Сашку Лычагина мы застали в сарайчике за домом, где на летнее время он устроил себе логово: соорудил из досок столик и ложе, земляной пол чисто вымел и посыпал песочком.
   В углу лежит пудовая гиря для развития мускулатуры. Санёка хватает ее и, став в позу циркового силача, начинает упражняться.
   Сашка неторопливо и основательно, как все, что он делал, собирается в поход. Выглянул за дверь и поглядел во все стороны – не идет ли кто? Поставил меня у входа сторожить, а сам стал копать песок и отрыл жестяную коробку с «нелегальщиной».
   Это была пачка отпечатанных на гектографе прокламаций, появившихся в ту пору в изобилии и в нашем городе: «Хитрая механика», «Конек-скакунок», революционные песни: «Марсельеза», «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу», «Похоронный марш» и другие.
   Сашка вынул прокламации из жестянки, сложил их в специально им самим сшитый холщовый мешок и повесил на шею под рубашку.
   – Поглядите-ка: не заметно, что спрятано?
   – Охота тебе перепрятывать да трястись, – сказал Санёка. – Я один раз прочитал и все вот здесь, в башке, запер. Хочешь, прочту любую назубок?
   И он затараторил из «Конька-скакунка»:
 
Раз, два, три, четыре, пять —
Вышел месяц погулять,
Шесть, семь, восемь, девять, десять,
Царь велел его повесить.
Часты звезды набежали
Царю месяца не дали… —
 
