малых ребят?
   Правда, мы с упоением читали в его книжках про зайца-русака, который жил зимой подле деревни, про собаку Бульку, про акулу, которая чуть не съела мальчика, про кавказского пленника Жилина и черкесскую девочку Дину, но с картинками все это было бы, конечно, еще заманчивее.
   Позднее сочинения Толстого появлялись в нашем доме только в копеечных изданиях «Посредника» – это все были назидательные истории: «Где любовь, там и бог», «Бог правду видит, да не скоро скажет». Классиков провинция читала лишь по милости издателя А. Ф. Маркса, когда они появлялись в бесплатных приложениях к «Ниве», а отдельное издание сочинений Толстого стоило тогда дорого.
   Я прочитал «Детство и отрочество», «Войну и мир», «Анну Каренину», «Воскресение», когда был уже в старших классах реального училища.
   Это было как будто и не чтение даже, а что-то совсем иное, – это было «личное знакомство» с Наташей Ростовой, Андреем Болконским, Пьером Безуховым, Анной Карениной, Катюшей Масловой.
   У других писателей – портреты литературных героев. А с персонажами Толстого вы как будто сами встретились в жизни и помните их во плоти как факт собственной биографии. Двадцать лет моей жизни прошли при живом Толстом, и с мальчишеских лет я ломал голову над загадкой: его считают великим писателем, но сочинения его запрещают, его знает и чтит весь мир, а синод отлучает его от церкви? Иногда был слышен, как дальний гром, его голос. Ясная Поляна казалась Синаем, откуда вещает грозный Саваоф: он появлялся в «грозе и буре». Ему писали, как отцу, со всех концов России, он отвечал всем – я своими глазами видел у разных людей письма Толстого.
   Однажды он ушел ночью от семьи и близких и пропал, и «нашелся» на маленькой железнодорожной станции, и весь мир с трепетом прислушивался к его предсмертным хрипам.
   …Хмурым ноябрьским утром 1910 года в класс вошел директор и сказал: «Толстой умер». Все встали. У директора на глазах были слезы. Мы тогда подивились: даже эта заячья чиновничья душонка чувствовала себя потрясенной и в первый раз на нашей памяти проявила человеческие чувства.
   Потом появились у нас толстовцы. Первого толстовца я увидел у свободомыслящей барышни К. в гостях. Толстовец имел вид пророка: был густо бородат и носил длинные волосы с прямым пробором и металлический обруч на непокрытой голове. Одет он был в рубаху до колен из грубого мешочного холста и такие же штаны. Ноги – босые. При нем была некая Варя, постоянная его спутница, маленькая и серенькая, как мышка, лицо без речей. Впрочем, и сам толстовец говорил мало, он сидел у стола и важно и значительно вкушал гречневую кашу с молоком, которую предложила ему свободомыслящая барышня К.
   Я смотрел на него и думал, что какие ни будь его убеждения, а, конечно, нужно немало мужества, чтобы ходить в таком виде по городу: мальчишки у нас привязчивые и дразнилы отчаянные – проходу не дадут. Да и взрослый народ нестеснительный – заорут, засвистят, загикают, не дай бог!
   В толстовцы ударился потом мой крестный отец Иван Васильевич: читал «В чем моя вера», не ел «убоины», чай перестал употреблять, а пил взвар с медом или постным сахаром и очень всем этим гордился. Но это было уже мелкое и скучное толстовство, лишенное примет того воинствующего маскарада, каким мой первый толстовец утверждал всенародно свое исповедание веры.

Красавица

   По прихоти ктитора [13]кладбищенской церкви купца Попова наше городское кладбище имело вид увеселительного сада. Вдоль расчищенных аллей насажены были пионы и георгины, устроена роскошная клумба с фонтаном посредине, повсюду понаставлены декоративные арки с затейливой резьбой, вырыт пруд, через который перекинут был фигурный ступенчатый мостик, тоже со всякими узорами и скамейками для отдохновенья. Могилы где-то в стороне и не лезут на глаза. Кладбище густо заросло вязами и березами, сиренью и акацией и служило излюбленным местом для прогулок.