   и отмахал единым духом строчек с сотню.
   – Экая память у черта, – восхитился Сашка. Он припер дверь сарая жердью, и мы вышли со двора.
   Был послеобеденный час ведреного августовского дня. Мы шагали по улицам нашего города, мимо примелькавшихся вывесок, мимо домов, историю обитателей которых мы знали наизусть. «Часовых дел мастер В. В. Супонин», «Женское училище св. Иосифа», «Мелочная лавка Ивана Фомича Ускова», «Мещанская управа». Вот стоит с заколоченными окнами дом Полухиных. С тех пор как повесился его владелец старик Полухин, в доме поселилась нечистая сила, и в нем никто не хочет жить. Из окна дома следователя, вдовца Студитского, из-за гераний и фуксий выглянула чернобровая Василиса, его экономка. Студитского все осуждают: у него подрастают дочери-барышни, а он завел в собственном доме «содержанку». Вот дом, где живет сумасшедший Степа, повредившийся в уме оттого, что «зачитался Библии». В щели забора виден двор, на нем растянувшиеся в пыли куры, долбленая колода с водой для скотины, корыто с месивом. Сам Степа с большой бородой и нечесаными длинными волосами, похожий на пещерного человека, в грязной рубахе без пояса и босой, сидит на лавке под кустом усыпанной красными ягодами бузины и, устремив неподвижный взгляд на кур, беззвучно шевелит губами.
   Вон проехал на щегольском шарабане помещик Медведев, осанистый и грузный мужчина с большими усами, в шелковой голубой косоворотке, в белой чесучовой поддевке и таком же картузе. Он сам правит, картинно округлив локти и пошевеливая малиновыми вожжами по бокам расчищенного до блеска рысака. Рядом с ним миниатюрная и нарядная мадам Измайлова, в соломенной шляпке под вуалеткой. Мы знаем, что он повез ее за город кататься, что у них давний роман, а муж это знает и почему-то не ревнует.
   До монастыря часа два ходу – через березовый лес и поле.
   На полдороге – большая бахча. Толстобрюхие арбузы, как борова, греются под солнцем. Сашка свистнул. Из шалаша вылез сторож Арефий и поглядел из-под руки в нашу сторону. Собачка его с лаем бросилась к нам, узнала знакомых и завиляла хвостом. Арефий, наш сверстник, круглое лето караулит бахчу своего старшего брата и томится от одиночества и безделья. Сашка приносил ему иногда книги для чтения. Арефий, одичавший, черный от загара, давно не стриженный, обрадовался нам страшно и принялся нас угощать. Он пошел по бахче и выбрал самый крупный, самый спелый арбуз, принес его и разрезал с треском на куски.
   Арбуз был отменный: душистый, сахаристый, еще теплый от солнца.
   Арефий мигнул Сашке: принес? Сашка кивнул:
   – Давай.
   Они полезли, как заговорщики, в шалаш для церемонии передачи Сашкиной «нелегальщины».
   – Все ли разберешь-то, местами бледно напечатано, – сказал Сашка, вылезая.
   – Ничего, раскумекаем.
   – Ты спрячь поаккуратней.
   – Учи ученого. Да вы, ребята, с ночевкой, что ли? – спохватывается Арефий.
   – Мы – к монахам.
   – А ну, пошлите-ка вы долгогривых к чертовой матери, право. Я бы бредешок достал, на озеро бы слетали, уху соорудили бы.
   – Верный страж арбузов своего брата, достопочтенный Арефий, – говорит Санёка, – мы идем к монахам не за молитвами. Это научная экспедиция. Всякий мыслящий человек обязан лично убедиться, как в начале двадцатого века рядом с богоспасаемым нашим городом, совсем как в средние века, изгоняют бесов и плут Андрюшка околпачивает своими чудесами крестьянские массы и обирает глупых бабенок. Такие безобразные факты надо публиковать в газетах.
   Из монастыря уже доносился жидкий звон к вечерней службе. Пора было двигаться дальше.
   На Сазани-горе, у речной излучины, лет с пяток том назад выкопал богомольный мещанин Андрюшка пещеру и стал в ней «спасаться».
   Нарядился в черный подрясник и скуфейку, отпустил до плеч мочальные патлы и жидкую бороденку и начал именоваться «отец Андрей».
   Возле него пошли роиться окрестные бабенки, приходившие за утешением от разных бабьих горестей. Приезжали в экипажах из города купчихи, умилялись на праведное житие пещерного жителя и жертвовали деньги на «лампадное маслице».
   Отец Андрей прослыл за молитвенника и целителя, появились возле него какие-то черноризцы, бойко пошла торговля бутылочками с деревянным маслом, святой водицей, даже песочек из пещеры подвижника славился целебной силой.
   Вскоре рядом с пещерой в лесу выросли пятистенные корпуса монашеских келий. На горе была срублена деревянная церковь и даже архиерейский флигель на случай приезда владыки Гермогена, возлюбившего новоявленный скит, прибежище благочестия и смиренномудрия среди общего смятения и крамолы.
   Шел 1906 год, и по уезду гулял «красный петух» – палили помещичьи усадьбы.
   Мы пришли в самое время: служба кончилась. Федька Рытов в длинном подряснике пронесся мимо нас с каким-то узлом. Волосы у него уже отросли и стояли рыжим ореолом вокруг румяной веснушчатой рожи. Он шепнул мимоходом:
   – Сейчас начнем!
 
 
   Монастырь строился на красивом месте – у реки на пригорке, по краю леса. В гору к церкви шла дощатая лесенка. Сейчас по ней спускался отец Андрей, окруженный поклонниками. Они вошли в дом, мы следом за ними.
 
   В просторной келье – светлые сосновые стены, приятно пахнет смолой и сухими травами. В переднем углу – три ряда икон, украшенных бумажными цветами и вышитыми полотенцами, перед иконами зажжены лампадки. Рядом с иконами – лубочные картинки в черных рамках: «Страшный суд», «Святая гора Афонская», «Серафим Саровский кормит медведя», «Ступени человеческой жизни». В углу – столик, покрытый белой вязаной скатертью, на нем – сосуд для святой воды с кропилом, крест и Евангелие, восковые свечи.
   В горницу набилось человек двадцать. Вон та молодайка, верно, и есть кликуша. Она стоит в стороне, низко опустив голову и надвинув платок на лицо, подавленная стыдом и страхом. Рядом с нею два мужика – один постарше, другой молодой. Кто они – отец и брат? Или свекор и муж? Люди бесцеремонно подходят к ним и заглядывают бабе под платок. Она клонится все ниже и ниже.
   Вышел из-за перегородки Андрей с толстой книгой в руках и положил ее на раскладной аналой. Его беспокойные глазки обежали горницу и подозрительно остановились на нас троих. Мы были в форменных полотняных блузах и выделялись в толпе, целиком состоявшей из людей «простого звания». Федька что-то зашептал ему на ухо, Андрей успокоился и начал действовать.
   – Подойдите поближе, – сказал он строго. – А вы, зде предстоящие, смиренно и усердно молитеся.
   Он раскрыл книгу и начал читать по ней молитвы. Голос у него был резкий, тенорового тембра. Звучали слова знакомых псалмов:
   – «Да воскреснет бог и расточатся врази его… Яко исчезают дым да исчезнут… Живый в помощи вышнего… На аспида и василиска наступиши и попреши льва и змия…»
 
 
   Андрей взывал о помощи против беса к троице, богородице, ангелам, предтече и пророкам, апостолам и мученикам. Монах призывал на беса легионы небесных воинств: ангелов, архангелов, господства, начала, власти, силы, многоочитых херувимов и шестикрылых серафимов.
   – «Да изгнан будет и побежден враг, супостат и мучитель естества нашего… сопротивник всегордый диавол и в бегство да обратится…»
   «Бурею бед люте колеблемую рабу твою, владыко, и пучиною скорбей ныне потопляемую к тихому пристанищу настави».
   «Китова чрева избавивый древле пророка твоего, владыко, и твою рабу избави…»
   Бесы, известные нам по книжкам, изображались всегда недалекими простаками, вроде тех глупых озерных бесенят, которых так ловко надул попов работник Балда, или того блудливого черта, на котором кузнец Вакула ездил верхом в столицу в ночь перед рождеством. Даже евангельские бесы трусливо и покорно отступают перед словом Христовым.
   В возгласах отца Андрея дьявол представал грозной, трудно одолимои силой, которой дана безграничная власть мучить род человеческий.
   Он брал беса на испуг:
   – «Бойся, беги и устрашися превеликого, страшного, сильного и великолепного имени вседержителя…»
   Он кропил бабу святой водой, возлагал ей на голову руки и шептал над ней, заставляя ее лобызать крест и Евангелие, но упорный бес сидел, как клещ, и не поддавался на уговоры.
   За окнами погасла заря. В келье стало темно. Освещен был только передний угол, где мерцали лампады перед образами, да возле Андрея у аналоя стоял подсвечник с зажженными свечами. Когда монах взмахивал кропилом или воздевал руки, по стенам метались летучие тени.
 
 
   Отец Андрей начал читать молитву, в которой перечислялись все уголки естества, где лукавый мог притаиться:
   – «Или во главе, или в темени, или в сердце, или в селезенке, или в чреве, или в жилах, или в крови, или во власех, или в ногтех…»
   Он повязал одержимой какой-то нагрудник, перехлестнул шею пояском с вытканной на нем молитвой и дал ей отхлебнуть из лампадного стаканчика освященного маслица. Слышно было, как дробно застучали ее зубы по стеклу – она дрожала мелкой дрожью.
   – Держите ее крепче, – скомандовал Андрей и «повелительно и дерзновенно» приступил к чтению самого сильного заклинания на изгнание беса.
   – «Заклинаю тя, злоначальниче хульный, начальниче отверженный, самодетельниче лукавый!
   Заклинаю тя, отверженного от вышния светлости и во тьму глубины низведенного за гордость!
   Заклинаю тя и всю спадшую ти силу в след твоея воли! Заклинаю тя, душе нечистый – изыди, отыди от создания сего!»
   Андрей читает громко и отчетливо, иногда переходит в крик, в паузах кропит бабу святою водой.
   – «Убойся, бежи, отыди весь, о бес нечистый, злой, сильный, преисподние глубина и лживый блазном, льстивый, необразный и многообразный…»
   Все кругом с жадным любопытством смотрели на единоборство монаха с бесом в трепетном ожидании чего-то жуткого, что должно сейчас случиться.
   Монах вознес крест и кропило над головой бабы, которая затряслась как в лихорадке. Тени заметались по стенам и потолку.
   – «…Отлучися и изженися, убойся, бежи от мене и не возвратися ни един, ни с иными злыми духами нечистыми, но отыди на непроходную землю и на безводную и не деланную, на ней же человек не живет, бог же един призирает».
   Больная рухнула на пол и стала биться в истерике и рвотных спазмах. Ее так выламывало, что мужики и двое монастырских служек едва могли ее сдерживать за руки и за ноги. Смотреть на конвульсии было жутко. Из ее горла вырывались дикие, лающие звуки. Ее вырвало.
   – Пошел, пошел! – завопил отец Андрей. – Выскочил! Отойдите от двери-то, не мешайте ему выйти!
   Толпа в ужасе шарахнулась – выход бесу был свободен, открытая дверь зияла чернотой ночи. Кто ее открыл?
   Больная постепенно затихла; ее подняли и поставили на ноги. Она дико озиралась и всхлипывала, стуча зубами.
   Андрей вытирал полотенцем со лба и щек ручьями струившийся пот. Он шатался от усталости, но смотрел победителем.
   – Ну и упорен бес. Ничего, опросталась во славу божию. Теперь ей будет легче. Видали, как онметнулся?
 
   Мы вышли из кельи в смятении. На дворе была уже ночь. Мы сомлели от духоты и страшных заклинаний. А главное – чувствовали себя глубоко униженными. Ведь и мы вместе со всей этой серой толпой так же глупо и безотчетно, как и все, метнулись от двери, чтобы «дать дорогу» бесу. Как и все, мы были потрясены мерзким ощущением панического страха перед «нечистою силой». Куда девалось наше гордое свободомыслие? Вот тебе и «мыслящие человеки»! И мы поторопились уйти домой, даже с Федькой не простились.
   Мы шагали, спотыкаясь, по лесной тропинке. В лесу было темно, хоть глаз выколи. В ушах еще звучат страшные Андреевы заклинания. Внезапные лесные шорохи заставляют нас вздрагивать. Перед глазами что-то мелькает, как наваждение. Слабый, зеленоватый, какой-то зловеще-мертвенный свет то появляется, то исчезает между кустами. Что за чертовщина? Мы замедляем шаги, сбиваемся теснее и затаив дыхание двигаемся к таинственному сиянию. Выходим на поляну и видим непонятное – без шума и треска, без огня и дыма горит бледный костер, излучая немигающий, холодный, фосфорический свет. Подходим ближе – гнилой пень! Фу ты, дьявол, только и всего!
   Санёка первым попытался встряхнуться:
   – Фокусы, белиберда! Массовый гипноз! Я читал в журнале про индейских факиров, они почище этих чудеса вытворяют.
   – «Есть многое на свете, друг Горацио…» Ведь бабенке-то стало лучше?
   – Вот-вот! Теперь пойдет звон по всей деревне. Отец Андрей бесов изгоняет! Отец Андрей Дуньку вылечил!
   Арефий сидел у костра с собакой, поджидая нас.
   – Что-то вы долго. Ну как, ловко Андрей чертей пугает? А я кашу сварил, пшенную, с салом. После чертей в самый раз кашки-то.
   У костра к нам возвращается хорошее настроение. Мы проголодались и рады и каше, и арбузу, который следует за кашей. Санёка совсем развеселился и ораторствует:
   – Жалко, Арефий, что ты с нами не ходил, не видал, какие Андрюшка фортели выкидывает. Он этой дуре бабе дал рвотного выпить, ее и начало наизнанку выворачивать. Она блюет, а он вопит: «Бес пошел, бес пошел!»
   Зато в чертологии мы теперь профессора. Всё знаем: есть черти дневные и ночные, земные и водные, лесные и тростниковые, озерные и колодезные. Тебя здесь озерные черти не одолевают? Озеро-то близко.
   Арефий зевает:
   – Ну хватит про чертей, спать пора.
   Костер погас, стало темно. Над головой засияло созвездиями темное августовское небо.
   – Какая это звезда? – спросил Арефий.
   – Вега, в созвездии Лиры.
   Сашка стал тихонько декламировать:
 
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сиянье голубом.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего, жалею ли о чем?
 
   – Поэзия! – сказал Санёка насмешливо, напирая на «о» и на «э»: пОЭзия.
   – Оставь, не мешай человеку. Жарь, Сашка, дальше!
 
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть, —
 
   продолжал Сашка и дочитал стихотворение до конца.
   Мы постояли еще, помолчали и полезли в шалаш укладываться на ночлег,

Судья и Венера

   Дом был одноэтажный, деревянный, серый, старое «дворянское гнездо»; окна высокие с полукруглым верхом, сирень – ровесница дому – разрослась в палисаднике густо и зелено. Я открывал калитку, проходил двором мимо доброй и нестрашной собаки, сеттера сучки Альмы, и входил в дом судьи.
   В комнатах благоухало чем-то сладостным, волнующим, женским.
   – Нард и шафран, аир и корица, мирра и алой со всякими лучшими ароматами… – шептал я, припоминая слова «Песни песней».
   Царица ароматов – Пенорожденная – вся в чем-то кружевном, легком и прозрачном, сидела за роялем в солнечной гостиной и заливалась хрустальными руладами. Золотые волосы ее были зачесаны кверху и на шее вились мелкими колечками – «признак крови и силы», как заметил Тургенев.
   Ее рулады без слов казались мне тогда одной из многих необъяснимых барских причуд, но мой оракул – страховой агент Федор Антонович говорил мне: «Нет, брат, у Маргариты Юрьевны действительно редкий голос, она поет, как настоящая оперная певица!»
   Над роялем висел большой портрет судьи в широкой золотой раме. Портрет был схож: и борода судьи, и большой кадык над стоячим крахмальным воротничком, и длинный ноготь на мизинце правой руки, в которой он держал папиросу в янтарном мундштуке, и огонек папиросы, и синий дымок – все было на месте, но все неясно, как в тумане, – портрет был незакончен. Художница – сестра судьи – уехала в Париж доучиваться живописи.
   Я проходил на цыпочках мимо хозяйки и кланялся ей в спину. Дальше идти надо было через ее комнату, обставленную нарядно и прихотливо, – ширмы из черного шелка с вышитыми на них птицами и хризантемами, мягкие ковры на полу, японские куклы на диване, розовые морские раковины, шелковые японские веера, строй хрустальных флаконов перед зеркалом, номера английского журнала «Studio» на низком «мавританском» столике, на стенах «панно» собственной работы: Маргарита Юрьевна рисовала акварелью и выжигала по дереву.
   Здесь был полумрак и благоухало особенно сладко и душно, и я мысленно называл эту комнату «гротом Венеры»: я знал стихи Гейне о рыцаре Тангейзере, а судья к тому же был хромой, как и полагалось мужу Венеры – Вулкану. Дверь отсюда вела в детскую, где ожидал меня Костенька, единственный, как в небе солнышко, сыночек в семействе, милый, нежный, чистенький, с фарфоровым румянцем и розовыми промытыми ушками мальчик. Милый Костенька был лентяй и нахватал на экзаменах двоек, и вот теперь летом я готовил его к переэкзаменовкам. Впрочем, была у него и благородная страсть: он любил музыку и увлекался игрою на скрипке.
   Над моими рисунками он всегда ахал и упросил меня, чтобы я показал их маме. Маргарита Юрьевна перелистала мои листочки бегло и рассеянно и сказала сыну с ласковой укоризной:
   – А ты, Котик мой, совсем, совсем не умеешь рисовать!
   – Я буду скрипачом, как Ян Кубелик, – сказал Костя гордо.
   Он завел граммофон и поставил пластинку с «Серенадой» Дрдла. Бархатные звуки скрипки Кубелика задрожали в моем сердце, а Костенька, став в позу скрипача, изображал жестами, как играет Кубелик.
 
   Папка с рисунками осталась пока у Костеньки: ему хотелось показать их отцу, но тому все было некогда.
   Наконец судья выбрал время, и показ состоялся. Он сидел за большим письменным столом; на стенах кабинета повсюду висели охотничьи ружья, кинжалы и оленьи рога: хромой хозяин любил охоту.
   Судья раскрыл папку, заглянул в нее, встал, длинный, голенастый, и, прихрамывая, пошел к двери. Оттуда неслись рулады. Судья открыл дверь и сказал ласковым и каким-то даже заискивающим голосом:
   – Рита, ты видела, как рисует мальчик твоей модистки?
   Рулады замолкли.
   – Что? Что?
   – Я говорю: ты видела, как рисует мальчик твоей модистки?
   – Да, да, хорошо.
   «Долдонь хоть сто раз: мальчик! мальчик!а сам-то ты хромой, некрасивый Вулкан, с противным, стянутым в складки шрамом за ухом, и твоя златоволосая Венера тебя, конечно, обманывает с каким-нибудь Марсом».
   Судья вернулся к столу. Рулады за дверью раздались снова.
   Вулкан рассматривал мои рисунки долго и придирчиво. Все выискивал ошибки: «Ухо нарисовано неправильно», «нос кривой», «в пропорциях наврал», «перспектива не сходится». Под конец он спросил:
 
 
   – А можешь нарисовать портрет в обратную сторону?
   Я не умел, да и не пробовал никогда, как-то не приходило в голову.
   – То-то, молодой человек!
   Однако в знак благоволения он позволил мне остаться вместе с Костенькой смотреть, как он будет разбирать свою нумизматическую коллекцию.
   Монеты были сложены в ящиках на черном бархате в отличном порядке. Он вынимал их и протирал замшевой тряпочкой.
   Было это не очень интересно, потому что судья показывал их издали, ревниво не выпуская из рук. Интересней было бы порыться в книжном шкафу, где стояло множество хорошо переплетенных книг и на одном большом томе на корешке значилось: «Сокровища искусства».
   Я задрожал от лютого желания видеть эти неведомые мне сокровища.
   – Можно посмотреть?
   Вулкану, кажется, не очень хотелось затеваться с новым показом.
   – Папа, мы осторожно, – поддержал меня Костенька.
   – Хорошо, только ступайте и вымойте руки. Это очень дорогие гелиогравюры, [8]– сказал он, значительно подчеркивая слово «ге-ли-о-гра-вю-ры».
 
   Нет в мире занятия слаще, чем смотреть картинки! У судьи была целая полка изданий по истории искусств. Открытки, педантично разложенные по «школам», хранились в специально заказанных переплетчику коробках. За лето я пересмотрел их все.
   Я ходил, одурманенный обилием впечатлений. Вереницы образов пылали в моем мозгу: богини и мадонны, рыцари и нимфы, пустынники и гуляки, черти и ангелы, папы и кондотьеры, менялы и нищие…
 
 
   На богато изукрашенных конях едут нарядные кавалькады волхвов на поклонение младенцу Христу. Застыл в изумлении святой Евстафий перед чудесным – с распятием между рогов – оленем. Как замороженные позируют некрасивые супруги Арнольфини со смешною болонкой у их ног. Горделиво покоится в ослепительной своей наготе, опустив глаза, прекрасная богиня. В терновом венце, покрытый язвами и кровоподтеками, корчится в агонии распятый Христос. Черноокая святая Агнесса закрывает длинными волосами свою наготу. Колючие, как ежи, черти искушают бородатого Антония. Кастор и Поллукс похищают толстомясых Дочерей Левкиппа. Торжествующая Юдифь несет за волосы тяжелую голову Олоферна. Черный орел уносит в небо нагого Ганимеда. Голландские пьяницы лупят друг друга чем попало по глупым башкам. Юпитер в виде облака обнимает прекрасную Ио. Нагая пенорожденная Венера стоит на раковине, обдуваемая ветрами. А ликующий, нарядный Рембрандт, с бокалом в руке и с женой на коленях, из глубины веков смотрит своими веселыми глазами прямо в мое сердце.
   О моя бедная, моя скудная, моя богатая, моя щедрая юность! Какие праздники одиноких восторгов переживал я в те годы! Как горячи, как обжигающи были эти первые соприкосновения с искусством!
   Не все подряд мне нравилось. По молодости и дикости я был тогда самоуверенней и в суждениях куда строже и категоричней, чем теперь. Но ведь и платил я тогда за все дороже: всем пылом нерасчетливой первой любви, всеми восторгами молодого сердца. Теперь я «добрей и равнодушней». Я привык к мысли, что в искусстве много условного, что надо принимать во внимание установленные эпохой «правила игры», словом, судить «исторически».
   А тогда меня удивляло, например, и прямо-таки мучило то, что знаменитая картина Леонардо да Винчи «Тайная вечеря» – не тайная и не вечеря. Ведь трапеза на ней происходит не тайно, а явно – при открытых окнах, а за окнами не вечер, а белый день. Евангельский рассказ об этом событии исполнен тишины и грусти, а на картине апостолы суетливо жестикулируют и галдят, как цыгане на ярмарке. Почему же эта картина считается великой? Мне больше нравилась картина Ге на ту же тему.
   Уже позднее, прочитав роман Мережковского, я поддался гипнозу легенды о Леонардо и стал искать «тайну» в улыбке Джоконды и высокого смысла в пирамидальной композиции «Мадонны в скалах». Но все мои чувства были натяжкой; по совести, я не испытывал большой радости от созерцания картин Леонардо. Увиденные потом в Эрмитаже «Мадонна Литта» и «Мадонна Бенуа» не приблизили меня к пониманию тайны его очарования. Я старался, но не мог преодолеть холода наших отношений.
 
 
   Вообще великая триада Ренессанса – Леонардо, Микеланджело, Рафаэль, должен в этом сокрушенно признаться, не взволновала моего сердца в те юные годы. Я готов был верить, что это титаны, но я не полюбил их так, как полюбил до дрожи сердца Брейгеля, Дюрера, Рембрандта.
   Мне казались неоправданными те чрезмерные мускульные усилия, какие делают фигуры на картинах Микеланджело. Почему вот эта женщина, старик и ребенок, перекрученные в напряженных, неестественных позах, должны изображать «Святое семейство», евангельскую семью плотника, бедных еврейских беженцев, спасающихся от воинов Ирода в Египет? Почему Давид, почти мальчик у Донателло (каким ему и полагается быть по Библии), превращается у Микеланджело в юного атлета, щеголяющего своей мускулатурой? Ведь чудо победы над Голиафом от этого перестает быть чудом.
   Рафаэлевы восковые мадонны казались мне неживыми, искусственными. О, я чувствовал, конечно, что в ликах матери и младенца в «Сикстинской мадонне» есть что-то бесконечно трогательное, но святая Варвара с опущенными веками на этой картине – все та же точеная на токарном станке гладкая итальянская схема, а два херувимчика, облокотившихся на раму (их воспроизводили даже на бонбоньерках), обнаруживают неблагородное стремление художника угодить на все вкусы. Да, да, я это чувствовал и тогда, твердо помню.